Генерал - Дмитрий Вересов 33 стр.


– Приказать?!

– Да. Той древней и вечной властью, которая дается любящему мужчине в отношении с любимой женщиной. Но я не хочу. Можешь презирать меня за это.

– Тебе горько, что, выжив среди врагов, я погибну от руки своих?

– И это. Но ты – моя последняя Россия, и мне хотелось бы умереть, зная, что она жива.

Но плиты Великого города больше так и не услышали торопливый и легкий звук русских шагов.

13 октября 1944 года

– Видите ли, Георгий Андреевич, я с вами полностью откровенен. Работать на этой должности, несмотря на отлаженность шестеренок, трудно, то есть сказать прямо – практически невозможно. Немцы постоянно суют палки в колеса и будут совать с каждым днем все больше. Разрушения от бомбежек катастрофические. А помимо прочего, эти идиоты теперь обвиняют и своих. Не так давно попало фон Роппу.

– Знаю, знаю, Федор Иванович, – усмехнулся Пшеничный, – весь лагерь гудел. Мол, барон заявил, что еврейский вопрос не имеет к русским отношения, а сие противоречит официальной линии и идет против политики фюрера.

– Вот именно. Еще раз напоминаю вам о бдительности: Дабендорф кишит агентами не только НКВД, но и СД. Или, если вам так приятнее – наоборот.

– Надеюсь, вам будет хорошо в моем логове, как… – Трухин хотел закончить «и мне», вспомнив сумасшедшие скоротечные ночи со Стази, но тут же подумал и о тех мучительных временах одиночества, когда реальность вставала перед ним без всякого флера.

Он долго колебался, переезжать ли в Берлин. Здесь было дело, там политика, причем политика большая, которая всегда вызывала у Трухина отвращение. Разумеется, в отвращении этом присутствовал большой процент старинного дворянского чистоплюйства, но сейчас дело было в ином. Вхождением в политику он брал на себя ответственность за тысячи тысяч русских людей – имел ли он на это право и способности? Понятно, что Власов не будет заниматься организацией настоящей армии: как бы то ни было, он все-таки фигура отчасти только представительская, ни образования, ни блестящего ума у него нет. Трухин в сотый раз внутренне одернул себя. Власов раздражал его. Поначалу он испугался, что за этой раздражительностью стоит зависть, даже несмотря на то, что он сам отказался встать во главе движения. Но, проанализировав себя, он с облегчением признал: мешает непородистость. Непородистость во всем. В лице, пластике, манере говорить, есть, распоряжаться, в отношениях с женщинами, в образе мыслей. Но почему-то больше всего досадовал Трухин на идиотскую форму, которую придумал себе генерал: какой полувоенный френч при брюках с лампасами? Ну уж, голубчик, если ты военный, то будь любезен носить форму, и носить ее с достоинством. На самом Федоре форма сидела идеально…

Переезд в Берлин занял час – вещей у генерала практически не было. В Далеме он поселился в крошечной квартирке при своей канцелярии. Канцелярия, как Трухин ни бился за отсутствие бюрократии и сокращение персонала, представляла собой огромную неповоротливую машину в сотни людей, включая роту охраны и хозроту. Единственное благо заключалось в том, что он оставался полным хозяином кадров. Первая неделя прошла, как в бреду: народу было так много, что некоторые отделы штаба пришлось разместить не в Берлине, а в Мюнзингене и Хойберге. Пару ночей Трухин спал вообще не раздеваясь, чего потом долго не мог себе простить. В свое время, в юности, он очень удивился, прочтя чеховское так называемое определение порядочного человека. Зачем надо было выдумывать все эти пункты о неприличности еды со сковородки или сна на заплеванном полу, когда это было известно с детства, больше чем с детства – это было в крови.

Как раз наутро к нему прорвалась Стази, и он не посмел обнять ее в несвежей рубашке.

Но Стази, пораженная увиденным, казалось, даже не обратила на это внимания.

– Ты не представляешь, что творится вокруг! – восклицала она с несвойственным ей прежде энтузиазмом. – Улицы уже на подходе забиты народом! И не только мужчины, полно девушек. Я говорила с ними – каждая надеется получить место машинистки, или секретарши, или просто уборщицы!

– Нам нечем платить им.

– Да кого это волнует, Федор!

– И кормить их нам нечем.

– Вот что значит военный! – Стази рассмеялась, и в этой закинутой голове Трухин с болью увидел ту Стази, которой она, должно быть, была когда-то. – Возьми меня – и я все придумаю.

Повисла пауза. Соблазн был велик, но Трухин давно запретил себе даже в мыслях связывать Стази с их деятельностью. Но заминка Трухина была связана совсем не с этим, а с тем, что на какую-то долю секунды в этом запрокинутом смеющемся лице он вдруг вспомнил другое лицо, виденное мимолетно… но где? Когда? Это был тоже военный, но какая-то частная компания, кажется, обед… Нет, слишком много было и обедов, и военных…

– Нет. Для этого есть Верена. Кажется, они уже организуют общественную кантину на офицерских пайках.

Дверь распахнулась, и в кабинет ворвались две девушки, почти девочки, явно из лагеря. Они неприязненно и почти с вызовом оглядели стоявшую у стола Стази, задержав взгляды на ее платье.

– Мы пришли и останемся здесь.

– Никуда не уйдем, хоть стреляйте, – добавила другая.

Трухин с улыбкой смотрел на них, отмечая и худобу, и – с другой стороны – подвитые волосы, и вполне приличные чулки.

– Что умеете делать?

Девушки растерянно переглянулись. Было ясно, что угнали их еще школьницами, и делать они не умеют ничего.

– А все. Что скажете, то и будем.

– Тогда, может быть, поможете мне составить должностные инструкции для офицеров отдела управления?

Стази вспыхнула.

– Зачем ты так?! Девочки, вы не по адресу. Идите в хозроту и скажите, что генерал Трухин просил вас устроить. Идите-идите, не пожалеете.

Девушки вышли, и Трухин нахмурился.

– Генералы не просят, а приказывают. Почему ты считаешь себя вправе распоряжаться здесь от моего имени. Посмотри, что творится! – Он махнул рукой назад, и Стази увидела огромные мешки из-под муки, из которых вываливались письма. – У меня десять человек занимаются только почтой. У меня армия, которой нет, но которую надо создать любой ценой. Только имея армию, мы сможем еще каким-то образом разговаривать с немцами, союзниками и Сталиным, только в армии наше спасение…

– Ты… вы хотите противопоставить себя всем троим? – в ужасе пробормотала Стази.

– Мы не нужны никому. Власов, вероятно, надеется на что-то еще, я – нет. Так что, прошу тебя, не приходи сюда. Лучше не приходи вообще. Вот мое жалованье за два месяца, возьми и сними гарсоньерку где-нибудь на окраине…

– И ты будешь осчастливливать меня там, как какую-нибудь Виолетту?

– Опомнись, Стази, что с тобой?

– А с тобой?

– Трудно создавать что-либо без веры, моя девочка. Веру отняли у меня давно, для самообмана я слишком неглуп, а расчетливость мне претит. Эйфория – тоже наркотик, но чем мы будем поддерживать ее завтра, месяц, полгода спустя? Ах, лучше бы тебе раствориться!

– Все равно в каких только списках немецких меня нет!

– Списки будут жечь, когда начнется хаос. Во всяком случае, шансы у тебя есть.

– У меня их нет, ибо у меня нет родины и семьи, а есть только ты. И больше не говори об этом. А деньги я возьму и квартиру сниму. По крайней мере ты сможешь там отдыхать.

Но отдыхать было некогда. Помимо канцелярии и штаба, на Трухине лежали все вооруженные силы, то есть живые люди. Те люди, которые были не просто солдатами, а добровольно жертвующими последним, что у них оставалось, – жизнью. И хотя Трухин не разделял лозунг, появившийся неизвестно откуда: «Наша сила – это наша идея, и наше оружие – это наше слово», он вынужден был признать, что это почти правда. И от него зависело подкрепить этот лозунг чем-то более материальным.

В эти дни он еще больше сдружился с Баерским, чьи широкие скулы и большой узкий рот чем-то напоминали ему Тухачевского. В Баерском привлекала тщательно скрываемая вера в свою правоту и не декларируемая, но чувствуемая всеми верность долгу.

– Поздравляю вас генерал-майором, – по-старинному приветствовал он Баерского по приезде в Далем. – И моим заместителем. Согласны?

– Могли бы и не спрашивать.

– Тогда отлично, теперь мы ровня, и работа пойдет, надеюсь, вдвое быстрей. Вот, ознакомьтесь со штатным расписанием. На должностях начотделов у нас комбриг, четыре полковника, три подполковника, два майора, военинженер второго ранга и один каперанг.

– И что у них с образованием? – тут же надавил на больное умница Баерский.

– С этим хуже. Высшее и академическое – только у шестерых.

– М-да, негусто. А что с разведкой?

– Заведует подполковник с Ленинградского фронта. Плюс две школы и программа подготовки более пятисот агентов, в том числе и руководителей партизанско-повстанческого движения под нашими лозунгами.

Баерский долго мерил шагами кабинет и машинально тянулся к портсигару.

Баерский долго мерил шагами кабинет и машинально тянулся к портсигару.

– Да курите, не мучайтесь. Я понимаю ваши сомнения, но даю вам слово офицера, что к зиме мы можем точно рассчитывать на никак не меньше, чем на полмиллиона человек, разумеется включая уже служащих в рейхсвере.

В лагерях не менее миллиона, часть – точно наша. В самое ближайшее время начнется изъятие всех русских подразделений из немецких частей – это около шестисот тысяч. Плюс русские рабочие в Германии. В общем, мы имеем шанс спокойно сформировать тридцать дивизий. Но давайте лучше говорить о первых десяти.

– Неизбежен вопрос о качестве офицеров.

– Увы. Возможности у нас не наполеоновские. Видимо, придется создать ряд ускоренных офицерских курсов и школ для младшего командного состава…

– Пойдем по пути большевиков, – грустно заметил Баерский.

Трухин закусил губы.

– Что ж, они с этими командирами уже стоят на немецкой границе. Ничего страшного. Затем авиачасти, это Мальцев, потом танковый полк.

– А матчасть немцы на блюдечке принесут?

– Надеюсь, мы и сами добудем на фронте.

– Федор Иванович! – В голосе Баерского прозвучала почти мольба. – Опять? «А винтовку в бою добудешь»?! Как же так?

– Обычные действия армии, воюющей в полной изоляции от остального мира. Наше с вами дело – создать и обучить. И еще – получить участок фронта, независимый от немцев. И тогда мы встанем на ноги после первых же столкновений. Я знаю, как дерутся в гражданскую войну. К тому же боевой успех всегда ведет за собой и перемену обстановки политической.

– А не романтические ли это грезы в духе НТС, а, Федор Иванович?

– Война непредсказуема, господин генерал-майор. Во всяком случае, так говорит нам военная история.

«Не верит, – подумал Трухин после ухода Баерского. – И отлично. Со скептиками работать надежней. Интересней то, считает ли верящим меня. Восторженным дурачком, вроде Кромиади, себе на уме, вроде Власова… или?.. А сам-то я знаю ли? Или просто мне больно, очень больно из-за моей России, в которой вырос и в которую верил, и я цепляюсь за любую, даже самую призрачную возможность возродить ее, пусть даже не по-старому, но честную, благодарную ко всему Россию? То есть прямыми словами: я не верю и не могу не верить. А Кока?» – вдруг вспомнился ему давно не вспоминаемый однокашник. По данным своей разведки, Трухин знал, что Николай сидит где-то под Казанью, обкатывая новые танки. Думает ли Кока о нем или разделившая черта убила все бывшее? И по странной причуде памяти солнечным днем в шумном Далеме ему вспомнился разговор с Кокой на охоте. Они сидели в можжевельнике, ожидая рассвет.

– После революции, – убеждено говорил Кока, – прежде всего временное правительство и образование всем. Каждый должен сам все видеть, сам все понимать и становиться от этого сильнее. Каждый должен на своем месте делать все крепче, лучше, каждый должен двигать науку вперед.

– И, ты полагаешь, это все могут?

– Да! Нам бы только образование, а так у нас всё свое есть, своё, некупленное! Мы самая богатая земля в мире. А народ-то какой! Талант, огонь народ. Мы сами с тобой – плоть от плоти этого народа, нашей кровью дворянской вся земля полита от края до края, нами все создано! Эх, Федька, какая жизнь будет!

И Трухин хорошо помнил, как при этих словах сверкнуло оранжевое солнце, рассыпая по Костромке тысячи искр. Неоглядные леса вокруг вмиг густо засинели, и вся простая, не ведающая трагедии жизни и смерти природа налилась такой молчаливой мощью и силой, что, казалось, сейчас хлестнет ими через край, требуя мысли и дела.

И уже тогда было ясно, что Кока верит в ее созидательную силу, а он, Федор, в разрушительную. А теперь Кока служит силе разрушающей, а он?

ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Первый марш РОА

14 ноября 1944 года

Прага тонула в дождях; ее знаменитое золото тускло светило, придавая городу какой-то призрачный облик. Стази после Рима не ощущала ничего особенного в этом городе, казалось, что дух Гейдриха[181] еще так и не испарился на улицах, и это угнетало, нервировало. Не нравились ей и чехи, эти славянские немцы, всегда честно работающие на любого хозяина.

Трухин был категорически против ее поездки, исходя все из тех же соображений будущего спасения, и Стази знала, будь у него силы, он вообще порвал бы с нею. Но, к счастью или несчастью, сил у него уже не было. Редкими ночами, приходя в квартирку в Далеме, он чаще всего не спал вообще, а если засыпал, то метался, звал во сне собак, братьев, какую-то Ольгу. У Стази не было и не могло быть ревности, давно осталась только боль за него и удивленье перед несправедливостью жизни. Ценность самой жизни исчезла уже давно.

Как ни странно, ей помогла все та же Верена.

– Нет представительности без красивых женщин, – неожиданно позвонила она Стази. – Я уже сказала генералу, что дворец без дам мертв, и попросила сшить вам вечернее платье. В принципе, нужно бы три – для обеда, заседания и приема потом, но сделаем скидку на военное время. Через полчаса я заеду за вами, и мы отправимся к Бессиже, портнихе Васильчиковых.

Платье действительно вышло такое, о каком Стази не могла мечтать даже маленькой девочкой: серый панбархат, готически строгие линии и серый же эгрет, пусть и с искусственным жемчугом. Туфли Верена дала свои.

Ехала Стази не на тех двух поездах, что были выделены для делегации КОНР, а на простом тепловозе, а приехала раньше и еще долго стояла в толпе, притворяясь одной из праздношатающихся, пришедшей смотреть на непокорных русских. Говорили, в основном, по-чешски, но Стази поняла, что на самом деле поезд с Власовым пришел еще ночью, но его поставили на запасной путь, чтобы ночью не комкать церемонию встречи. Но утро оказалось дождливым, солнца так и не дождались, и решено было начинать. Стази, прижатая к какому-то рабочему парню, не то остовцу, не то чеху, плохо видела, как важно вышел на скользкий, отливавший свинцом перрон Власов, нелепый в своем полуштатском костюме, с заливаемыми дождем очками. Неуместным контрастом смотрелись рядом с ним и Жиленков, невысокий, плотный, прыгучий, как теннисный мячик, и нахмуренный Малышкин, и толпа разнородных штатских. Но сильнее всего выпадал Федор, словно сошедший со старинной фотографии каких-нибудь русских коронационных торжеств. Черный плащ его сверкал под дождем, как рыцарские латы, и низко было надвинуто забрало – гнутая фуражка с серебряным околышем. Он держался совершенно отдельно, и толпа поначалу приняла его за какого-то немца. Но тут грянул оркестр. Стази вдруг поняла, что плачет, ибо было что-то непереносимо тоскливое в этом сочетании плывущей меди и дождя, что-то невыразимо русское, беспросветное, безнадежное. «Помнишь ли труб заунывные звуки, шелест дождя, полусвет, полутьму?»[182] Но длилось это лишь мгновенье, к Власову уже подходил генерал Туссен, почетный караул грохнул свои экзерсисы, и трухинская рука в перчатке черной птицей взлетела к виску.

Делегацию повезли в сверкающую сливочно-белым мрамором «Алькрону», а Стази пешком дошла до Вацлавской площади и сняла крошечный номер на близлежащей, слепой и кривой улочке. Время у нее было, ибо прежде обеда в Чернинском дворце ожидался прием у Франка. Она с радостью прошлась бы пешком до Градчан, но дождь и платье делали это невозможным.

Стази села у окна и впервые за военные годы подумала, что жизнь все-таки благоволит к ней. Только вот она сама – та ли Станислава Новинская, которой была до войны? И ощущение, страшное ощущение даже не раздвоенности, а поглощения себя другим существом охватило Стази. Так неужели в этом самый подлинный ужас войны? В том, что она изменяет человека до неузнаваемости? Что заставляет совершать то, чего никогда бы не сделал? Что не дает возможности остаться собой? Стази, как в лихорадке, бросилась стаскивать с себя одежду, будто одежда была чьей-то чужой кожей, вымылась ледяной водой поспешно надела серое платье. Теперь из потрескавшегося зеркала смотрела высокая, порочно-худая интересная женщина практически без возраста, с одной бровью выше другой и скептической складкой у левого уголка рта. И эта женщина была равнодушна ко всему. Стази, уже не пугаясь ничего, подумала вдруг о том, что даже жалеет об окончании кошмара ленинградской блокады: пока город был ее болью, растравленной раной, он давал жизнь, а теперь остался только Федор. «Только! – со злобой ударила она себя по лицу. – Как ты смеешь говорить это „только“?! Он святой». «А не демон?» – вкрадчиво произнес кто-то. «О, пусть и демон, если это и так, то не его вина, он тоже, как я, как мы все теперь, не он… Помилуй нас, Господи!» – вырвалось у Стази совсем по-детски, и она заплакала тяжелыми, но все же от чего-то избавляющими слезами.

Назад Дальше