Генерал - Дмитрий Вересов 32 стр.


– Ты отъял еси от нас присных наших, но не лиши нас Твоея милости: услыши молитву нашу и приими милостивно отшедших к Тебе приснопоминаемых нами рабов Твоих; воззови их в чертог Твой, яко доблих воинов, положивших живот свой за веру и отечество на полях сражений; приими их в сонмы избранных Твоих, яко послуживших Тебе верою и правдою…

– Боже, что он говорит! – услышал Трухин позади себя почти возмущенный шепот. – Публичная молитва за католиков!

– И за протестантов…

– Да церковь не простит ему этого, вот увидите!

– Разумеется, если среди нас, как и положено в рейхе, полно соглядатаев…

– …и упокой их во Царствии Твоем, яко мучеников, отшедших к Тебе израненными, изъязвленными и в страшных мучениях предававшими дух свой; всели во святый Твой град всех приснопоминаемых нами рабов Твоих, Клауса, Адама, Фрица, Дитлофа, Вильгельма…

После был небольшой завтрак, тартинки и херес, и, стоя с Вереной посередине залы, Федор с жадностью ловил обрывки разговоров.

– Арестовано уже почти семь тысяч, а американское радио упорно твердит о пятнадцати аристократах. Вот это пропаганда, фюреру остается только позавидовать…

– А говорят, что Тротт был повешен самым зверским средневековым образом, крюком под череп…

– Впрочем, непосредственных заговорщиков ведь действительно немного, человек двести, не больше.

– Но это генералы, полковники, послы, министры, госсекретари, глава криминальной полиции, наконец! А губернаторы провинций!

– Трудно представить себе подобное у нас, – одними губами сказала Верена, и Трухин с тоской увидел, что слезы поползли по белым худым щекам. – Господи, пощади Россию… Простите. А где ваша малышка, Теодор?

Трухин не ожидал столь прямого вопроса, и ему не понравился тон, но его спасла княжна.

– Я так рада увидеть вас, Федор Иванович! Столько слышала, да и папа много говорил о вашем покойном отце. – Она по-английски пожала ему руку. – Вы здесь единственный военный, скажите: наши перспективы?

– У Красной армии блестящие, а нам надлежит думать о спасении противников Сталина, неважно, беженцы они, остарбайтеры или военнопленные. Прибавьте сотни тысяч восточных добровольцев вермахта. Так что, княжна, ответить на ваш вопрос весьма затруднительно.

Васильчикова нахмурилась.

– Понимаете ли, Федор Иванович, к Власову сначала все мы относились очень хорошо, скажу больше – с энтузиазмом. И все же первым врагом были немцы, большевики – вторым. Впрочем, за генералом пошли бы в любой очередности. Ему верили, было много разговоров. Но время шло, а записавшихся не призывали, надежды тускнели. А теперь Красная армия приближается, и буду с вами откровенна: к несчастью, но почти каждый думает, что, когда придет Красная армия, будут страховаться и доносить. Говорят, русские пленные на заводах целуют советские трофеи, взятые в переплавку. Увы, атмосфера большевизма идет далеко впереди армии…

– Все люди, княжна. Жаль только, что на пороге крушения нацистов по-прежнему раздражает наш лозунг «единой и неделимой», и они называют его «несоответствующей действительности точкой зрения военнослужащих РОА». Какой абсурд.

– Наша вина, что мы не поняли этого раньше. Нас всех. «Кто найдет в себе мужество сделать это, войдет в историю как предатель, но если он откажется это сделать, то будет предателем перед своей совестью»[173]. Простите, меня ждут.

Трухин с Вереной возвращались через Александерплац и попали под очередной налет. Со всех сторон к метро мчались толпы, крича: «Luftgetar-15!» Трухин выругался про себя: пятнадцатый означал самый опасный налет, не менее тысячи машин, и, очевидно, ковровый.

Стараясь не торопиться и не выпускать руки Верены, он спустился вниз на платформы, забитые людьми, чемоданами и мешками. Пути тоже были заполнены, на эскалаторах плотно сидели люди. Но паники не было, какие-то девушки в непонятной форме толково распоряжались и организовывали движение людских потоков. Спустя несколько минут стало ясно, что они попали в самый центр «ковра». Электричество то и дело пропадало, и вокруг стоял чудовищный гул и грохот. Туннели гудели и содрогались, от давления казалось, что барабанные перепонки вот-вот лопнут, люди сидели, сжавшись в комок и непроизвольно прикрывая головы руками. И самое ужасное – никто не произносил ни слова, никто не кричал и даже не плакал. Лишь в перерыве между волнами налетов включался громкоговоритель, сообщавший названия улиц и номера домов, подвергшихся разрушению. Их жителей-мужчин просили выйти и помочь тушить пожары.

– Я пойду помогу? – тихо попросил Трухин у Верены. – Прошло уже четыре с половиной часа, а больше чем на пять их не хватает. Справитесь?

Верена только молча перекрестила его.

Он выбрался на улицу, властным жестом отстранив не выпускавшую его девушку. Стоял день, но света не было. Черное от дыма небо давило, не давало вздохнуть, зданий в направлении главного штаба полиции больше не существовало. И тут среди кирпичей, веток, белья, мебели Трухин увидел равнодушно пробирающуюся в сторону Пергамона фигуру Стази.

В два шага он нагнал ее и едва не отшатнулся, увидев серую маску вместо лица.

– Ты здесь? Зачем? Почему? Живой… – вдруг обессиленно проговорила она, и Трухин только сейчас понял, чего ей стоило его приказание и безвестность в такое время.

– Что ж со мной случится? – усмехнулся он, ненавидя себя. – Ты прости, надо помогать.

И до самого вечера они разбирали завалы, обмотав лица принесенными кем-то полотенцами.

21 сентября 1944 года

Дом Гегеля все-таки разбомбили. Причем, по странной иронии судьбы, стол философа остался в полной неприкосновенности.

Тогда они успели забраться в подвалы Пергамон-музея, куда было получено разрешение прятаться в случае налета, а, выйдя часа через четыре, обнаружили, что в университет было прямое попадание. Передний фасад снесло начисто, в воздухе стояли тучи розоватой пыли, и дормитории перестали существовать наполовину. В глубине души Стази даже обрадовалась: теперь, когда ей негде жить, может быть, Федор как-нибудь сумеет пристроить ее в лагере. Она знала, что желание это эгоистично и неправильно, но сделать с собой ничего не могла. Однако практичные немцы тут же приказали студентам из разрушенных флигелей переселиться в соседние, привести комнаты в жилой вид своими силами, а из учебного плана удалили некоторые занятия, чтобы две недели работать три раза в неделю на восстановлении. Правда, всю профессиональную работу делали немцы. Стази была поражена, как на следующий же день специальный отдел помощи пострадавшим от бомбардировок явился в университет с запасами стекол, рам и фанерных щитов. Все восхищались и помогали рабочим, как могли, только Катя всегда стояла в стороне, прикусив губы и отворачиваясь.

Кроме того, сразу все, несмотря на национальность, получили статус разбомбленных. Это давало право на специальные купоны, выдаваемые всем жителям уничтоженного дома – пусть ты и не пострадал, а лишь был сильно напуган очередной ковровой бомбардировкой. Каждому выдали по два апельсина, плитке шоколада, немного масла и чуточку настоящего кофе. Кроме того, полагались пара белья, туфли и платье. И все это без списков, без проверок, веря исключительно на слово. Стази вышла из магазина с ворохом полученного и заплакала.

– Представляю, что у нас бы устроили, – зло выругался Георгий. – Не умещается в голове. Почему? Как? Знаешь, вчера мне вообще сказали, что у нас есть теперь особые привилегии в передвижении как у разбомбленных. Бред какой-то.

Катя, стоявшая рядом с пустыми руками, вдруг опустила голову и еле слышно произнесла:

– А у нас в Ленинграде хлеб продавали… Да что там хлеб – даже кипяток в ЖЭКах стоил две копейки литр…

Уже который раз в этом году у Стази возникло желание бросить университет и стать просто одной из тех незаметных девушек, которые, как ангелы спасения появлялись после налетов. Они были везде: в госпиталях, на разбитых дорогах, в дымящихся еще кварталах. Они раздавали еду, но, что гораздо важнее, потом вели растерявшихся и нуждающихся людей по всем муторным ступеням дальнейшего устройства жизни: ночлег, отъезд, новая квартира, документы. Красный Крест делал свое святое дело – кормил и защищал, но главное, давал то ничем не заменимое чувство, что ты не один, о тебе понят, о тебе заботятся. Стази, не задумываясь, пошла бы на ту работу, но Трухин настаивал на учебе.

День шел за днем в разборах завалов, ничуть не уменьшавшихся, и учебе. Неожиданно в самый разгар работы на протоптанной узкой тропинке появилась Верена. Она хмыкнула, увидев Стази, нагружавшую кирпичом тачку в платье и уличной обуви, не позвала ее сразу, а обратилась к одной из серебряных старушек-воспитательниц. Та мелко-мелко закивала.

– Спокойно, со всеми и все в порядке, – вместо приветствия улыбнулась Верена. – У вас есть час на сборы. Поезд отходит в шесть пятнадцать с Зюдкройца[174]. И возьмите хорошее платье и обувь, если у вас есть. Вот билеты, но я провожу вас.

День шел за днем в разборах завалов, ничуть не уменьшавшихся, и учебе. Неожиданно в самый разгар работы на протоптанной узкой тропинке появилась Верена. Она хмыкнула, увидев Стази, нагружавшую кирпичом тачку в платье и уличной обуви, не позвала ее сразу, а обратилась к одной из серебряных старушек-воспитательниц. Та мелко-мелко закивала.

– Спокойно, со всеми и все в порядке, – вместо приветствия улыбнулась Верена. – У вас есть час на сборы. Поезд отходит в шесть пятнадцать с Зюдкройца[174]. И возьмите хорошее платье и обувь, если у вас есть. Вот билеты, но я провожу вас.

Стази, помнившая, что спрашивать Верену бесполезно, а слушаться стоит, быстро умылась, покидала в тряпичный чемоданчик немудреные вещи. Они ехали на такси полуразрушенными улицами, на которых тут и там дымились котлы походных кухонь и тянулись скорбные очереди берлинцев.

– Думаю, вы знаете, что в лагере творится хаос, – как всегда, не поворачивая головы и очень бесстрастно, проговорила Вверена. – Фюрер приказал все восточные войска перевести на запад.

– Как? – ахнула Стази.

– Очень просто. Офицеров и солдат школы также требуют направить в шахты. На местах все на грани мятежа, с трудом представляю, как Георгий[175] удерживает их, да на всех его все равно не хватит.

– Но ведь это чудовищно. Это крах для них всех… для нас всех.

– Несомненно. Но Власов уже заявил, что называть добровольцами людей, которые для немцев лишь пушечное мясо, – преступление, и русское движение должно отвергнуть саму идею о войне против союзников. Он даже собрался сам вернуться обратно в лагерь.

– Еще один абсурд. Как он смеет бросить их?! – вырвалось у Стази. – А Фе… А что генерал Трухин?

Верена улыбнулась краешком рта.

– Генерал сказал, что от этих самоубийц ожидать иного было бы глупо, но что наш долг заключается в любых мероприятиях, которые не позволят предоставить всех обманутых своей судьбе. РОА нет, если точнее, сказал он, но для нас эти несчастные соотечественники – наша РОА.

Постоянные налеты и страх за Федора при относительной собственной бездеятельности так измотали Стази, что сейчас она была даже не в состоянии осмыслить услышанное и то, как оно может повлиять на их с Трухиным судьбу. В принципе, судьбы никакой и не было – было только сиюминутное существование.

Они остановились у Зюдкройца. Здесь все тоже было в пыли, но никакой суеты. Поезд казался сошедшим со старой картинки: немцы теперь использовали едва ли не музейные вагоны.

– Ваш билет. – Стази машинально взяла листок. – Вы даже не посмотрите конечную остановку, – вздохнула Верена. – Вот молодость.

– Мне все равно.

– Логично. Но мне кажется, что и денег у вас нет, а?

– Теперь можно обходиться и без денег.

– Тоже верно. Тогда прошу в купе. До свиданья.

«Она сказала „до свиданья“, а не „прощайте“, значит, не все так плохо», – единственное, что подумала Стази, кладя свой жалкий чемоданчик на хоть и посеченную временем, но шелковую обивку сиденья. Все вокруг было старым, но чистым, напоминавшим о старинных путешествиях начала века: медные детальки, синие сетки, неуловимый, но явственный аромат духов. Она села и устало прикрыла глаза.

– Стази.

Холодные пальцы легли на ее колено в запачканном кирпичной пылью платьице. Она, не открывая глаз, упала лицом на шершавое шитье воротника.

– Ничего не говори. Мне безразлично, где мы, куда мы, сколько у нас времени. Мы с тобой. – И лицо ее совсем побелело, несмотря на золото заката, льющееся через старое потрескавшееся вагонное окно.

Поезд по военному времени, к счастью, не летел, а едва полз через Ульм и Больцано на Верону. Он останавливался часто, и тогда они тут же просыпались и зачем-то садились, залитые белым лунным светом.

– И все же я должен тебе сказать. Чтобы не было иллюзий…

– У меня их давно нет.

– Увы, твоя любовь ко мне – иллюзия. В том смысле, что меня, в принципе, давно нет. Ты любишь призрак. – Стази зажмурилась: в призрачном лунном свете Федор с его белоснежной дворянской кожей был почти неотличим от простыней. – Так вот. Эта поездка бессмысленна. Наши части под названием «четвертых батальонов» включены в немецкие полки вдоль всей Атлантики, на севере, в Италии. Но я могу говорить им лишь то, что борьба против союзников не входит в их задачи, это дело немцев. При первой же возможности самостоятельных действий мы будем бороться за освобождение России. Но это тоже иллюзия. Нам не дадут. Ни те ни другие. И как ни примитивно это звучит, как ни отказывается человеческий мозг в это верить, но – третьего нет никогда. Ты пахнешь немецкой ученостью, несмотря на желанность, – перебил он сам себя. – Ты не видела больше фон Герсдорфа?

– Нет. И где бы… Почему ты спрашиваешь, ты…

– Просто я хотел сказать тебе, что этим мартом он прибыл в Цейхгауз[176] на праздник поминовения погибших. Под мундиром у него были две магнитки британского производства. Увы, Гитлер уехал раньше. – Стази слушала его почти с ужасом. – Самое интересное, что перед покушением он заявил, что он разочарован в жизни, и терять ему нечего. И больше не будем говорить об этом.

Они приехали в Рим ночью, их встретили какие-то люди из НТС и куда-то отвезли. Стояла непроглядная южная тьма, и только запах поздних роз да лепет фонтанов, льющих воды на поросшие мхом мраморы, говорили о том, что они в великом городе. Наутро Стази подошла к окну и отшатнулась, не веря себе: перед ней, утопая в пальмах и пиниях, розовели виллы и, как шум прибоя, плескалась на улице звонкая итальянская речь.

– Наконец-то мы избавились от призраков! – рассмеялась она.

– Кажется, да. – Трухин приподнялся на локте, и внезапно всплыло в памяти недавно читанное вслух Вереной:

Но общаться с призраками придется и тут.

И целыми днями, пока Трухин инспектировал русские части и добивался приема у Кессельринга, Стази оказалась предоставлена сама себе. Утром после ранней чашки коретто[178], которую они пили вдвоем, воруя часы у сна, Трухин уезжал с забиравшими его представителями НТС, дуче и немцев. Не отрываясь до последнего от его гибкой фигуры в сером мундире и снова кляня себя за украденное у любви время на кофе, Стази отправлялась бездумно гулять по городу.

Она ни на секунду не позволяла себе поверить, что все это не во сне. И пусть за эти дни в голубой дымке на вечных площадях заплачено всем, чем может заплатить человек, кроме жизни, – она не поддастся наваждению. Такую красоту трудно вынести. Ее, эту красоту, не могли убить и даже принизить все новейшие муссолиниевские перестройки, и вся символика, которая в Берлине наводила трепет, здесь воспринималась лишь как маленькая толика истории, бледное продолжение империи.

– Есть только два великих города в мире – как-то сказал ей Федор, – Рим и Константинополь, и только три города имперских: Рим, Вена и Петербург. Я был здесь в тринадцатом, как положено русскому мальчику для образования. Мы приехали всей семьей, только без старших, и отец отказался от гостиниц в центре, предпочтя Трастевере[179]. Рим был другой, но в то же время такой же. И мы всегда будем здесь своими, ибо мы европейцы. Именно это я пытался донести до Кессельринга. Он все понимает, но понимает также и то, что свержение большевизма – теперь возможность уже чисто теоретическая.

– И мы погибнем, – спокойно закончила Стази, но рука выдала ее, и алая новелла плеснула на подушку.

– Я, а не мы, – поправил Трухин тоже спокойно, как дело давно решенное.

– Так не бывает, чтобы один. Когда?

– Ты мне напоминаешь Марию Вечеру[180], ей-богу. Что за глупости? Когда Бог рассудит. И думать надо не об этом, а о том, что у нас есть обязанности и долг. Кстати, я просил Малышкина навести в Париже справки о твоем отце. А еще кое-кто, работающий с чехами и поляками, имеет какие-то слухи о твоем брате. Если это он.

Но то, что было когда-то полно значения и боли, теперь существовало для Стази лишь легким облачком иной жизни.

– Спасибо тебе. Давай все-таки не пойдем пить кофе завтра утром.

– А мы и не пойдем. В пять за нами придет машина до Термини. И… – Федор замялся, но все же договорил: – Я хотел предложить тебе остаться здесь. Молчи. Здесь есть университет, где филологию преподает, между прочим, Вячеслав Иванов, есть надежные друзья – и здесь будет проще, много проще, чем там. Здесь будут самые приличные союзники – французы. Я хочу, чтобы ты выжила. Молчи, прошу. Я мог бы приказать тебе…

– Приказать?!

– Да. Той древней и вечной властью, которая дается любящему мужчине в отношении с любимой женщиной. Но я не хочу. Можешь презирать меня за это.

Назад Дальше