Немецкий солдат должен стремиться показать себя перед русскими с лучшей стороны, русские стремятся к справедливости, которой они были лишены при большевиках. Если немецкому солдату удастся убедить русских в своей правоте, то наше превосходство перед большевиками станет им совершенно очевидным.
Каждое недозволенное изъятие имущества у русских рассматривается ими просто как воровство. Наша уверенность в том, что русский за период существования большевизма привык к подобным кражам, совершенно несправедлива. Русские ничего не имеют против военных налогов, если они упорядочены и обеспечивают им прожиточный минимум. Превышение отдельными немецкими солдатами их власти ставит русских в бесправное положение.
Также необходимо принимать во внимание личные и национальные привычки русских, дабы не задевать последних. Следует быть тактичным и вежливым в обращении с ними. В глазах русских вежливость является признаком культуры.
Немецкий солдат должен держать себя по отношению к русским вежливо, но с надлежащим достоинством. Лишь только тогда он добьется доверия и внимания со стороны русского. Грубый и дерзкий тон может обеспечить лишь временный успех и вызывает у русского чувство страха. Он рассматривается русскими как пренебрежение к их личным и национальным привычкам и обычаям. Из истории русские хорошо знают о том, что культура и цивилизация пришла в Россию с Запада. Грубое и бестактное обращение, рассматриваемое в России как некультурность, начинает наводить русских на мысль, что так принято вести себя в Европе, и подрывает веру у русских в немецкого солдата.
Уважение к немецкой армии, послушание по отношению к немецким властям достигаются путем быстрых и строгих, но справедливых наказаний.
Русский послушен и исполнителен, если он чувствует превосходство немецких властей. Русский народ нуждается в постоянном руководстве. Государственная власть в России очень авторитетна и стала для простого русского необходимостью.
Следует постоянно наблюдать за настроением русских, которое часто меняется в зависимости от отношения к ним. Тот же самый русский, от которого путем хорошего отношения можно было добиться доверия, честности и преданности, при чересчур жестоком и несправедливом отношении к нему превращается в замкнутого, недоверчивого и фанатически ненавидящего нас врага.
Немецкий солдат должен соответствующим образом вести себя по отношению к русским, так как это, прежде всего, в его интересах.
Каждый немецкий солдат должен понять, что русский видит в каждом немце типичного представителя немецкого народа, представителя европейской культуры и мировоззрения.
Отсюда вытекают следующие положения:
1. Никакой пощады пособникам большевизма.
2. Дружелюбно настроенный русский – не враг, а помощник и союзник в борьбе с большевизмом.
3. Никакого доверия непроверенным лицам.
4. Строгий порядок, но абсолютная справедливость, вежливость и такт по отношению к русским, уважение к личности и привычкам, никаких телесных наказаний.
5. Не давать обещаний, которые нельзя выполнить.
6. Признание заслуг русских.
7. Уважение к собственности местного населения.
8. При всех обстоятельствах сохранять собственное достоинство. Всегда помнить, что солдат является представителем немецкого государства. Люди, живущие чувством, особенно нуждаются в строгости власти. Доверие в соединении с осторожностью необходимо, однако доверчивость излишня. Во избежание необдуманных действий со стороны русских необходима строгость и твердость. И то и другое должно быть справедливым. Действовать нужно холодно и разумно, не слушаясь собственного чувства».
29 сентября 1942 года
Стази лежала на третьем этаже унылого здания на Крупсштрассе, где с первого этажа доносились пронзительные крики рожениц. Все было серое: стены, белье. Кусок неба в окне и даже, казалось, листва припорошена сероватой пылью. Она лежала бездумно и, ощущая себя легкой и пустой, как эта несущаяся по улицам пыль. В принципе, все обошлось на удивленье спокойно, если бы не…
И Стази снова, как дурной фильм, принялась прокручивать ленту случившегося.
Моложавая дама, несмотря на свою кажущуюся хрупкость, легко втащила обмякшую Стази в свою крошечную комнату, дала воды и достаточно жестко потребовала объяснений. И та, сжигая все мосты, но не называя имен, рассказала ей свою совершенно обычную для женщины на войне историю.
– Но почему вы не хотите оставить ребенка? – осторожно спросила женщина, к удивленью Стази на прекрасном русском. – Я не сомневаюсь, немецкий офицер будет счастлив, немцы очень любят детей.
Стази вспыхнула, и лицо ее пошло красными пятнами.
– Я… Я люблю другого.
– И неужели тот, кого вы любите, настолько низок, что будет рад убийству, настолько мелок, что не примет вас с чужим ребенком?
Стази подняла тяжелую голову.
– Не надо меня уговаривать, прошу вас. Поверьте, у меня нет выбора: или аборт, или смерть.
Женщина подняла голову Стази за подбородок и долго смотрела на ее распухшее от слез лицо. Прошло несколько мучительных минут. Наконец, женщина глянула на часы и решительно села напротив.
– В таком случае, фройляйн, нам придется играть в открытую – иначе я не смогу вам помочь. Ваше счастье, что вас увидела я, а не какая-нибудь из тех маленьких сучек, что носятся по всем штабам и канцеляриям. Я – Верена фон Дистерло, уехала из красной России в двадцать шестом, но всю жизнь боролась и буду бороться за ту Россию, которую я потеряла. А теперь вы скажете мне всё и быстрей, ибо времени мало, через минут пятнадцать здесь начнется совещание.
Стази, зажмурив глаза, рассказала о Герсдорфе, замке, работе, Ленинграде. Верена, не перебивая, слушала, иногда черкая что-то тонкой ручкой в крошечном блокноте.
– Хорошо. Вернитесь сейчас в приемную, вот пудра, помада, приведите себя в порядок немедленно. Никому ни слова. Я сделаю все, что могу, хотя, думаю, вам известно, что аборты в Германии запрещены. Ничему не удивляйтесь и не показывайте виду, что бы ни случилось. Идите же.
Стази, пошатываясь, подошла к двери и уже открыла ее, как ей в спину раздался убийственный вопрос:
– Но кто тот, ради кого вы идете на такой риск?
Стази только до крови прикусила себе руку.
– Он ничего… ничего не должен знать… он не знает…
– А, так он здесь?! Русский?! – Стази молчала. – Смешная девочка, я все равно пойму. Впрочем, уходите же быстрей.
Время шло, но ничего не происходило. Рудольф покидал Бадсфельд все чаще, но зато пребывание старого барона стало продолжительней, и он нередко пускался со Стази в отвлеченные разговоры о Германии и России, никогда не упуская случая заметить, как она поправилась и похорошела.
– Вы стали настоящей немкой, фройляйн. Еще бы пара-тройка прелестных малышей, и я готов примириться с вашим дальнейшим и окончательным нахождением в моем замке. Удивляюсь, куда смотрит мой сын. Все эти жалкие потуги изменить политику, создание мифических отрядов – какая детская возня. У этих, нынешних, напрочь отсутствует чувство мистического – поэтому всю мистику полностью прибрало к себе СС, извратив и опорочив. Дураки и те и другие! – И старый барон ласково похлопывал Стази по щеке, и она каждый раз с ужасом ожидала, что сейчас он потащит ее в постель. И ей придется согласиться.
Оставаясь у себя наверху, одна, в длинные осенние ночи, Стази суеверно пересчитывала сроки, проверяя свое тело так, будто оно было чужим, враждебным и уже почти мертвым. От бессонных ночей или от беременности под глазами у нее легли черные круги. Несколько раз она пыталась как бы невзначай жаловаться Рудольфу на то, что она устала, что ей душно в старом замке, но Герсдорф, уже глядя на нее практически как на жену, уверял, что это глупости, и что дело женщины ждать своего возлюбленного и не роптать. Тем более когда мужчина занимается столь важным и ответственным делом.
– Я уже говорил тебе, что месяц назад штаб группы армий Центр одобрил, наконец, план деятельности русского освободительного комитета, и сейчас мы намерены выпустить листовки с воззванием в количестве миллиона! Представляешь, миллиона! Такого еще не было! И момент отличный: мы наступаем, и высшему составу Красной армии эта листовка может показать путь в новое будущее, а красноармейцев убедить в бессмысленности их сопротивления.
– Так разве я не нужна сейчас в Берлине, где идет такая бурная работа?
– О, сейчас не сорок первый, квалифицированных переводчиков хватает, и мне гораздо приятней видеть тебя в замке, а не в прокуренных вонючих берлинских канцеляриях.
И снова беспросветные дни, отчаянные ночи, ненависть к собственному телу. Стази с ужасом заметила, что она все реже думает о Трухине, что все ее мысли и чувства сосредоточены на происходящем в ней. Она пыталась заставить себя не думать и не ощущать, но всё было бесполезно. О, если б она могла увидеть его хоть издали, дотронуться до короткостриженой лепной головы! Неужели эта баронесса обманула ее, и ей навсегда придется остаться в этом замке Синей Бороды, исправно рожать детей, стать добропорядочной немкой?! Времени оставалось совсем немного, и Стази твердо решила, что не будет ждать после срока ни дня. Она уже приготовила веревку, украв ее у старого садовника, и несколько раз проверила прочность балки в зале, повиснув на ней на руках. Единственное, что она позволит себе, – перед смертью добраться до Циттенхорста и увидеть его. «А если он уже не там? – холодным потом облила ее мысль, не приходившая раньше в голову. – Теперь, при нынешних событиях его могут отправить куда угодно» И даже письма не написать…
И снова беспросветные дни, отчаянные ночи, ненависть к собственному телу. Стази с ужасом заметила, что она все реже думает о Трухине, что все ее мысли и чувства сосредоточены на происходящем в ней. Она пыталась заставить себя не думать и не ощущать, но всё было бесполезно. О, если б она могла увидеть его хоть издали, дотронуться до короткостриженой лепной головы! Неужели эта баронесса обманула ее, и ей навсегда придется остаться в этом замке Синей Бороды, исправно рожать детей, стать добропорядочной немкой?! Времени оставалось совсем немного, и Стази твердо решила, что не будет ждать после срока ни дня. Она уже приготовила веревку, украв ее у старого садовника, и несколько раз проверила прочность балки в зале, повиснув на ней на руках. Единственное, что она позволит себе, – перед смертью добраться до Циттенхорста и увидеть его. «А если он уже не там? – холодным потом облила ее мысль, не приходившая раньше в голову. – Теперь, при нынешних событиях его могут отправить куда угодно» И даже письма не написать…
Но в один из последних вечеров, когда в парке угрожающе скрипели старые ильмы, Рудольф вернулся озабоченный и сердитый.
– Как это по-русски называется – накаркала? Вот, читай! – И он бросил на столик маркетри распечатанное письмо со штампом отдела пропаганды ОКВ.
Дрожащими руками Стази взяла письмо, другой рукой туже запахивая полы шелкового халата, чтобы не открылась пополневшая грудь. Ее как переводчицу вызывали в Берлин для перлюстрации писем русских курсантов во вновь созданном ОБФ[128]. Срок явки стоял на следующий же день.
Первым порывом Стази было сопротивляться всеми способами. Верена знает только про Бадсфельд и уже не сможет помочь ей, но постепенно ей вспомнились и слова Трухина о Берлине, и напутствие Дистерло ничему не удивляться.
– Что ж, это приказ, – вздохнула она.
– Зато мы будем почти вместе, у меня в Берлине припасена отличная квартира. Когда я там по делам, то, разумеется, предпочитаю гостиницу, но с тобой… – И он на руках отнес ее в спальню.
– Погаси свет, – потребовала Стази, как делала последнее время. «Он не отпустит меня, – вдруг ясно поняла она, как можно сильней втягивая живот, – никогда не отпустит…»
Наутро за Стази приехала штабная машина, она безучастно села и долго ехала, закрыв глаза. Жизнь рушилась – и рушилась окончательно, гораздо страшней, чем под лужским мостом. Сил думать о прошлом и о высоком у нее больше не было, она стала просто куском плоти. «Это расплата… расплата… за что? Я не меняла своих взглядов… неужели только за то, что отдалась врагу, без любви, без нужды. Не за кусок хлеба даже… И Бог за это отобрал у меня любовь, которую я ждала, которая редко кому выпадает… И он никогда не узнает обо мне правды – что я умерла только из-за любви к нему, моей гордой, моей растоптанной любви…»
Она очнулась от прикосновения легкой руки.
– Wie fuehlen Sie sich?[129] – Рядом в новой непонятной форме сидела Верена, безукоризненная и стройная. – Говорите по-русски. Все в порядке. Я устроила вам вызов, он настоящий, скажите спасибо великодушию графа фон Штауффенберга, мы с ним давние друзья. – Она слегка усмехнулась. – На самом деле ваша реальная работа начинается через три дня, поэтому сейчас мы едем в клинику доктора Кэмпф, это моя подруга. Но там – только по-немецки, несмотря на то что среди сестер есть русские. За ними следят, стараются подставить. Недавно немка свалила обожженные по неуменью ножки младенца на русскую, и ее арестовали за преступление, сделанное из ненависти к немецкому народу… Вот так. Это все, что я могу для вас сделать, дальше будете действовать сами.
– Спасибо, – только и могла проговорить Стази, чуть заметно пожимая невесомую руку.
– Спасибо, – вздохнула Верена. – За такое не благодарят, девочка. Спасибо скажете доктору… да еще вашей синеглазой любви.
Стази похолодела.
– Он… знает?
– Конечно, нет. Но, если б это был не он, а какой-нибудь русский генерал из голодранцев, которыми кишат теперь наши лагеря, я вряд ли стала бы помогать вам. А теперь переходим на немецкий и говорим о чем-либо нейтральном.
Но Стази была почти не в состоянии говорить, и всю дорогу до Берлина Верена рассказывала, как в начале двадцатых жила в Гатчинском парке у приютившего их семью сторожа, мазала сажей лицо и училась носить мещанскую одежду.
– Тогда еще дворец стоял почти нетронутым, огромными коллекциями эти мерзавцы даже не знали, как распорядиться. Они требовали «отдать это народу», чтобы тот гадил на лестницах и сорил семечками по бесценным полам… Тогда еще были живы прежние сотрудники – и, господи боже мой, чего им только не приходилось делать, чтобы спасать дворец! Они косили и продавали сено с парковых лугов, торговали цветами, саженцами, даже устроили на Сигнальной башне парашютную вышку! И ни копейки не брали себе при их нищенских зарплатах, все отдавали на сохранение коллекций, на которые большевицкая культура выдавала мизер. Хуже того, она за бесценок продавала их за границу. «Некоторые работники слишком ретиво охраняют царские резиденции – не от нас ли они их охраняют? И для кого?» – с ненавистью процитировала она. – Скоты! Сотрудникам не давали писать даже научных статей! Как там сейчас? – оборвала она себя.
– Сейчас не знаю. Но в тридцатые полдворца занимали воинские части, артиллеристы кажется.
– О, боже! И, разумеется, ничего толком не эвакуировали!
– Наверное. – Стази вспомнила, как отчаянно ругалась Налымова перед самой войной, рассказывая на коммунальной кухне о том, что на эвакуацию всех пригородных дворцов выделено всего восемь вагонов.
– И, не поверите ли, всего за четыре дня! – Налымова прикуривала одну папиросу за другой и бросала их прямо на пол. – Впрочем, что ж, ежели они намерены вывезти всего четыре тысячи вещей! – Она хваталась за голову, рискуя спалить волосы. – Нет, не просто четыре, а четыре восемьсот семьдесят одну! Какая мелочность, какой цинизм! И это из сотен тысяч единиц! А несчастного Фармаковского, посмевшего – надо же, посмевшего без их разрешения! – написать инструкцию по перевозке и переноске, затравили и едва не объявили врагом народа! Господи, такая уникальная брошюра – и всего тысяча экземпляров! С рисунками от руки, сама вклеиваю! Да ее каждому, каждому работнику наизусть знать! – И Налымова в отчаянии бросалась на стол.
Машина уже неслась берлинскими пригородами. Город был тяжелый, огромный, серый, все из серого, потемневшего от времени и дождей камня, дома большие, почти черные, давящие. Стази невольно вспомнила Ленинград, легкий под открытым северным небом. Здесь же самым ярким была изумрудная окись памятников, и только перед кайзеровским дворцом в глаза Стази, как вздох родного города, бросились два юноши с конями из чистой бронзы[130]. Людей на улицах было много, добротно одетых, но спешащих, сильно разбавленных армейской формой.
Автомобиль подъехал к невзрачному пятиэтажному зданию, где Верена сдала Стази с рук на руки доктору, оказавшейся похожей на Вагнера: усталое спокойное лицо, крупный породистый нос и светлые глаза под нависшими веками.
– Bis zum naechsten Treffen in besseren Zeiten,[131] – были последние слова Верены.
Уже проваливаясь в наркозный сон, Стази смутно услышала разговор хирурга и сестры.
– Was fuer ein Organismus, nicht? Sie koennte mindestens zehn Kinder gebaehren. Schade, dass es jetzt keine Kinder mehr geben wird.[132]
– Das ist ihre Entscheidung, Schwester Anna. Wir haben nicht das Recht, jemanden zu bemitleiden.[133]
И в белом беспамятстве Стази увидела пустую заснеженную Троицкую, по которой медленно, сам по себе двигался, качаясь на снежных волнах, гроб. Над ним заворачивалась в тугие злые воронки пурга, где-то раздавался вой, по стенке гроба бил пакетик из газеты с замерзшим хлебом, а гроб неумолимо подбирался к ней, стоявшей у моста, и она с ужасом не понимала, кто в нем: ее ребенок, Трухин или она сама…
Плохо соображая, Стази на третий день вышла на полупустую Крупсштрассе и спросила первого прохожего, как пройти к русской церкви – там она надеялась узнать адрес штаб-квартиры НТСНП. К ее удивлению, немец вполне любезно проводил ее до нужной улицы.
5 октября 1942 года
Трухин прошел в кухню и неожиданно поймал себя на мысли, что он впервые за полтора года находится в нормальной человеческой квартире. Когда он последний раз видел газовую плиту, занавески на окнах, кафель в ванной? Наверное, в Лиепае, в мае сорок первого, перед тем как отправиться в штаб ПрибВО. Тогда ему на месяц выделили квартиру в старинном доме на улице Паста. Там всегда царила прохлада, сводчатые каменные стены напоминали о псах-рыцарях, а на шкафу сидел угрюмый черный кот, оставшийся от прежних жильцов. Он смотрел на мир бесстрастными глазами, и Наталья не могла при нем предаваться любви – так он смущал ее своим тяжелым немигающим взглядом… А что уж говорить об академическом общежитии на Хользунова? Клопы, запираемый на замок единственный на этаж туалет, вонючие примусы – и все это для элиты страны. Разумеется, байдалаковская квартира была, несмотря на скромные размеры, гораздо более комфортной, чем латышская; в ней даже присутствовал австрийский кухонный комбайн, огромный, сверкающий, с массой непонятных приспособлений. Байдалаков ценил удобства, несмотря на то что по рождению был простым донским казаком. Впрочем, военное училище и Белая армия немало поработали над его огранкой. Они как-то сразу понравились друг другу, и ощущение свободы все сильнее овладевало Трухиным, тем более что ходатайство его было сразу же удовлетворено, и отныне он уже считался не пленным вермахта, а свободным иностранным гражданином на территории Германии.