Генерал - Дмитрий Вересов 5 стр.


Выписка из боевой аттестации № 1901 от 1 августа 1921 года


«Товарищ Трухин в бытность командиром роты был примером выдержанности и дисциплинированности. Курсантскую массу любил больше самого себя. Его имя занесено на почетную доску».


Выписка из приказа № 335 РВС СССР от 6 ноября 1924 года


«За личную храбрость на фронте, в частности за отличия в боях с петлюровцами в ноябре 1920 года, Ф. И. Трухин награждается орденом Красного Знамени».


Выписка из академической аттестации от 15 июля 1925 года


«Товарищ Трухин проявил трудоспособность и активность. Академический курс усвоил хорошо, особенно иностранные языки и цикл стратегии. Общественно-политические науки усвоил слабее. Дисциплинирован, хороший товарищ.

Подпись: начальник Академии Р. П. Эйдельман»


Выписка из служебной аттестации УВО от 14 сентября 1928 года


«Трухин – образцовый командир. Интеллигент. Прекрасно разбирается с обстановкой. Любит военное дело, всегда в частях, в поле, весьма решителен. Прекрасный штабной работник.

Подпись: командир армии В. К. Блюхер»


Выписка из аттестации Особого факультета Академии Генштаба от 4 ноября 1936 года


«Трухин – отлично подготовленный командир, с большим общим развитием и большим знанием в области тактики и оперативного искусства. Отменно знает штабную службу, прекрасный преподаватель и методист. Тактичен и выдержан. Дисциплинирован, пользуется авторитетом у слушателей и преподавателей. Политически выдержан и развит хорошо. Может быть использован на работе в больших штабах.

Подпись: начальник Особого ф-та комбриг А. В. Павлов»

9 июля 1941 года

Всю последующую неделю Стази удивлялась лишь одному: как она, всегда и везде превыше всего ценившая индивидуальность и личную свободу, теперь почти с наслаждением ощущает себя песчинкой огромного, невесть куда двигающегося бархана. Не надо было ни думать, ни принимать решения, ни нести ответственность. Все то, к чему с детства приучали ее мать и родовые истории, терявшиеся где-то в темных временах опричнины, стало вдруг ненужным и неважным. А теперь ей надо было лишь отработать красивую стойку с ладонью у виска да обрести уменье изящно разворачиваться на каблуках офицерских сапог. Сапоги эти, конечно, были не по форме, но солдатская кирза вызывала омерзение, и она тут же свистнула паре поклонников. На следующий день прелестные, мягкие, тут же вызывающее желание погладить юфтевые сапожки с благородным тусклым блеском стояли перед Стази – и она посчитала, что ее военная карьера удалась. Всяческие – и по большей части достаточно бестолковые – указания, которые давал ей тот самый Канель из таинственного отдела, не открывали перед ней ничего нового и казались простой формальностью. Он твердил о долге, о присяге, о победе, о расплодившихся вокруг шпионах, но о деле говорил очень мало. Да и какое было у нее впереди дело? Переводить, скромно стоя в уголке при допросах? А и будут ли еще эти допросы, когда немцы прут железной лавиной и допрашивают пока больше наших? Вон Колечка Хайданов, тот самый, с юфтевыми сапогами, близко стоявший к самым высоким кругам ЛенВО, и тот шепотом говорил, что в плен уже взяты люди такого уровня, тааакого…

Но Стази приказывала себе тут же забывать подобные вещи – науку выживать она усвоила с детства, можно сказать с рождения. Гораздо хуже дело обстояло не с теоретическими пока немцами, а с тем реалиями, которые заполнили город. Коровы на улицах исчезли столь же неожиданно, как и появились, оставив после себя лишь неприятное ощущение фантома; очереди в сберкассы тоже рассосались, как по мановению волшебной палочки; ополченцы существовали, но где-то на периферии города и сознания. Правда, однокурсницы уверяли, что не все так просто, что не такие уж там все и добровольцы, и что людей, говорят, хватают прямо на улицах. Но насилием кого можно было тут удивить? Гораздо страшнее, просто апокалиптически страшнее был тот дух, что воцарился в городе и в сердце Стази с того самого дня, когда небесный крест воссиял и погас в июньском небе. Дух этот мог принять совершенно различные обличья; он то скребся мышью среди кульков, что упорно натаскивала Саввишна в свою каморку на кухне, и осторожный робкий шорох рвал душу сильней сигналов воздушной тревоги, завывавшей ночами. То он грозовым облаком вставал над пустынной, освободившейся от прогулочных катерков и лодок Невой, и тогда перехватывало дыхание, ломило в глазах от безжалостного предгрозового света, делавшего все вокруг безжизненным и величественным. Как-то в подобный момент они оказались на Стрелке вместе с Налымовой, и соседка, прищурив свои калмыцкие глаза, сухо рассмеялась.

– Надо заметить, моя милая, что город, в котором нам с тобой выпало жить, краше всего, когда пуст.

– В каком смысле, Марина Михайловна?

– А в таком, что люди этому городу не нужны. Они только мешают, портят изумительные виды и перспективы. Зима, лед, смерть – вот лучший фон, уж поверь мне – и как архитектору, и как человеку, пережившему здесь двадцатые. Помнишь рисунки Остроумовой, лопухи вот тут, у Ростральных? Это тебе не Париж, милочка.

И Стази вынуждена была согласиться, особенно припомнив магию воздушной пустоты, обольщавшей любого, кому посчастливилось видеть эти улицы и панорамы в предутренние часы свободными от людей и машин.

Дух метался, прорываясь ядовитыми языками то в шпиономании, то в ярме трудовой повинности, то в реве эвакуируемых с Московского вокзала малышей, – но это было не так страшно, ибо реально и объяснимо. А вот ощущения слепоты от мешков с песком в витринах и укрытых памятников было гораздо хуже. К слепоте вскоре присоединилась и глухота: отключили телефоны. Стази звонила теперь из той школы на Кадетской, где проходили занятия от военкомата, благо очаровать дежурного у аппарата ей было несложно.

Но самыми страшными были ночи. Одинокие ночи с позвякиванием стекла в серванте. Но если раньше этому было вполне разумное объяснение: проезжали машины, да и остановка трамвая была как раз возле их углового дома, то теперь старинный хрусталь начинал свой дьявольский перезвон на пустом месте. И от этого становилось жутко. Теперь Стази уже нисколько не сомневалась, что ее город ждет что-то невероятно ужасное, чему нет еще даже ни понятий, ни слов, что будет сравнимо, вероятно, лишь с библейскими ужасами, с детства запечатлевшимися в иллюстрациях Доре. И ее импульсивное решение помочь родине так, как выбрала она в тот памятный день, теперь казалось Стази трусостью, попыткой избежать общей с городом судьбы. Увы, она знала, что обратно дороги нет, что из военной разведки не выпускают. И ничто не поможет ей остаться здесь – ни ум, ни красота, ни связи. У нее возникали дикие мысли пробраться в Смольный и броситься в ноги Кузнецову[17], но гордость брала верх, а просить оставить ее тут, в штабе, было и вообще унизительно.

Не приходило вестей и от брата, Андрея. Разумеется, их нечего было и ждать, от Хайданова Стази знала о сумятице войны больше, чем рядовые обыватели, но тягучая тоска все равно дремала в душе. Хорошо еще, мама с ее удивительной практичностью сумела позвонить откуда-то из-под Бухары, пока не отключили телефоны. Стази была одна и внутренне предоставлена лишь самой себе – состояние, о котором она всегда мечтала. Да и воздух войны стал намного чище, чем прежде. О, если б не город, если б только не ужас его грядущего… И каждое утро после бессонной ночи, придававшей лицу какое-то страстное и гордое выражение, Стази шла очень ранней и поэтому почти пустой Пушкарской к мосту, по дороге стараясь запомнить и попрощаться с каждым домом, магазином и деревом.

Десятого июля она, в своих щегольских сапожках и пригнанной идеально по фигуре форме – кропотливой работе безотказной Саввишны, – ждала Хайданова внизу у ресторана «Астория». Мимо спешили празднично одетые люди – театральный сезон в связи с войной затянулся, снова открылся Кировский с «Иваном Сусаниным», филармония, МАЛЕГОТ[18]. Пеструю толпу мрачно разрезали патрули госбезопасности, и, приглядевшись, можно было заметить, что и в пестрой толпе люди бросают друг на друга подозрительные взгляды. Шпиономания закончилась, но только что запретили фотографирование. Хайданова она увидела сразу от угла Невского и с удивлением увидела, что он не в форме НКВД, а во вполне приличном шевиоте, вывезенном не столь давно из «Суоми-красавицы». Впрочем, теперь в «Астории» разрешалось появляться и в форме. Стази быстро оглядела себя и усмехнулась: форма сидела ничем не хуже, чем платье из «Смерти мужьям»[19].

Она подошла неслышно и легко пробежала пальцами по кобуре.

– Так?

Некрасивое, но ярко-мужское лицо Хайданова радостно вспыхнуло. Стази нравилось, что этот человек из глухой вятской деревни сделал себя сам – причем и не по старым дворянским лекалам, и не по образцам новой рабоче-крестьянской эпохи. Он был своеобычен, тверд и умен. И никогда, даже про себя, не могла Стази назвать его ни красным командиром, ни комиссаром, ни комсомольцем, хотя он был и тем, и тем, и тем…

Они выбрали столик в самом углу под пальмой и под вечного Эдди Рознера[21] с его тоскливой и тягучей «Встретимся снова во Львове» заказали котлеты по-киевски, мороженое и шампанское. Выбор был дикий, но по военным временам правильный.

Николай ел с наслаждением, Стази вертела ложечкой в тяжелой литой креманке.

– Что молчим? – наконец улыбнулась она, дав ему утолить первый голод.

– Контрудары всеми силами в соответствии с предвоенными планами! Каково? – Но он не стукнул кулаком по столу, как полагалось бы в подобном случае, а мягко пробежался ногтями по бокалу и под перезвон тихо добавил: – Да только силы разрозненны, а фронты дезорганизованы. Вот и молчу, Славушка. Куда ты – уже ведомо?

– Разве это не военная тайна? Не знаю, конечно. Знаю только, что завтра.

– Знать хочешь?

– Разумеется.

– Ваш набор едет практически на курорт.

Курорты были лишь на двух направлениях: северном, сестрорецком, и южном, лужском. О финнах давно не думали.

– В Лугу?

– Хорошо мыслишь. Я рад, там спокойно будет. Немцы идут по Прибалтике и Новгородчине… Встанете где-нибудь у Фан дер Флитов. – Он рассмеялся, и Стази тоже улыбнулась в ответ.

– Господи, Николай, как я люблю твою непредсказуемость! Ну ты-то откуда знаешь Фан дер Флитов, не говоря уже о том, куда я отправлюсь?

– Служба, Славушка, служба.

И, уже гася свои темно-синие, как в сказках, глаза, он просто и веско накрыл ладонью ее незагоревшую этим летом руку.

ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Выписка из матрикула Новинской С. М. за 1938–1941 учебные годы (ЛГУ, филологический ф-т., немецкое отделение, 3 группа):


Психология – хорошо

Педагогика – хорошо

Ленинизм – удовлетворительно

Языкознание – удовлетворительно

Античная литература – хорошо

Западноевропейская литература:

Средневековая – очень хорошо

Новая – очень хорошо

Новейшая – очень хорошо

Немецкая литература эпохи феодализма – очень хорошо

Немецкая литература эпохи империализма – очень хорошо

Немецкая литература эпохи пролетарской революции – очень хорошо

История народов СССР – удовлетворительно

Методика языка – очень хорошо

Русская литература XIX века – хорошо

Современный немецкий язык – очень хорошо


Поэтика – удовлетворительно

Теория литературы – хорошо

История немецкого языка – хорошо

Диамат и истмат – удовлетворительно

История ВКП(б) – удовлетворительно

Немецкий фольклор – очень хорошо

История философии – хорошо

Физкультура – удовлетворительно

Всеобщая история – удовлетворительно

Политэкономия – хорошо

Педагогическая практика – очень хорошо


Курсовая работа «Женщина в творчестве Фр. Мёрике» – отлично

30 июня 1941 года

Из-под литовских Утян до Эбенроде было не так уж далеко, да и охрана со злых и недоверчивых флаовцев[22] сменилась на упоенных первыми победами немцев. Пейзаж за окном почти не переменился, тот же песок, тихо, пыльно, плоско, туманно. Война оставалась далеко, колеса стучали ровно и умиротворенно, как в детстве. Проваливаясь в короткий сон, Трухин просыпался с ощущениями далекого детства. То ему казалось, что они с отцом лихо катят в новой коляске по Губернаторскому спуску, и радость от того, что его не отдают в огромное, казенное, отвратительно желтое здание Первой гимназии, переполняет душу восторгом. Бывший губернаторский дворец, справедливостью императора Николая Павловича отданный костромским гимназистам, внушал Феде уныние, почему-то связанное со словом «фельдфебельство». То ли дело их родная, Вторая, деревянная, тепло-кирпичного цвета… Да и от дома всего два шага, поворачиваешь за угол – и уже перед глазами полукруглая башня в три окна, ажурный балкон на втором этаже, вечный и незабываемый запах Дома. Трухин усмехнулся неожиданно пришедшей в голову мысли: а ведь окажись он в Первой, то, скорее всего, и жизнь его сложилась бы по-другому. В Первой, как ни парадоксально, после пятого года верховодили большевики, а у них, во Второй, уклон пошел в сторону эсерства… Впрочем, и эсерство развело их по разные стороны не хуже большевизма. Перед глазами, как в цветном фонаре, промелькнула фотография Кузина на Ильинке, где стояли они с Кокой Барыковым, оба с жадными и счастливыми молодыми лицами, в лихо заломленных папахах, с волочащимися саблями. Кока совсем еще мальчишка, без усов, а сам он запасным комвзвода, уже с тоненькой морщинкой у рта… А вот теперь он пленный с неизвестной судьбой, а Кока в Питере, наверное, лихорадочно придумывает новые и новые конструкции танков. Последний раз он был в гостях у Коки после финской, когда Кока получил квартиру в привилегированном доме на Лесном. Дом и дух его не понравились тогда Трухину, но он не мог не отдать должного Вере, умевшей поставить жизнь на жесткий дворянский лад в любое время и в любых условиях. Что ж, дочь бессменного предводителя дворянства – куда это денешь? У Дево́чкиных всегда был ледяной дом, в отличие от трухинского, теплого, хлебосольного, безотказного… Господи, о чем он думает – и зачем помнит все это?

Поезд чуть притормозил, поскрипывая и посвистывая, этими звуками унося Трухина в мартовские страстные недели, когда гимназистов распускали по домам, и он целыми днями пропадал на Фроловой горе, катаясь напоследок всласть на лыжах. Свистел ветер в ушах, когда лыжи летели с горы сквозь красный весенний вечер, снег мешался с черными пятнами проталин, впереди ждал шероховатый лед Волги, а за ним полукругом раскинувшийся город.

От заката сады, бульвары, дома погружены в нежный розово-лиловый свет, а над ними в алых облаках победно сверкают купола. От них не оторвать глаз, они наполняют душу неземной радостью веры и близкой Пасхи. Вот на высоком обрыве древняя колокольня Успенского собора, правее, на Богословке – розовая колокольня Иоанна Богослова, в самом центре блещет Покров, расцветает причудливым цветком Вознесенье-на-Дебре, горит на Русиной улице белокаменный Илья-пророк… а слева на полыхающем закате чернеет силуэт могучей твердыни Ипатьевского монастыря. Тверда вера Костромы, она полна небесных заступников, что ей хляби и смуты столиц…

И счастливая улыбка против воли явилась на губах Трухина, все еще сохранивших мальчишеские нежные очертанья.

Колеса стучали, пески за окном сменились сосновыми борами. И снова Трухину чудилось, что он едет на любимой своей Машке, оставшейся от убитого брата, по неубранным из-за мобилизации паникарповским полям, а вдали, ныряя во ржи, мелькает пегая голова Астронома. Все вокруг открыто, широко, привольно. Впереди слева порой взблескивает на просторе речонка Паникарповка. Она петляет, лукавит, описывает по лугам почти правильные полукольца, бросается то на запад, то на восток. На полях за нею уже рождаются седые туманы, скрипят коростели, а еще дальше загораются огоньки фабрики. Высокий берег опушен бором, откуда тянет луговой сыростью, смешанной со свежестью, медом, смолой, молодостью и любовью. Он ни о чем не думает – и думает сразу обо всем, как бывает в юности, и упоение жизнью переполняет его, несмотря на войну. Сладкое ощущение своего молодого здорового тела, вера в себя и свою звезду, любовь к родителям, родине и Богу уносят душу в такие заоблачные выси, что из груди неудержимо рвется веселый и торжествующий крик… Мог ли он и думать тогда о плене?

Впрочем, о плене как раз они говорили, и говорили немало. Плен был тяжким несчастьем, горем родных, но на нем никогда не лежала ни печать позора, ни, тем более, предательства. А оба эти чувства Трухин уже хорошо прочувствовал на себе даже в Утянах. Даже немецкие штабные смотрели на него с неким презрением и превосходством, не говоря уже о литовцах. Смешно. Застрелиться можно, будучи в положении Самсонова[23], но взятому в бою? Ни формальный кодекс, ни внутреннее ощущение никогда не требовали подобного от русского офицера. И снова Трухин резко одернул себя. О каком русском офицере он думает?

Пока есть время, надо взять себя в руки. Не психологически, конечно, в этом смысле он всегда отличался завидной выдержкой – да и годы, прожитые при советской власти, научат кого и чему угодно. Надо просто подумать. На первом допросе он, как положено, назвал имя, звание, должность, цель поездки, рассказал биографию, не скрывая отношения к существующей власти, на что никто вообще не обратил никакого внимания. Гораздо больше немцев заинтересовала его уверенность в их нескорой победе над Красной армией. Но ведь и это, в сущности, только лирика. Заинтересуй он их серьезней, то ехать бы ему сейчас не в Восточную Пруссию, а в штаб «Севера», куда стягивается вся самая значительная информация и где решаются судьбы сражений.

Назад Дальше