Генерал - Дмитрий Вересов 6 стр.


Пока есть время, надо взять себя в руки. Не психологически, конечно, в этом смысле он всегда отличался завидной выдержкой – да и годы, прожитые при советской власти, научат кого и чему угодно. Надо просто подумать. На первом допросе он, как положено, назвал имя, звание, должность, цель поездки, рассказал биографию, не скрывая отношения к существующей власти, на что никто вообще не обратил никакого внимания. Гораздо больше немцев заинтересовала его уверенность в их нескорой победе над Красной армией. Но ведь и это, в сущности, только лирика. Заинтересуй он их серьезней, то ехать бы ему сейчас не в Восточную Пруссию, а в штаб «Севера», куда стягивается вся самая значительная информация и где решаются судьбы сражений.

А поезд уже шел окраинами Шталлупёнена. Кажется, Тухачевский когда-то и что-то говорил ему об этом лагере, существовавшем еще в Первую мировую. Немцы – консерваторы, менять ничего не любят, Kriegsgefangenlager и всё тут, аппели, кригсброты, что там еще нынче придумают? Их право, не поспоришь: Wehlros – ehrlos[24].

В купе вошел Штрикфельд, деликатно не беспокоивший всю дорогу.

– Как настроение, Федор Иванович?

– Ну сами подумайте, какое может быть настроение, Вильфрид Карлович, у военнопленного?

– Не все так плохо, далеко не все! Поверьте мне. У вас все чисто, все ясно, претензий к вам никаких в отличие от многих.

– А к другим – какие же претензии?

Однако Штрикфельд сделал вид, что не расслышал вопроса, сел, приказал принести кофе и понимающе улыбнулся.

– У меня, подчеркиваю, исключительно у меня, личный так сказать, интерес, как у человека, курирующего русские вопросы… так вот, у меня один вопрос. Не хотите – не отвечайте, Бог с вами, вы офицер, дело ваше…

– Такая преамбула заставляет меня насторожиться, право.

– Как известно, седьмого декабря тысяча девятьсот тридцатого года Советы арестовали Штромбаха, а спустя три дня Ольдерогге.

– К несчастью, я знаю. И что дальше?

– Но чего вы точно не знаете, милый Федор Иванович, так это то, что через пару-тройку месяцев Ярослав Антонович письменно признался… – Штрикфельд прикрыл сразу вдруг ставшие усталыми глаза и прочел, как по писаному. – «Приняв 44-ю дивизию, я стал интересоваться, кто из начальствующего состава мог бы принять участие в нашей контрреволюционной организации…»

– Послушайте, вы не хуже меня знаете, как выбивались подобные показания, это несерьезно.

– Разумеется, разумеется, но вы послушайте дальше и разумно согласитесь со мной, что такое не выбивалось, такое уж вполне искренне говорилось. Так вот далее: «сменив трех начальников штабов, я нашел Трухина, так как он по своему социальному положению и по своим антисоветским настроениям мог быть вполне приемлем как член организации…»

На секунды купе качнулось перед глазами Трухина, а тихий голос все продолжал:

– «…Трухин дал согласие принять участие». Это правда, Федор Иванович? Хотя повторюсь, можете и не отвечать, меня на самом деле совсем иное интересует…

– Да понимаю я, что вас интересует, всё то же вас интересует: как же я сухим из воды вышел? Провокатор ли я был тогда и внедренный ли агент сегодня. Угадал, Вильфрид Карлович? Так я отвечу: взглядов своих я никогда не скрывал, ни тогда, ни сейчас, но в организации никакие согласия вступать не давал. Хотя бы потому, что это глупо… да и мерзило мне, в гимназии эсерства и заговоров наелся. Штромбах – простолюдин, чех, что ему русская кровь. А я, простите, этой крови еще в девятнадцатом насмотрелся, когда брат возглавил крестьянское восстание у нас на Костромщине…

– Это не ответ, Федор Иванович.

– Иного нет.

– А Владимир Александрович? Дворянин, генштабист…

– У вас и его показания есть?

– Лгать не буду – нет. Только как же получается, что двух ваших знакомых расстреливают в Харькове, а вы преспокойно отправляетесь себе с повышением в Саратов?

– Вот именно – в Саратов. Не в Москву и не в Ленинград, хотя у меня, поверьте, были все основания ждать куда более высокого назначения. ПриВО – экая ценность, «в деревню к тетке, в глушь, в Саратов».

– Покровитель?

– Вы все про свое. Неужели не понимаете: если б и знал – не сказал, кто ж благодетелей, которым жизнью обязан, выдает? Помилуйте.

Штрикфельд намеренно отвернулся к окну.

Удар был под дых, лучше бы этого не знать. И по прихотливой игре памяти Трухин второй раз за этот день вспомнил Коку, так и не отказавшегося от своего эсерства, с женой-дворянкой, не скрывавшей своего презрения к властям, усыновившего племянника, чьего отца расстреляли как троцкиста… И ничего ведь, наоборот, отправили директором военного завода – и не куда-нибудь в Саратов, а прямиком в колыбель революции…

Поезд уже замедлял ход у вылощенного перрона.

ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Из архитектурно-ландшафтного описания усадьбы Паникарпово


Для строительств усадьбы был выбран участок на берегу реки Паникарповки, вблизи того места, где ее пересекает проезжая дорога. Здесь верхнюю террасу берега прорезали два небольших оврага, пространство между которыми занял усадебный комплекс. Дом выстроен в верховье одного оврага и был вытянут по линии запад – восток. Парк размещался со стороны северного фасада, и его территория была окружена широким (5 метров) и высоким (2 метра) валом, обрамленным с обеих сторон канавами – прием известный в паркостроении под названием «ах-ах», но применявшийся в России только в 18 веке. По обваловке высажены насаждения (липа и акация), усиливавшие ощущение замкнутости и воспрепятствовавшие появлению посторонних. Впоследствии ограду дополнили березами, елями и сиренью.

В планировке внутреннего пространства есть любопытная особенность, выделяющая Паникарпово из ряда типовых: парк имеет две композиционные оси, наложенные одна на другую, живущие самостоятельной жизнью. Территория парка, рассеченная главной аллеей (ширина 1 сажень), была рассечена и поперек, по линии запад – восток. Северо-запад и юго-восток парка оформлены во французском регулярном стиле, северо-восток и юго-запад – в английской свободной планировке.


Рядовые и аллейные посадки создают эффект разделительных кулис, организующих «кабинеты», площадки для игр, парковые павильоны.

В состав усадьбы входит и проработанный склон к реке Паникарповке, обеспечивающий визуальную связь парка с долиной. Окружающий пейзаж парка, не входивший в жесткие границы парка, имел перспективы использования только как объект для наблюдений, так называемый «пейзаж взаймы».

Кроме того, в усадьбе существует каменная двухэтажная церковь с колокольней, построенная взамен пришедшей в ветхость деревянной церкви Покрова Богородицы, существовавшей с 17 века. Новая церковь являла собой интереснейший пример крупного приходского храма в стиле классицизма с использованием отдельных элементов барокко.

Создатель парка, таким образом, сумел удачно совместить на ограниченной территории и скомпоновать в единый ансамбль плановую и пейзажную планировку, что делает усадьбу абсолютно индивидуальным, эксклюзивным образцом усадебного комплекса.

10 июля 1941 года

Они шли оживленными теперь и днем и ночью Красными Зорями[25], свернули у Железного рынка[26]. Впереди тремя громадами мрачнели бани, подстанция и доходный дом.

– А раньше я так любила поглядеть на купол[27], – вздохнула Стази. – Бывало, только подходишь к дому рано утром, готовясь у кого-нибудь к экзамену ночь напролет, а купол так и сверкнет. Радостно. Кому мешала-то?

– Между прочим, было мнение не сносить именно этот храм, поскольку в нем венчалась Ксения Блаженная. Однако посчитали, что достаточно одного на Смоленке.

Лиловый дом встретил их чистыми, незаклеенными окнами, ибо военный инженер, живший на третьем этаже, каким-то образом сумел убедить домоуправа, что все эти полоски крест-накрест – бред сивой кобылы и ни от какой взрывной волны не спасут. Точно так же он уверил обитателей, что бегать в бомбоубежище в соседнем доме бессмысленно, ибо от прямого попадания ничего не спасет, а возможность поражения осколками ничтожна. И старый дом жил своей прежней, так отличавшейся теперь от быта других домов жизнью.

Хайданов по традиции сунул разбуженному дворнику двадцать копеек, и они поднялись по черной лестнице, припахивавшей помоями и кошками. Две огромные Стазины комнаты встретили их сероватым светом летней ночи без теней, и они оба замерли на какое-то мгновенье у окна бесплотными, словно несуществующими призраками.

– Ты успеешь собраться? – одними губами спросил Николай.

– Давно собралась.

Тогда он поставил прямо на широкий подоконник бутылку красного «Абрау», а Стази достала из буфета половинку черного хлеба. Разумеется, не так хотелось бы ей провести эту последнюю ночь в Ленинграде, но, с другой стороны, было нечто библейское в этом скупом и откровенном сближении двух людей. И Хайданов, прекрасно понимавший, что она его не любит, что просто ему выпала счастливая карта оказаться в нужное время в нужном месте, что всему причиной только война, никак не выдавал своего нетерпения. И молча, сурово и спокойно глотал теплое вино, откусывал и медленно жевал подсохший хлеб, глядя не на Стази, а куда-то вправо, где над Петропавловской крепостью тускло светило неугасимое летнее солнце.

– Ты успеешь собраться? – одними губами спросил Николай.

– Давно собралась.

Тогда он поставил прямо на широкий подоконник бутылку красного «Абрау», а Стази достала из буфета половинку черного хлеба. Разумеется, не так хотелось бы ей провести эту последнюю ночь в Ленинграде, но, с другой стороны, было нечто библейское в этом скупом и откровенном сближении двух людей. И Хайданов, прекрасно понимавший, что она его не любит, что просто ему выпала счастливая карта оказаться в нужное время в нужном месте, что всему причиной только война, никак не выдавал своего нетерпения. И молча, сурово и спокойно глотал теплое вино, откусывал и медленно жевал подсохший хлеб, глядя не на Стази, а куда-то вправо, где над Петропавловской крепостью тускло светило неугасимое летнее солнце.

– Ты прости меня, девочка моя, – наконец вымолвил он, уже смыкая руки на ее гибкой пояснице. – Прости за эту нелепую ночь.

– Надо бы ответить: Бог простит, Коля, а я отвечу, увы, война все спишет.

И июльское солнце все-таки погасло для них.

Через пару часов, которые жаль было отдавать сну, они поднялись и, закутанные в одну простыню, снова сели на подоконник. По Ленина промаршировала не в ногу колонна демократической армии по обороне Ленинграда, еще не получившей своего исконного названия ополченцев.

– Надеюсь, их отправят не на юг, а на перешеек, – закуривая, промолвил Хайданов, – там полно старичья, богемы, а барон[28], я думаю, особо зверствовать не станет. – Он неожиданно до боли сжал Стасины скулы своими железными пальцами. – Конечно, мне надо было, надо было добиться, чтобы и тебя туда же! Но у тебя нет финского, черт! И запомни, что я тебе скажу сейчас. Никогда и никуда без нужды не лезь. Обращать на себя внимание ни в каком смысле не нужно. Не показывай, что много знаешь, ссутулься, уйди в себя, стань серой мышью, исполняй приказы – и не более. Под пули не лезь, но и не прячься особо – живей останешься. О Ленинграде забудь… забудь, Славушка! И не возвращайся сюда, здесь будет плохо, они рвутся сюда и дорвутся, и за последствия никто уже не отвечает.

– Я знаю, – вырвалось у Стази.

– Знаешь?!

– Чувствую. Понимаешь, иногда я иду по улице и вдруг остановлюсь и едва не вскрикну. Ад дышит мне в лицо. Это трудно объяснить, но это так! Я слишком люблю этот город, я родилась в нем, мои предки родились в нем, их души здесь всегда, и они не обманывают… и я не обманываюсь. Я не знаю, что будет со страной, с Советами, но мы… но нам… нам выпадет что-то особенное, что-то такое жуткое, Коленька… Береги себя. А еще напоследок скажи мне правду: ведь тех наших мальчишек, что послали лыжниками в Финляндию, убили впустую?

Хайданов бросил окурок в пустую бутылку.

– Я тебе так отвечу. Знаешь ли ты, что парткомы всех институтов города были обязаны запретить своим студентам общаться и даже просто разговаривать с ранеными красноармейцами, находящимися на излечении в ленинградских госпиталях и выздоравливающими в госпитальных парках? Знаешь? Вот тебе и ответ.

– Я не знала о приказе, но помню, когда мы шли мимо сада Нечаевской больницы, то увидели там много раненых, кто без ноги, кто в лубках, и мы с девочками бросились к ним – просто сказать несколько слов, ласковых, сердечных слов нашей благодарности, сочувствия… Мальчишки выглядели такими грустными, такими… затравленными. И только мы прижались к решетке, заулыбались, протянули руки, как санитары с бранью стали орать на нас, и тут же патруль снаружи принялся отдирать наши руки от прутьев. Это было унизительно, мерзко, но гораздо мерзостнее было сознание того, что нам, русским студенткам, запрещают разговаривать с русскими воинами только потому, что их, видишь ли, отправили на фронт одетых не по-зимнему, не подготовленными технически. Вдруг мы узнаем, как героически крошечный народ защищал свою маленькую страну!

Отвратительно завыла сирена из раструба, висевшего совсем рядом на углу.

– Ну, понеслись… валькирии, – выругался Хайданов, но, всмотревшись в совершенно светлое уже небо, махнул рукой. – Где-то над Фонтанкой, у Обуховской, не долетят, у нас есть еще четверть часа… И запомни еще вот что: я люблю тебя. И прекрасно обходился и обхожусь без взаимности. Даже теперь. Ты просто та настоящая жизнь, которой у меня нет. Да и мало у кого есть. И за эту жизнь я буду драться до последнего. А теперь почитай мне стихи.

– Конечно. Но не обижайся. – И, неприкрыто одеваясь, Стази медленно прочла, отчеканивая каждое слово:

Хайданов небрежно бросил пиджак на плечо и, встав в дверном проеме, не менее отчетливо произнес.

– Я не ожидал иного. И благодарю. Откровенность – за откровенность:

– Прости! – оба возгласа прозвучали одновременно, и всю дорогу до Михайловского замка, где им предстояло разойтись в разные стороны, они не сказали больше ни слова. Стази старалась одновременно и запомнить город, и ничего не видеть, Хайданов же насвистывал какой-то легкомысленный мотивчик. И только у замка он остановился и достал из брючного кармана дамский «Рудольф».

– Только в самых крайних случаях. Поняла?

– Поняла. А тебе… Сам знаешь. Если смерти, то мгновенной и далее по тексту.

И Стази перекрестила Николая тем широким, истовым и в то же время раздумчивым крестом, каким вечно крестит русская женщина уходящего на войну мужчину.

20 июля 1941 года

Шталлупёнен, или, как назвали его немцы, Эбенроде, оказался убогим провинциальным местечком, и привезенные туда офицеры выглядели не представителями могучей воюющей армии, а растерянным, подавленным и напуганным сбродом. Это было неприятно и обидно, и Трухин с ужасом вглядывался в небритые лица, опасаясь увидеть однокурсников по Академии или того хуже – слушателей. Но в лагере содержались по большей части младшие офицеры. Все были зажаты и на контакт практически не шли. Трухин отлично понимал их: взятые в пылу провальных боев, одуревшие ото лжи и беспомощности начальства, от царившего на фронтах хаоса, они не верили уже никому и ничему, а уж тем более человеку в чине генерал-майора.

К счастью, очень скоро пришлось отправиться в ставший известным даже за первый месяц войны международный офлаг XIII-B в нижней Франкии. Хмельная Бавария расстилалась вокруг холмами, и под стук колес Трухин не раз ловил себя на том, что насвистывает припев «Веселого Диделя»: «По Тюрингии дубовой, по Саксонии сосновой, по Вестфалии бузинной, по Баварии хмельной…» Городок сверкал чистотой, жители – отутюженными костюмами и национальными нарядами. После разоренной Костромщины казалось, что попал на съемки, в иной мир, чтобы не сказать – в сказку. От поезда шли пешком, и Трухин, своей высокой фигурой и генеральской формой неизбежно привлекавший внимание, с горечью видел откровенную ненависть сытых и опрятных людей.

Сам лагерь представлял собой крестообразный квартал добротных бараков, хотя очень скоро его пришлось расширять, строя уже деревянные помещения. Новые блоки тоже оказались вполне приличными, по три офицерские квартиры на здание. Впрочем, Трухин прибыл в лагерь, когда в нем еще почти никого не было, и его поселили в барак, впоследствии окрещенный генеральским. Потому как селили сюда только генерал-майоров. Немецкий пунктлихкайт сказывался и здесь, что вызывало у обитателей барака искренний смех. Их собралось здесь пятеро: губастый и высоколобый командир стрелкового корпуса Евгений Егоров, командир и Краснознаменной, и всяческих орденов, и даже имени Сталина дивизии Ефим Зыбин, начальник Либавского училища ПВО Иван Благовещенский[31], сельский учитель с виду и командир стрелкового корпуса казак Закутный[32].

Унижение жгло всех пятерых, но причина его для всех оказывалась разной. Пожалуй, упоминать имя Сталина столь часто Трухину не приходилось никогда, даже когда он преподавал в Академии. Здесь же слова «Гитлер» и «Сталин» так и летали по бараку, рикошетя, раня, язвя, вызывая то ненависть, то недоуменье.

Назад Дальше