Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 4 стр.


Открытие это всем показалось настолько занимательным, что и прочие чины захотели воспользоваться им. И с тех пор ни в городе, ни в уезде у нас никто взяток не брал, а все были сыты, обуты, одеты, а иногда и пьяны. Обыватели же гордились своими начальниками и говорили: «У нас взяток не берут! наши начальники «слово» знают!»


Один городничий говаривал:

— Я одной рукой беру, а другой — отдаю! разве это взятка?

— Как же это выходит у вас, Христофор Иваныч? — спрашивали его однажды сослуживцы, которые обеими руками брали и ни одною не отдавали.

— Очень просто, — ответил он. — Сейчас деньги получу и сейчас же на них какое-нибудь произведение куплю. Стало быть, что из народного обращения выну, то и опять в народное же обращение пущу.

И когда все подивились его мудрости, то прибавил:

— То же самое, что казна делает. С мужичков деньги берет да мужичкам же их назад отдает.

С тех пор в городе Добромыслове никто не говорил: «Брать взятки», а говорили: «Пускать деньги в народное обращение».


Один городничий охотник был до рыбы.* Придет на садок и скажет рыбнику:

— Стерлядки у тебя, я слышал, Гарасим, хороши?

— Есть тот грех, вашескородие.

— Уху соорудить можешь?

— Можно, вашескородие.

— А ведь к ухе-то пожалуй, и обстановочку пристойную нужно?

— И это в наших руках, вашескородие.

— Валяй!

Съест уху, выпьет пристойную обстановку, щелкнет языком и уйдет.

А Гарасим ему вдогонку:

— Ангел!


Городничий Ухватов по всей губернии славился своим бескорыстием.

Однажды вечером пришли к нему два мещанина с взаимной претензией.

Нашли они оба разом на дороге червонец. Один говорит: «Я первый увидел!», другой: «А я первый поднял!» И оба требовали, чтобы Ухватов их рассудил.

Тогда Ухватов сказал:

— Вот что, ребята. Положите вы этот червонец ко мне на божницу. Ежели он ночь пролежит и цел останется — значит, вы оба правы и должны разделить червонец пополам; ежели же он исчезнет, то, значит, вы оба не правы и сама судьба не хочет, чтобы кто-нибудь из вас воспользовался находкой.

Так и сделали.

Прошла ночь, наступило утро; хвать-похвать — нет червонца! Решили: так как червонец исчез — стало быть, оба мещанина не правы.

С тех пор и мещане, и купцы валом повалили на суд к Ухватову. И он все дела решал по одному образцу. Но этого мало: даже те чины, которые прежде дела решали за взятки, — и те перестали мздоимствовать и начали поступать по примеру Ухватова.

А губернатор, узнавши о сем, говорил: «Молодец Ухватов!»


Один городничий тоже славился бескорыстием, а, сверх того, любил богу молиться и ни одной церковной службы не пропускал. И бог ему за это посылал.

Увидевши, что городничий взяток не берет, а между тем пить-есть ему надобно, обыватели скоро нашли средство, как этому делу помочь. Кому до городничего дело есть, тот купит просвирку,* вырежет на донышке мякиш да и сунет туда по силе возможности: кто золотой, кто ассигнацию. А городничий просвире всегда очень рад. Начнет кушать и вдруг — ассигнация!

— Домнушка! дети! — кликнет он домочадцев, — посмотрите-ка, что нам бог послал!

И все радуются.

А однажды так в рыбе четыре золотых нашел — то-то были радости!

И что ж! даже тут нашлись завистники. Узнал стряпчий, что городничий просвиры с ассигнациями ест, — стал доносом грозить. Но тут уж обыватели городничего выручили: начали по две просвирки носить. Одну для городничего, другую — для стряпчего. И по две рыбы.

И опять настала в городе тишь да гладь да божья благодать.


Один городничий дочь замуж выдавал, а перед этим он только что взятки перестал брать. Говорила ему жена: «Рано ты, Антон Антоныч, на покой собрался!» — а он не послушался. Заладил: «Будет!» — и свадьбу дочери из вида упустил.

Вот, когда дело с женихом уж сладилось и надо было приданое готовить, жена и начала к нему приставать: «Говорила я тебе, что рано ты на покой собрался!» А через час еще: «Говорила я тебе, что рано…» А через два часа опять: «Говорила я тебе…» Да таким образом через час по ложке. Долбила да долбила, и до того додолбилась, что ошалел городничий. Самому жалко стало.

И вот взмолился он: «Просвети, боже, сердца краснорядцев, бакалейщиков, погребщиков, мясников и рыбников! И научи их! Дабы не во взятку, но в приношение, и не по принуждению, а от сердца полноты!»

И молитва его была тайная, только слышал ее квартальный надзиратель.

И что же! не прошло двух дней, как краснорядцы целые вороха материй городничихе нанесли, погребщики — ящики с винами, бакалейщики — кульки бакалеи всякой, а откупщик — тысячу рублей прислал!

Сыграл городничий свадьбу на славу и вслед за тем в отставку вышел: «Это, говорит, моя лебединая песня была!»

Вскоре после этого он тут же под городом и именьице купил, и теперь земским деятелем по выборам служит и всем рассказывает, как он несчастлив был, когда взятки брал, и как был потом вознагражден, когда перестал взятки брать.

— То ли дело, — говорит, — как на совести-то ни пятнышка! Встретишься с обывателем — прямо ему в глаза смотришь!


Один городничий плавать не умел, а купаться любил. Только пошел он однажды купаться и начал тонуть, а мещанин, стоявший на берегу, бросился в воду и вытащил его. За это городничий дал мещанину целковый, но он от награды отказался, только рюмку водки выпил.

Прошло после того много лет, мещанин проворовался и тоже стал тонуть. То есть не в реке тонуть, а в купели, называемой уложением о наказаниях. Городничий же, вспомнив его прежнюю заслугу, не только из купели его вытащил, но и отказался от пяти рублей, которые мещанин хотел ему подарить из украденных денег.

— Не надо мне твоих денег, — сказал городничий, — сделайся честным человеком — вот чем ты меня лучше всего отблагодаришь.

— Рады стараться, вашескородие! — отвечал вор.


Одного городничего спрашивали:

— Берете вы взятки, Иван Парамоныч?

— Никогда!!


Вот целых восемь характеристик. Я мог бы представить и больше, но полагаю, что и этого достаточно. Не буду, впрочем, преувеличивать. Бесспорно, что были и между городничими взяточники (как о том устные предания и доднесь свидетельствуют), но не все. Вот это-то обыкновенно и упускается из вида господами обличителями. Сверх того, многие из бравших взятки раскаялись, а это тоже необходимо принимать в расчет для полноты картины. Вообще же, мне кажется, следует принять за правило: описывать только то, что хорошо и благородно. Этого же правила нелишне держаться и в живописи: с персон, обладающих физиономиями чистыми и приятными, — писать портреты, а персон, обладающих физиономиями нелицеприятными, обезображенными золотухой, оспой, накожными сыпями и проч., — оставлять без портретов. Такой образ действия и начальству удовольствие доставит, и самому описателю даст возможность многие годы прожить благополучно. Какая польза напоминать о взятках и обдираниях, когда взятое давным-давно проедено, а ободранное вновь заросло лучше прежнего? А еще того лучше: совсем ничего не писать. Было же время, когда ни о чем ничего не писали — и все были благополучны. Потом наступило время, когда обо всем и всё начали писать — и «вот к чему» привели! Так не пора ли и опять на прежнюю колею вступить — может быть, и опять мы благополучны будем?

Вот это-то именно я теперь и понял.

«Для чего же вы заводите речь о чиновничьих добродетелях, коли сами сознаете, что лучше совсем ничего об них не писать?» — быть может, спросит меня благосклонный читатель. «А для того, отвечу я, чтобы исправить мою репутацию. Сначала эту задачу выполню, а потом и совсем брошу. Я знаю, что задача эта не весьма умная, но ведь глупые дела бывают вроде поветрия. Глупые фасоны вышли — вот и все. Но ежели глупые фасоны застрянут на неопределенное время, тогда, разумеется, придется совсем бросить и бежать куда глаза глядят…»

Затем перехожу к другим чинам, о доблестях которых тоже могу порассказать достаточно.


В дореформенное время* почти все служебные должности, и в администрации, и по судебному ведомству, занимались в губерниях и уездах по выбору от дворянства. Поэтому все было тогда благородно. Крепостное право тоже немало этому споспешествовало, так как благодаря ему всякий благородный человек, в сущности, был и должностным лицом. Правил насчет благородства никаких не было, а просто предполагалось, что от благородных людей следует ожидать благородных поступков. Все остальное делалось само собой, в силу искони сложившихся обстоятельств, и делалось хорошо и прочно. Тишина была и благорастворение. Протесты прорывались редко и оканчивались наказаниями на теле; насильственные поступки совершались еще реже и оканчивались отдачею в солдаты, ссылкой в Сибирь, каторгой и т. п. Благородные люди не входили друг с другом в соглашение, и тем не менее гармония была полная. Не было ни съездов, ни обмена мыслей, ни возбуждения и разрешения вопросов, а всякий понимал свое дело столь отлично, как будто сейчас со съезда приехал. Каждый действовал за себя лично, но эти личные действия сливались в одном хоре, в котором ни единого диссонанса не было слышно. Удивительное это было время, волшебное, и называлось оно порядком вещей. Нечто вроде громадного сосуда, в котором безразлично были намешаны и лакомства, и свиное сало, и купоросное масло. Ничего разобрать было нельзя, но именно потому эта смесь и была так устойчива.

В дореформенное время* почти все служебные должности, и в администрации, и по судебному ведомству, занимались в губерниях и уездах по выбору от дворянства. Поэтому все было тогда благородно. Крепостное право тоже немало этому споспешествовало, так как благодаря ему всякий благородный человек, в сущности, был и должностным лицом. Правил насчет благородства никаких не было, а просто предполагалось, что от благородных людей следует ожидать благородных поступков. Все остальное делалось само собой, в силу искони сложившихся обстоятельств, и делалось хорошо и прочно. Тишина была и благорастворение. Протесты прорывались редко и оканчивались наказаниями на теле; насильственные поступки совершались еще реже и оканчивались отдачею в солдаты, ссылкой в Сибирь, каторгой и т. п. Благородные люди не входили друг с другом в соглашение, и тем не менее гармония была полная. Не было ни съездов, ни обмена мыслей, ни возбуждения и разрешения вопросов, а всякий понимал свое дело столь отлично, как будто сейчас со съезда приехал. Каждый действовал за себя лично, но эти личные действия сливались в одном хоре, в котором ни единого диссонанса не было слышно. Удивительное это было время, волшебное, и называлось оно порядком вещей. Нечто вроде громадного сосуда, в котором безразлично были намешаны и лакомства, и свиное сало, и купоросное масло. Ничего разобрать было нельзя, но именно потому эта смесь и была так устойчива.

Не удивительно, что волшебные эти времена оставили в избранных душах благодарные воспоминания. Еще менее удивительно, что в среде этих избранников прорывается стремление восстановить эти времена* и возвратиться к тому спокойному и величаво-благородному жизненному течению, которое составляло их существенное обаяние. Кому не мило благородство? Кому не дорога тишина? Помилуйте! да не из-за этого ли мы все и бьемся!

К сожалению, избранники обыкновенно упоминают при этом о каком-то дворянском принципе. Тогда, дескать, дворянский принцип господствовал — оттого и было всем хорошо. Восстановимте опять этот принцип — и опять будет всем хорошо.

Но это не так. Во времена, о которых идет речь, никаких принципов не было — вот отчего было всем хорошо. Это-то именно и называлось порядком вещей. Существовала, как я уже сказал выше, смесь, до того непроницаемая, что ни расчленить составные ее элементы, ни анализировать их было невозможно. Или нечто вроде запертой пагоды, без окон и дверей, в которой хранились никому не известные и недоступные письмена.

Повторяю: желание возвратить утерянный рай заслуживает полного сочувствия, ибо нельзя себе представить ничего более блаженного, нежели райское житие. Но для того, чтобы достигнуть этой цели, прежде всего необходимо воздержаться от некоторых проявлений пытливости, которые сами по себе составляют новшество, несовместимое с порядком вещей. Мы ищем освободиться от новшеств, замутивших нашу жизнь, и в то же время сами прибегаем к наиболее пагубному из этих новшеств: к пытливости — разве это логично?

Не надо пытаться проникнуть в запертую пагоду, ибо проникновение предполагает отпертую или даже — чего боже сохрани! — взломанную дверь. Раз что дверь отперта, или — чего боже сохрани! — взломана, кто может поручиться, что в нее не войдут такие «сторонние люди», которые сразу разгадают смысл хранящихся в пагоде письмен и переведут их на язык, не имеющий ничего загадочного? Равным образом не следует заводить разговора и о принципах, потому что принцип никогда не является в одиночку, а всегда в сопровождении целой свиты. Мы будем хлопотать о возрождении и укреплении принципа дворянского, а рядом с ним возникнет принцип антидворянский, о котором тоже будут хлопотать. А за этим принципом появятся и другие принципы, о которых тоже будут хлопотать. И выйдет в результате нечто совсем неожиданное, а именно: преследуя идеалы тишины и благоустройства, мы вместо них получим борьбу, свару, междоусобие…

Итак, «вперед без страха и сомнения!»* Но осторожно. Ни пытливости, ни принципов. И, главное, чтобы без шума; чтобы никто ни о чем никому ни гугу. Чтобы как яичко в Христов день: «На, кушай!» Великие предприятия, как и великие мысли, в тишине зреют. Пререкания же, а тем паче остервенелая полемика, насквозь пронизанная озлоблением и ненавистью, только погубляют их.

Но будет ли успех? — на это я вполне достоверного ответа дать не могу. Я могу только гореть восторгом и признательностью, но от компетентности, в смысле разгадывания загадок, уклоняюсь.

Одно меня смущает: как поступить с теми новыми явлениями и требованиями, которые народились уже после упразднения «порядка вещей» и в рамки последнего, судя по всем видимостям, втиснуты быть не могут?

Что делать с новыми судами, с земскими учреждениями, с железными дорогами, банками и т. п.?


Впрочем, с судами уладиться еще легко. Судебный персонал разместить, причислить и отчислить. Адвокатов — распихать. А земство так даже очень радо будет. Опять свой персик, свой арбуз, своя буженина, свои повара, свои садовники, кучера, доезжачие… умирать не надо!

Но железные дороги? но банки? как с ними поступить?

Совсем не следовало бы железные дороги строить, да и банки не надо бы дозволять. Вот тогда был бы настоящий палладиум. Но так как дороги уж выстроены, а банки учреждены, то ничего с этим не поделаешь.

Сколько сутолоки из-за одних железных дорог на Руси развелось! сколько кукуевских катастроф!* Спешат, бегут, давят друг друга, кричат караул, изрыгают ругательства… поехали! И вдруг… паровоз на дыбы! Навстречу другой… прямо в лоб! Батюшки! да, никак, смерть!

Или банки: объявления печатают, заманивают, балансы подводят: «К нам пожалуйте, к нам!» Со всех концов рубли так и плывут! рубли потные, захватанные, вымученные! Попы несут свои сбережения… попы!! И вдруг… трах!! Украли и убежали! деньги-то где же, деньги-то? Украли и убежали! Господи! да, никак, смерть!

Стоило ли дороги строить? стоило ли банки заводить?

А между тем какой запас распорядительности, ума и мышечной силы нужно иметь, чтоб все это направить, за всем усмотреть? И все-таки ничего не направить и ни за чем не усмотреть… Сколько му́ки нужно принять, чтоб только по вагонам-то всех рассадить, а потом кого следует, за невежество, из вагонов высадить, да в участок, да к мировому?

Но этого мало. Во всех странах железные дороги для передвижений служат, а у нас, сверх того, и для воровства. Во всех странах банки для оплодотворения основываются, а у нас, сверх того, и для воровства.

Однако воровать ведь не дозволяется — это хоть у кого угодно спросите. Стало быть, и за этим надобно присмотреть. Запустил еврей Мошка лапу — надобно его изловить и в полицию с поличным представить. Заиграл Губошлепов мозгами — надо эти вредные мозги из него вынуть и тоже куда следует представить.

Мог ли «порядок вещей» удовлетворить этим требованиям? Увы! как это ни прискорбно для моего сердца, но я, не обинуясь, отвечаю: «Не мог!»

«Порядок вещей» исходил из тишины и беспрекословия. Всякая сутолока, всякое движение были противны самой природе его. Я думаю, что он даже «публику» не был бы в состоянии чередом по вагонам рассадить. Всякий из этой «публики» чего-то своего ищет, всякий резоны предъявляет, а «порядок вещей» ни исков, ни резонов не допускал. Что же касается до воровства, то об нем и говорить нечего. «Порядок вещей» ведал воров простых, смирных и беспрекословных, а попробуйте-ка изловить Мошку и Губошлепова! Первый скажет: «Я не воровал, а только лапу запустил!»; второй: «Я не воровал, а мозгами играл!» А неподалечку и адвокаты стоят, кассационные решения под мышкой держат. Попытайтесь доказать им, что «играть мозгами» — это-то и есть оно самое: «воровать»…

Я не скажу, конечно, чтобы все это мог предотвратить и «беспорядок вещей», но и «порядок»… Нет, для того чтоб железные дороги были железными дорогами, а банки — банками, что-то совсем особливое нужно, А что именно — ей-богу, не знаю.


На днях случилось мне об этом предмете беседовать с одним опытным инженером.

— Как вы думаете, Филарет Михайлыч, — спросил я его, — отчего у нас, в особенности по вашей части, такое нещадное воровство пошло?

— Голубчик! да как же не воровать? — отвечал он, — во-первых, плохо лежит, во-вторых, всякому сладенько пожить хочется, а в-третьих — вообще…

— Однако ж прежде о таких неистовых воровствах не слыхать было?

— Прежде, мой друг, вообще было тише. Дела были маленькие и воровства маленькие. А нынче дела большие — и воровства пошли большие. Suum cuique [4].

— Воля ваша, а это безобразно!

— Нельзя иначе: сама жизнь пошла вширь. Прежде и на три рубля можно было себе удовольствие доставить, а нынче, ежели у кого нет сию минуту в кармане пятисот, тысячи рублей, того все кокотки несчастливцем почитают. Жиды, мой друг, в гору пошли, а около них уж и наши привередничают. А сверх того, и монетная единица. Ассигнации ведь, мой друг, у нас — ну, а что такое ассигнации!*

Назад Дальше