Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 3 стр.


А по-моему, настоящая наука только одна: сиди у моря и жди погоды. Вывезет — хорошо; не вывезет — дожидайся случая. А между прочим, поглядывай. Какова пора ни мера — не упускай, а упустил — старайся быть вперед проворнее. Но паче всего помни, что жизни сей обстоятельства не нами устраиваются, а нам надлежит только глядеть в оба.

По наружности наука эта не трудная: ни азов, ни латыни, ни арифметики. Однако ни в какой другой науке не случается столько эпизодов, как в этой. Всю жизнь в ней экзамен держать предстоит, а экзаменатора вперед угадать нельзя. Сегодня ты к одному экзаменатору приспособился, а завтра этот экзаменатор сам в экзаменуемые попал. Вот какова сей жизни превратность.

И первое в этой науке правило — во все верить. Спросят тебя: «В настоящих русалок веришь?» — «Верю». — «А в ненастоящих русалок веришь?» — «Верю». — «Ну, живи…»

Я сам всегда этих правил в жизни держался — оттого двадцатый год в майорском чине состою. И буду ли когда-нибудь подполковником — неизвестно».

«Прожил, господа, я свою жизнь; шестой десяток заканчиваю. Молодость — почти совсем позабыл, середку — тоже, а вот это помню: что и в начале, и в середке — всегда пунш пил. Давно что-то я его пью. День между пальцев проскочит, а вечером — пунш: с ним и спать ляжешь. Вся жизнь тут. Был и под венгерцем, и в Севастополе, и на поляка ходил,* а что́ осталось — спросите!

Лет десяток тому назад собралось нас в полку пять человек добрых товарищей; все однолетки, и все майоры. Соберемся, бывало, и пунш пьем. Пить-то пьем, а разговору у нас нет. Заведем разговор — смотришь, сейчас ему и конец. И я с ведьмой шабашил, и другой с ведьмой шабашил, и я с русалкой купался, и третий с русалкой купался. У всех — одно. Однажды вздумали про сотворение мира говорить, так и то у всех одно и то же выходит. А песни петь совестно. Скажут: «Захмелели майоры».

Приедешь, бывало, к помещику в гости — сейчас, это, в сад поведут. Показывают, водят. «Вот это — аллея, а это — пруд». А ты только об одном думаешь: «Скоро ли водку подадут?»

— Нравится вам?

— Помилуйте!

— Так не угодно ли в поле, пшеничку посмотреть?

— С удовольствием!

Или в клуб на танцевальный вечер тебя нелегкая занесет. Сядешь в угол, а тут к тебе предводительша подлетит:

— Извольте, майор, кадриль со мной танцевать!

— С удовольствием-с.

— Нравятся вам наши балы?

— Помилуйте!

— На будущей неделе я пикник в пользу бедных устраиваю — приедете?

— За честь сочту-с.

Полковой командир у нас женился, молодую жену привез. Натурально, обед. И меня, как сейчас помню, по правую руку около жены посадил.

— Вам не скучно подле меня сидеть?

— Помилуйте-с!

— А ежели не скучно, будемте разговаривать.

— С удовольствием-с!

Ни в мужском, ни в женском обществе — нигде разговору нет. Познакомишься, бывало, с дамочкой, подведут тебя к ней, словно на трензелях:

— Вы, майор, женское общество любите?

— Помилуйте, сударыня!

— В таком случае приходите почаще.

— За честь почту-с.

Сядешь и молчишь. Вот она посидит-посидит, видит, что малому-то не до разговоров, и молвит:

— Приходите сегодня вечером вон в ту беседку…

Тут словно как и оживишься… го-го-го!

Скука. И самому скука, и другим смерть. Придешь домой, а там уж полну комнату скуки наползло. Попробуешь думать — через четверть часа готов: все думы передумал… Пуншу!

С самой ранней молодости мы разгул за веселье, а ёрничество за любовь принимали, да так спозаранку и одичали. Из всех этих светских манер только и знали, что шпорами, бывало, щелкнешь.

От этого я никогда об женитьбе серьезно не думал. Начнешь, бывало, умом раскидывать: «Что бы мне больше всего в жене нравилось?» и непременно что-нибудь ординарное надумаешь. Так ведь для ординарного немного нужно: вышел за ворота и свистнул. А чтобы обстановочка какая-нибудь, чтобы, например, постелька как следует, занавесочки, стол, самоварчик, чай, кофей — «Хорошо ли ты, мой друг, почивал?» — этого и в воображении не было. Растянешься на диване, как одер, под головой замасленная кожаная подушка — и дрыхнешь. А в передней, на голой доске, денщик во сне стонет. Встанешь — и умываться не хочется. Чай денщик подаст: «Черт тебя знает, скотина, чего ты в чай мешаешь!»

И все-таки скажу: лучше в нашем звании так прожить, нежели на семейную жизнь соблазниться. Иной не воздержится, женится — и что же выйдет? Девочка-то, как замуж выходила, ровно огурчик была, а через два-три месяца, смотришь, она уж в каких-то кацавейках офицеров принимает: опустилась, обвисла, трубку курит, верхом на стул садится. Халда халдой».


«В последнее время начали при полках исправные библиотеки содержать. Это бы хорошо, да как себя на старости лет принудить читать? Возьмешь газету — везде словно концы рассказывают, а начала не знаешь. Воспитание-то я «домашнее» получил, а потом — прямо в полк. Так даже стихов никаких не знаю. Помню, что под венгерца ходил, поляка два раза усмиряли, с туркой за ключи воевали,* а француз с англичанином помогали ему… Помню, потому что сам там был, а что и как — спросить не догадался. Начальство приказывало — вот и все. Поэтому, как стали насильно заставлять газеты читать, все и ищешь: где же начало?

В то время как нас пять майоров в полку было, достал один майор историю Карамзина: «Давайте, братцы, читать!» Как дошли мы до Святополка Окаянного*, так оно на меня подействовало, что я и во сне, и наяву, все, бывало, Святополка Окаянного вижу. Кого ни встречу, офицера, помещика, солдата, — всем про него рассказываю. А через неделю меня и самого стали Святополком Окаянным честить. На этом и пошабашил.

Стоял я, еще в чине ротмистра, в Орловской губернии, в деревне у одного помещика. Богатый был, молодой и холостой. Вот и повадился я к нему ходить. Хожу и все спрашиваю: «Отчего это мне жить очень скучно?»

— Водку, говорит, пьете?

— Пью.

— Клопштоссы на биллиарде умеете делать?

— Умею.

— А географию знаете?

— Н-н-нетвердо.

— Вот то-то и есть.

И начал он меня короте́нько всяким наукам учить. Сегодня — одну науку расскажет, завтра — другую. А я приду в полк да вахмистру пересказываю… И что же потом оказалось? Что все-то он мне в насмешку рассказывал!»


«Вы, господа, не смейтесь: охота-то, значит, во мне была, да не ко двору пришлась. Был у нас юнкер в полку, служил исправно и вдруг тосковать начал. Тосковал-тосковал, да и ушел в университет. Отец узнал, да арапником — и опять в полк. А он опять в университет. Да до трех раз. Так и бросили.

И что же вышло? — Я как тогда был майор, так и теперь майор, а он с год тому назад в генеральском чине инспекторский смотр полку делал. Из университета-то, изволите видеть, опять в юнкера поступил да в академию, а оттуда и пошел, и пошел…

Однако ж на смотру узнал меня:

— Вы ли, майор?

— Он самый-с.

Потужил, покачал головой, поцеловал и уехал. Я, признаться, понадеялся, не произведут ли в подполковники — да где уж!

А при моей охоте да кабы в университет… Может быть, и я бы теперь генералом был».


«Служил я всегда исправно и часть свою в порядке содержал. Только два раза в течение всего времени взысканиям подвергался.

В первый раз на абвахте* сидел. Купался я однажды с русалкой, а какой-то озорник взял да амуницию мою в кусты спрятал. Я было задворками да перелесочком на квартиру — ан навстречу стадо. Как увидели коровы — словно взбеленились. Словом сказать, вышел скандал.

В другой раз из трактира ночью шли. Идем и видим, что извозчики, прикорнувши на дрожках, спят. «Разнуздаемте, господа, лошадей!» Разнуздали; отошли подальше, кричим: «Извозчик!» Можете себе представить картину! Вожжами дергают, кнутами хлещут, лошади несутся как бешеные… Однако с одним извозчиком обошлось неблагополучно. На другое утро — к полковнику. «Стыдитесь, корнет!»

В старину такие поступки «шалостями молодых людей» назывались. Окна в трактире перебить, будочника с ума свести, купцу бороду спалить, при встрече с духовным лицом загоготать — вот какие тогда удовольствия были. Однажды квартальный к полицеймейстеру с рапортом шел, так ему в заднюю фалдочку кусок лимбургского сыру положили, а полицеймейстер за это свиньей его назвал.

Признаться сказать, теперь я и сам удивляюсь: какие же это удовольствия!»


«А под конец расскажу вам самое любопытное: как я один раз конституции требовал.

Было это в то время, когда нас после севастопольской кампании, в виде героев, господину Кокореву препоручили. Тогда по всей России восторг был. Во-первых, война кончилась, а во-вторых, мягкость какая-то везде разлилась. Курить на улицах было дозволено, усы, бороды носить.* С этого началось. А главное, не возбранялось ни ходить, ни сидеть, ни смеяться, ни плакать. Хочу — хожу, хочу — сижу; хочу — молчу, а надоело молчать — возьму да и поговорю. И никакого вреда от этого не было — ей-богу! Словом сказать, такой неожиданный момент выдался, когда все только удовольствие испытывали.

Было это в то время, когда нас после севастопольской кампании, в виде героев, господину Кокореву препоручили. Тогда по всей России восторг был. Во-первых, война кончилась, а во-вторых, мягкость какая-то везде разлилась. Курить на улицах было дозволено, усы, бороды носить.* С этого началось. А главное, не возбранялось ни ходить, ни сидеть, ни смеяться, ни плакать. Хочу — хожу, хочу — сижу; хочу — молчу, а надоело молчать — возьму да и поговорю. И никакого вреда от этого не было — ей-богу! Словом сказать, такой неожиданный момент выдался, когда все только удовольствие испытывали.

Разумеется*, не обходилось и без фанаберий. Одни говорили: «Нужно, чтоб у мужика каждый день добрая чарка водки была»; но были и такие, которые прибавляли: «а для прочих чтобы конституция». Однако ни тех, ни других не тревожили, а только на замечание брали.

Мы, герои, вели себя очень скромно. И в Эрмитаже побывали, и в кунсткамере, и в Исакиевском соборе — тихо, благородно. Конечно, вечерком, попозднее, под руководством Василья Александровича, изрядно-таки накачивались, но по большей части нас увозили для этого в Ушаки[2]. Отзвоним суток двое, да и опять в Петербург светленькие воротимся.

Вот однажды благодушествуем мы таким образом в Ушаках и налакались-таки до пределов. И начал наш любезный хозяин объяснять: «Для чего, когда поезд на станцию приходит, рабочие под вагонами лазают да об колеса и шины постукивают? Для того, говорит, чтобы знать, все ли исправно и нет ли где изъяна. А подобно сему, говорит, на будущее время и в государственных делах поступать* надлежит. На удалую-то не скакать, а сначала постучать, и ежели окажется трещина или раковина, то заплаточку положить, а потом уж ехать».

Что же, стучать так стучать. Начали мы тут стучать, и что дальше, то больше. Одни говорят: «На первый раз достаточно чарки доброго вина»; другие говорят: «Этого мало, нужно конституцию…»* А в том числе и я.

Только находился промеж нас один мужчина. Притворился он, будто лыка не вяжет, а сам даже под-шефе настоящим образом не был. Образина, можно прямо сказать, беззаконная. Глаза — в раскос, рот — на сторону; одна щека — опухла, другая — словно сейчас из-под утюга. Но так было тогда всем хорошо, что мы даже перед этими явными признаками не остереглись.

Разумеется, я проспался и на другой же день все перезабыл. И вдруг на третий день — к генералу требуют.

— Знаете вы, что такое конституция?

— Никак нет, ваше превосходительство.

— Почему же вы так ее желаете?

— Не могу знать, ваше превосходительство.

— Не можете знать… гм… Однако ж припомните-ка… в Ушаках.

— Виноват, ваше превосходительство.

— То-то вот и есть. Значения слова не знаете, а злоупотребляете им. Забудьте об этом, мой друг! Это вас враг рода человеческого смутил!

С этим и отпустил…* это тот самый генерал, который прежде без серьезного слова минуты обойтись не мог, а теперь… «мой друг»! Вот время какое волшебное было!

Разумеется, я на извозчика и домой. А дня через три после этого нас, героев, по полкам водворили».

Вечер второй* Audiatur Et Altera Pars[3]

Не раз случалось мне слышать от людей благорасположенных: «Зачем вы всё изнанку да изнанку изображаете?* ведь это и для начальства неприятно, да и по существу неправильно. Вы думаете, сладко начальству слушать: «Ты чего смотришь? ты зачем допускаешь?» Как будто оно может за чем-нибудь усмотреть и чего-нибудь не допустить!! А с другой стороны, разве естественно, чтобы на свете были одни мздоимцы, да прелюбодеи, да предатели? Ведь мы давно бы изгибли все до единого, если б это было так!* А вы попробуйте-ка взглянуть наоборот — может быть, и другое что-нибудь выйдет! Ну-те-ка, с богом… а?»

Долго я не понимал, в чем заключается суть этих благожеланий, и потому не обращал на них внимания. С легкомыслием, достойным лучшей участи, я указывал на мздоимство Фейера, хищничество Дерунова и Разуваева, любострастие майора Прыща, бессмысленное злопыхательство Угрюм-Бурчеева, и проч., и, сознаюсь откровенно, почти никогда не приходило мне на мысль, что рядом с Фейерами, Прыщами и Угрюм-Бурчеевыми* существуют Правдины, Добросердовы и Здравомысловы*. Не потому не приходило, чтоб я игнорировал или презирал этих людей, но потому, что мне всегда казалось, что они и сами на себя смотрят как-то сомнительно. Как будто не знают, действительно ли они люди, а не призраки. Говорить начнут — словно их тошнит, к делу приступятся — словно веревки во сне вьют. Но в особенности меня ставило в тупик их робкое отношение к населяющим землю Простаковым и Скотининым,* отношение, не выразившееся не только ни одним горячим поступком, но и ни одним искренним словом. Ведь эти Правдины, говорил я себе, не какие-нибудь обделенные, которым протесты не так-то легко сходят с рук, а такие же сильные мира, как и Скотинины. Каким же образом они могут смотреть на всевозможные бесчинства и даже злодейства необузданных дикарей и ограничиваются только тем, что пробормочут в сторону номенклатуру происходящих перед их глазами гнусностей!* Как хотите, а это неестественно. Поэтому мне казались сомнительными и самые Правдины, хотя я и знал, что они не только существуют, но и пользуются особливым от начальства доверием. Они никого не трогают — вот их главное право на почетную роль в обществе и в то же время их жизненный девиз. Они добродетельны, правдивы, и здравомысленны — длясебя, другим же от таких похвальных их качеств — ни тепло, ни холодно. И бродят они по свету, получая присвоенные никого не трогающим людям чины и ордена.

Все это я, впрочем, только объясняю, а отнюдь не оправдываюсь. Напротив того, в последнее время я вполне убедился, что рассуждал легкомысленно и совершенно понапрасну утруждал и огорчал начальство. Одно могу сказать себе в утешение: огорчать начальство никогда не было в моих правилах, и я никогда не делал этого преднамеренно. В наивности души своей я думал, что содействую, а на поверку оказалось, что я противодействовал. Нужно было устроить так, чтобы Правдин победил Скотинина, а я о Правдине-то и позабыл, вследствие чего Скотинин так и остался непобежденным.

Теперь я решился и сам исправиться, и все мною написанное исправить. К счастию, разбираясь в обширном материале, накопленном моею памятью, я вижу, что это не составит для меня даже особенного труда. В этом материале я нахожу такое количество драгоценнейших фактов и отраднейших образов, что с моей стороны было бы даже непростительным грехом, если бы я не познакомил с ними моих читателей.

Начну с городничих.

Городничие-бессребреники

Был один городничий, который совсем взяток не брал, так что долгое время все обыватели в недоумении были. Думали, что он нарочно сдерживается, чтобы впоследствии учинить генеральный поход. Но когда прошло довольно времени, и похода не было, то дивились. «Как это, — думалось всем, — он нас не грабит? и как он на свое жалованьишко с семьей живет?» Жалованье же в то время городничему полагалось чуть не семь сот на ассигнации, да и семейство при этом не возбранялось иметь. А у этого самого городничего, кроме жены и охапки детей, еще две свояченицы жили, да теща, да племянник-дурачок. Всех надо было накормить, напоить, обуть и одеть. И он все это исполнял аккуратно и даже приятелей от времени до времени хлебом-солью угощал.

— Кузьма Петрович! да как же ты изворачиваешься? взяток ты не берешь, а между тем всего у тебя в изобилии? — спрашивали его прочие чины, которые хотя тоже взяток не брали, однако и не отказывались.

Но он долгое время уклонялся от объяснений и только загадочно отвечал:

— Слово такое у меня есть!

Наконец, однако ж, пристали к нему так, что он решился открыть свой секрет.

— Когда меня* на должность определили, — сказал он, — я на первых порах чуть рук на себя не наложил. Жалованьишко малое, семья большая — как тут жить? Теща говорит: «Надобно, Кузьма Петрович, взятки брать!». А я в ответ: «Неблагородно!» Жена плачет: «Сам ты посуди, как без взяток семью прокормить!» — А я в ответ: «Покажи закон, коим дозволяется взятки брать!» Словом сказать, уперся на своем, слышать ничего не хочу… Однако взятки не взятки, а пить-есть надобно. Вот взмолился я ангелу своему: «Кузьма-бессребреник! угодник божий! научи, как мне быть!» Молюсь день, молюсь ночь — нет ничего. Молюсь еще день, еще ночь — опять нет ничего. На третью ночь чувствую, словно бы ветром на меня пахнуло — и вдруг кто-то мне в ухо «слово» шепнул… С тех пор я и поправился. Балыка на закуску захочу — сейчас: «Встань передо мной, как лист перед травой! бакалейщик Бородавкин! чтоб был балык!» — Смотришь, а он уж и на столе. Выйдет запас чаю, сахару — кликну: «Встань передомной, как лист перед травой! бакалейщик Зензивеев! чтоб был чай-сахар!» — А он уж и тут как тут! Выйдут деньги — закричу: «Встань передо мной, как лист перед травой! господин откупщик! или вы своих обязанностей не знаете!» — И деньги в кармане! Так и живу. Взяток не беру, а всего у меня изобильно!

Назад Дальше