Сады диссидентов - Джонатан Литэм 6 стр.


Как-то утром в воскресенье, ой-ой-ой, / Папа вышел на охоту, ой-ой-ой.

Роза, вопреки ожиданиям, не воспользовалась наступившей паузой, чтобы пригласить в квартиру утро, а поступила ровно наоборот – задернула все ставни и шторы, не позволяя им пропустить ни лучика солнечного света, чтобы лучше насладиться укоризненной атмосферой ночи. Затем она удалилась в свою комнату – самую темную во всей квартире. Именно удалилась, а не отступила: дверь она оставила открытой, и для Мирьям это было не приглашение, а приказ явиться в Розину святая святых.

Разумеется, у Розы имелся предлог для затемнения квартиры, если Мирьям правильно прочитала ее мысли (а она умела это делать): а именно, стыд за наготу дочери, одетой в одно лишь покрывало. Нет, следующий шаг Розы вполне мог быть спонтанным, а не спланированным заранее, и задернутые шторы вовсе не обязательно свидетельствовали о дальновидности. Мирьям отдавала Розе должное – та была мастерица устраивать импровизированные спектакли. И теперешний оказался бесподобен. Роза схватилась за пояс халата, сорвала его и бросила к ногам, на пол. Потом вцепилась в полупрозрачную ночную сорочку и разодрала ткань, удерживавшую ее большие, мягкие, бледно-желтые, усеянные родинками груди, так что они вывалились наружу: нелепое подношение, нелепое обвинение.

– Я бы могла еще и сердце вырвать – и его тоже бросить на пол, чтобы ты посмотрела, что ты с ним сделала. Ладно, погляди на тело, которое не только выносило и породило тебя! Чтобы ты была сыта и одета, это тело позволяло себе разрушаться и каждый день проходило целую милю в туфлях на каблуках до консервной фабрики, потому что Соломону Риалу нравилось, чтобы женщины выглядели женственно, даже если руки у них были в рассоле по самые подмышки. Малоприятное зрелище, правда? Да, я не “Венера” Боттичелли вроде тебя – ты-то настоящая сильфида в этом вонючем одеяле!

Так начался настоящий монолог, настоящее испытание. Мирьям утешала себя мыслью, что все это – вопросы лишь навыворот, что в действительности Розу совсем не интересуют ответы: ей нужно только, чтобы Мирьям внимала ее эпическому допросу. Все, что нужно Мирьям, – это найти какой-то способ выдержать напор матери, занять какую-то позицию, чтобы выстоять, но не сломиться, пока у Розы не истощатся силы.

Но в первом ударе Мирьям не смогла себе отказать, хотя и понимала, что наносить его не следует.

– А я-то думала, что ты работала бухгалтером – мозгом всего Солова предприятия.

– Первые годы я стояла в одном ряду с простыми рабочими – и погружала руки в эту мочу! И то, что я была единственным человеком, способным ответить на телефонный звонок на приличном английском или правильно сложить столбцы цифр, не ставило меня ни на одну ступеньку выше каких-нибудь разносчиков или – если уж на то пошло – выше ломовых лошадей. И все это ради того, чтобы ты смогла попасть в лучший в мире университет! Вряд ли ты в состоянии оценить историческую уникальность такой привилегии, поскольку ты пренебрегла всеми возможностями узнать, как устроен мир, узнать, что наш нынешний мир возник вовсе не случайно и не на пустом месте, а явился продуктом истории! Нет, тебе, похоже, интереснее узнать, как устроен мужской насос! Тебе интереснее изучать курс половых сношений!

В груди Розы пылал вдохновенный гнев – и ее едва прикрытые веснушчатые груди наливались румянцем и неприлично колыхались, будто поддакивая ее словам. В темной комнате эти груди казались какими-то ошпаренными розовыми лунами. Роза и сама заметила, как они колышутся, и, обхватив груди руками, ввела их в представление:

– Вот, полюбуйся! Результат смотрит прямо на тебя – если ты еще не заметила. Мужчина засовывает в тебя свою штуковину – и тебя разносит от беременности, твое изуродованное тело превращается в поле боя, а потом ты попадаешь в рабство. И награда за все это – дочь, которая в семнадцать лет заявляет, что бросила колледж. Готовый продукт, что тут сказать. Ты только посмотри!

Если Роза была Черной Королевой, а Мирьям – Алисой, то Мирьям, делая ход, должна была любой ценой обходить те клетки шахматной доски, которым Роза дала столь нелепые названия: половые сношения и беременность. Чем ближе разговор подбирался к теме женского тела – взрывоопасной теме, в данный момент представленной в комнате сразу двумя наглядными пособиями, – тем более неразумной (если вообще можно было прибегать к понятию разумности в здешней атмосфере дурдома), тем более взрывоопасной становилась Роза. Нет, Мирьям нужно было искать какой угодно выход и скорее удирать с этой территории. Нужно перескочить на клетку, которая называлась “университетское образование”. Перейти к умственным материям. Заставить Розу переключиться на отвлеченные понятия, заговорить об озарениях марксизма, предательстве сталинизма и ужасах гитлеризма, о благодати линкольнизма, о величии американской свободы, о роскоши публичных библиотек, о честных полицейских или о том, как негры и белые будут вместе гулять по Центральному парку. Вот тогда Мирьям, можно сказать, окажется почти в безопасности. Между делом, нужно одеть хотя бы одно из этих двух взрывоопасных женских тел – а именно, свое собственное. Ну, а Роза пускай остается голой, если ей так нравится.

И потому Мирьям, заговорив успокаивающе-разумным тоном (как она сама надеялась), попятилась в своем одеянии Статуи Свободы из Розиной комнаты в коридор, а потом принялась перерывать ящики комода в поисках какой-нибудь чистой одежды.

– Мам, я понимаю, что это отличная система, но имей в виду: Куинс-колледж – совсем не то же самое, что Манхэттен-кампус. Лично у меня такое чувство, что я снова угодила назад. Там все те же лица – из средней школы!

– Это дети из других порядочных рабочих семей. И теперь тебе стыдно признаться, что ты тоже к ним принадлежишь?

– Я не одинока, Роза. Только мещане не сбегают на Макдугал-стрит сразу же, как только кончаются занятия. Какая-нибудь беседа в мужской компании в Вашингтон-сквер-парке дает мне больше, чем все лекции в Куинс-колледже.

– Ах, мещане? Вот оно как, значит! Хоть это все битнический треп, я-то понимаю, что метишь ты во всех нас. И что же дает тебе право судить нас так сурово?

– Хочешь сказать, Роза, ты сама не делишь всех людей на тех, кто просекает, и всех остальных? Или ты предпочитаешь, чтобы я употребляла твое словечко – “овцы”?

– Значит, все эти умники ждут не дождутся, когда кончатся лекции. А вот ты решила совсем не дожидаться. Бросив учебу, ты поставила крест на том, чтобы перебраться в Сити – раз уж ты так рвешься быть подальше от меня, – переехать в Гарлем и попасть в компанию всех этих несносных выскочек-евреев. Тебе же подавай сплошь знаменитостей, иначе тебе скучно, да?

Роза, накинув халат поверх погубленной ночной рубашки, последовала за Мирьям и стояла теперь в дверях ее комнаты. Похоже, она успокоилась как по волшебству, – если, конечно, можно было доверять столь внезапному штилю.

– Мам, а где ты набралась такого множества исторических познаний, которые ты постоянно суешь мне в лицо? Неужели в школе? Или где-то еще – на собраниях, в кофейнях?

– А как, по-твоему, я стала незаменимым человеком для Соломона Риала? Единственным человеком, который мог отвечать на телефонные звонки и вести его двойную бухгалтерию. А еще я освоила скоропись, чтобы увековечить для потомства его крестьянскую болтовню. У остальных бедных евреев попросту не оставалось шансов!

– А разве я не сумела бы отвечать на звонки у Сола? Ведь это ты учила меня английскому.

– У тебя есть такие возможности, каких никогда не было у меня. А ты расшвыриваешься ими, как пустяками.

– Ты никогда не рассказывала о своих школьных годах. Только о том, как сначала удивилась: ну надо же, там говорят совсем не на идише! О своем шоке, когда ты поняла, что тебе нужно заново делаться американкой. Но я-то росла, говоря на правильном языке, потому что ты меня научила. Ты хочешь, чтобы я знала назубок историю? Ты сама выучила ее на уличных маршах. Ты выучила ее, читая книжки, которых нет в библиотеке Куинс-колледжа. Я тоже прочла эти книжки. Твои книжные полки лучше, чем университетские, ма!

– Ма! – фыркнула Роза, хотя и явно клюнула на грубую лесть Мирьям. – Тоже мне, итальянка! Наверное, нужно было вытащить тебя из Куинса.

– Да, я умею говорить как итальянцы, – сказала пародистка Мирьям, решившая, что теперь пора рассмешить Розу. Она просто скопировала, как чревовещатель, свою одноклассницу Аделе Верапоппу: проще простого. – А еще я умею говорить как евреи, – продолжала она, в точности имитируя речь дяди Фреда. – Я знаю разницу между Куинсом и Бруклином – Тойти-Тойд-стрит. Это ты всему этому меня научила, сама того не желая – когда учила меня избавляться от акцента!

Мирьям, хотя и ощущала себя как в тумане от усталости (удивительно, как ночь перешла в этот жестокий день, а она даже глаз не сомкнула), продолжала одеваться. Свежее сухое белье, новый лифчик и чулки, снова прикрыв ее наготу, вернули ей надежду на возможность обновления или спасения. Но оказалось, она переборщила. А может быть, и нет – просто ветер переменился. Как только она взялась за платье, лицо у Розы снова искривилось.

– Ма! – фыркнула Роза, хотя и явно клюнула на грубую лесть Мирьям. – Тоже мне, итальянка! Наверное, нужно было вытащить тебя из Куинса.

– Да, я умею говорить как итальянцы, – сказала пародистка Мирьям, решившая, что теперь пора рассмешить Розу. Она просто скопировала, как чревовещатель, свою одноклассницу Аделе Верапоппу: проще простого. – А еще я умею говорить как евреи, – продолжала она, в точности имитируя речь дяди Фреда. – Я знаю разницу между Куинсом и Бруклином – Тойти-Тойд-стрит. Это ты всему этому меня научила, сама того не желая – когда учила меня избавляться от акцента!

Мирьям, хотя и ощущала себя как в тумане от усталости (удивительно, как ночь перешла в этот жестокий день, а она даже глаз не сомкнула), продолжала одеваться. Свежее сухое белье, новый лифчик и чулки, снова прикрыв ее наготу, вернули ей надежду на возможность обновления или спасения. Но оказалось, она переборщила. А может быть, и нет – просто ветер переменился. Как только она взялась за платье, лицо у Розы снова искривилось.

– Куда это ты собралась? – Розин голос ясно говорил о приближающейся истерике. – К нему?

– Ну, мам. Я просто одеваюсь.

– Неужели это я накупила тебе целый шкаф одних только пуделиных юбок и вечерних платьев? Как я могла быть такой идиоткой? Да, наверное, я сама виновата – я сама вытолкнула тебя на улицу, чтобы ты искала себе мужиков для постельных забав, потому что я сама уже поставила на себе крест, потому что у меня внутри все уже иссохло…

– Замолчи, Роза!

Мирьям понимала, что ни в коем случае нельзя сейчас поминать лейтенанта – любовника матери. Иначе катастрофы не миновать.

Вот только почему она не видела, что катастрофа и так уже неминуема?

Роза снова рванула на себе края халата – но простого повторения спектакля было мало: на этот раз требовалось повысить накал. Роза театрально разрыдалась и рухнула на пол, почему-то вдруг сделавшейся похожей на Джеки Уилсона – исполнителя соула, которого Мирьям видела в танцевальном зале “Меркьюри” в Гарлеме. (Они с Лорной Химмельфарб на спор пробрались туда тайком, и их белые лица выделялись среди моря черных, как два сигнальных маяка отваги и восторга. К их присутствию отнеслись терпимо, быть может, снисходительно или даже покровительственно, однако на подобный шаг Мирьям никогда бы больше не отважилась, не имея спутника-негра.) Вдобавок Роза ловко перегородила порог: в ее лицедействе всегда просматривалась крупица прагматизма. Розина манера проливать слезы до такой степени напоминала негритянского певца, что Мирьям не выдержала и громко расхохоталась.

– Да как ты можешь! Даже если я буду при смерти – тебя это не остановит. Ты просто переступишь через мое тело и побежишь в Гринич-Виллидж или к какому-нибудь парню вроде сегодняшнего, чье имя ты даже не соизволила мне сообщить. Ты перешагнешь через мое умирающее тело и отправишься туда, куда не ходят мещане. Я только одного представить не могла – что ты при этом будешь так смеяться надо мной!

– Но ты же не умираешь, Роза.

– Умираю – в душе.

Именно так ты доказываешь себе, что все еще жива”, – хотела сказать ей Мирьям. Умирать в душе – это и было для Розы естественным состоянием. В душе ее матери клокотал настоящий вулкан смерти. Роза всю жизнь только и делала, что поддерживала этот внутренний огонь, не давая ему вырываться наружу, а позволяя лишь дымиться. В лаве Розиного разочарования вечно умирали медленной смертью идеалы американского коммунизма. Роза никогда не умрет именно потому, что ей необходимо жить вечно и служить памятником из плоти и крови, который увековечивал бы крах социализма как личную травму. Розины сестры ничем не пожелали нарушить – ни замужеством, ни выбором жизненного пути – тот давний сценарий патриархальной иудейской покорности, который предки Мирьям вывезли из местечка, что находилось даже не в России и не в Польше, а где-то посередине, в некоем далеко не святом и как бы ничейном еврейском вакууме. Гнев на эту покорность сестер тоже вечно тлел внутри Розиного радиоактивного контейнера, внутри неразорвавшейся бомбы по имени Роза Циммер. Даже Бог – и тот у нее внутри подвергался умиранию: Розино неверие, ее атеизм были отнюдь не свободой от суеверий, а трагическим бременем ее интеллекта. Бог существовал ровно в такой ничтожной степени, чтобы у Розы была возможность разувериться в его существовании, но если сам он был столь ничтожно мал, то Розин гнев на него, напротив, был безграничным, почти божественным. Ну, а если вы осмеливались спорить, если требовали доказательств безбожности этого мира – что ж, вот вам Холокост, эта юдоль безнаказанного произвола. Каждая из шести миллионов истребленных душ тоже была личной раной, лелеемой внутри Розиного вулкана.

Роза встала на четвереньки и поползла на кухню. Мирьям, уже в платье, но босиком, нашла подходящий ответ – нелогичное противоядие против того, что творилось у нее перед глазами: она подобрала журнал, лежавший на столике в прихожей, возле стакана с ключами. Это был журнал “Лайф” с фотографией Мейми Эйзенхауэр в цветочной желтой шляпке. Мирьям пошла за Розой, нарочито листая глянцевые страницы, а ее мать тем временем уже подползла к кухонной плите и начала приподниматься. Долг Мирьям состоял в том, чтобы наблюдать за Розой: это требовалось от нее, кажется, уже целую вечность – вечность, заключенную внутри семнадцати лет ее жизни. Наблюдать, свидетельствовать, подтверждать правоту. Итак – на кухню. Лана Тернер – на страницах с новостями культурной жизни – выглядела точь-в-точь как Мейми на обложке: чуть сощурься – и уже не отличишь одну от другой. Роза включила газ, а потом откинула дверцу плиты, будто разверзла черную пасть, подползла к выпяченной губе-дверце и сунула голову внутрь.

– Я не хочу жить! Не хочу видеть, как тебя обрюхатят, а потом бросят! Как обрюхатил и бросил меня этот сукин сын – твой отец! Вся моя жизнь – одно большое несчастье, и началось оно, когда он в первый раз ко мне прикоснулся. А теперь ты своим уходом довершаешь его дело. Но погоди, я сама все за тебя сделаю. Ладно, я уже прожила слишком долго! Я увидела, как гибнет все, что когда-то имело для меня значение. Я больше не могу жить, не хочу выносить твои глупости и твои страдания, как выносила собственные. Похоже, я так ничему и не научила тебя!

– Ты ведешь себя неразумно, Роза, ты валишь все в одну кучу. – Мирьям сунула журнал под мышку, но решила пока не вмешиваться, не делать ни малейшего шага в сторону Розы. – Мой отец виноват далеко не во всем, что случилось в твоей жизни. Он вообще рядом с тобой был слишком недолго, чтобы столько всего натворить. Ты же знаешь, что вовсе не мой отец унизил Советский Союз. Это сделал Хрущев.

Быть может, Мирьям своим презрением смутит Розу, заставит ее отказаться от актерства? Роза замахала руками, будто старалась еще глубже залезть в печку: ни дать ни взять кит, плывущий на берег. Если бы Роза увидела свой зад с этой выигрышной позиции, то немедленно прекратила бы представление.

– Я и так уже осталась одна, так что дай мне спокойно умереть! Нужно было сделать это гораздо раньше – еще тогда, когда этот вор украл у меня жизнь и обрюхатил меня. Мне надо было взять и спрыгнуть вместе с младенцем с моста.

– Роза, этот младенец – я.

– Ребенок без отца – все равно что мертвый ребенок, даже хуже. Мы с тобой – отщепенцы.

Роза нелепым образом продолжала разглагольствовать из чрева печки. А кухня уже начала наполняться этой едкой, противной вонью, которую в свое время Мирьям учили распознавать как смертельно опасную. Звони в газовую службу! Открывай все двери, беги на улицу, зови соседей! Соседи, хорошо знакомые им люди, затаились за стенами с обеих сторон и, наверное, слышали Розины стоны и вопли, сидя на своих кухнях за утренним кофе и газетами. Роза давно уже перестала с ними разговаривать – со всеми до единого.

– Говори за себя! Зачем так лгать, Роза. После стольких-то лет. Если б ты хотела, чтобы у меня был отец, могла хотя бы сказать мне, где он. А ты даже письмо ему не разрешала написать!

– Да он бросил тебя, даже не взглянув в твою сторону. Думаешь, этот мужчина, когда он исчез за горизонтом, успел полюбить дочь, которая разве что кукол причесывать умела? Ты ведь еще не могла по достоинству оценить его величавые ораторские позы, не могла купить ему выпивку, не могла потешить его тщеславие. Я вот тоже всего этого не умела. И что бы ты написала этому мужчине?

– Мужчине! Послушать тебя – так все в твоей жизни произошло из-за мужчины. Пожалуй, для революционерки твое несчастье – какое-то слишком приземленное.

– Приземленное!

По понятным причинам, именно это словцо должно было особенно задеть такую пламенную обходчицу района, активистку Гражданского Патруля, ярую любительницу пеших прогулок, как Розу Циммер. Роза была, так сказать, патриархом приземленности и наводила страх на всех пешеходов в Саннисайде своими дознаниями на ходу. Запах газа продолжал распространяться по квартире, вызывая головную боль, которая обещала избавить присутствующих от всех головных болей в будущем.

Назад Дальше