Домна Осиповна на это только усмехнулась: она видела, что Бегушев начал острить, а потому все это, конечно, очень мило и смешно у него выходило; но чтобы что-нибудь было серьезное в его словах, она и не подозревала.
Бегушев заметно одушевился.
- Это бессмыслица какая-то историческая! - восклицал он. - Разные рыцари, - что бы там про них ни говорили, - и всевозможные воины ломали себе ребра и головы, утучняли целые поля своею кровью, чтобы добыть своей родине какую-нибудь новую страну, а Таганка и Якиманка поехали туда и нажили себе там денег... Великие мыслители иссушили свои тяжеловесные мозги, чтобы дать миру новые открытия, а Таганка, эксплуатируя эти открытия и обсчитывая при этом работника, зашибла и тут себе копейку и теперь комфортабельнейшим образом разъезжает в вагонах первого класса и поздравляет своих знакомых по телеграфу со всяким вздором... Наконец, сам Бетховен и божественный Рафаэль как будто бы затем только и горели своим вдохновением, чтобы развлекать Таганку и Якиманку или, лучше сказать, механически раздражать их слух и зрение и услаждать их чехвальство.
При последних словах Домна Осиповна придала серьезное выражение своему лицу и возразила почти глубокомысленным тоном:
- Почему же для Таганки одной? Я думаю, и другие могут этим пользоваться и наслаждаться.
- Да других-то, к несчастью, не стало-с! - отвечал с многознаменательностью Бегушев. - Я совершенно убежден, что все ваши московские Сент-Жермены{13}, то есть Тверские бульвары, Большие и Малые Никитские{13}, о том только и мечтают, к тому только и стремятся, чтобы как-нибудь уподобиться и сравниться с Таганкой и Якиманкой.
- Богаты уж очень Таганка и Якиманка! Все, разумеется, и желают себе того же, - заметила Домна Осиповна, - в чем, впрочем, и винить никого нельзя: жизнь сделалась так дорога...
- А, если бы вопрос только о жизни был, тогда и говорить нечего; но тут хотят шубу на шубу надеть, сразу хапнуть, как екатерининские вельможи делали: в десять лет такие состояния наживали, что после три-четыре поколения мотают, мотают и все-таки промотать не могут!..
В это время горничная принесла Бегушеву чай.
- Поставь это на стол и сама можешь уйти! - сказала ей Домна Осиповна.
Горничная исполнила ее приказание и ушла.
Бегушев, вероятно очень мучимый жаждою, сразу было хотел выпить целый стакан, но вдруг приостановился, поморщился немного, поставил стакан снова на стол и даже поотодвинул его от себя: чай хоть и был приготовлен из особого ящика, но не совсем, как видно, ему понравился. Домна Осиповна заметила это и постаралась внимание Бегушева отвлечь на другое.
- Постойте, постойте! - начала она как бы слегка укоризненным тоном. Я вас сейчас поймаю; положим, действительно многие, как вы говорите, ездят, чтобы только физически раздражать свои органы слуха и зрения; но зачем вы-то, все уж, кажется, видевший и изучивший, ездили сегодня в театр?
- Я? - спросил Бегушев.
- Да, вы!.. Мне не на шутку досадно было: я больна, скучаю, а вы не едете ко мне.
- Очень просто: я слушал "Травиату"! - объяснил Бегушев.
Лицо Домны Осиповны при этом мгновенно просияло.
- А! - сказала она и потом присовокупила тихо нежным голосом: - Что же, по той все причине, что Травиата напоминает вам меня?
- Не по иной другой-с! - отвечал Бегушев вместе шутливо и с чувством.
- Уж именно! - подтвердила Домна Осиповна. - Я не меньше Травиаты выстрадала: первые годы по выходе замуж я очень часто больна была, и в то время, как я в сильнейшей лихорадке лежу у себя в постели, у нас, слышу, музыка, танцы, маскарады затеваются, и в заключение супруг мой дошел до того, что возлюбленную свою привез к себе в дом...
Бегушев, сидевший все потупившись, при этом вдруг приподнял голову и уставил пристальный взгляд на Домну Осиповну.
- Скажите: вы очень любили вашего мужа? - спросил он.
- Очень! - отвечала Домна Осиповна. - И это чувство во мне, право, до какой-то глупости доходило, так что когда я совершенно ясно видела его холодность, все-таки никак не могла удержаться и раз ему говорю: "Мишель, я молода еще... - Мне всего тогда было двадцать три года... - Я хочу любить и быть любимой! Кто ж мне заменит тебя?.." - "А любой, говорит, кадет, если хочешь..."
- Дурак! - произнес, как бы не утерпев, Бегушев и повернулся в своем кресле.
Домна Осиповна покраснела: она поняла, что чересчур приподняла перед Бегушевым завесу с своих семейных отношений.
- Конечно, это так глупо было сказано, что я даже не рассердилась тогда, - поспешила она прибавить с улыбкой.
Но Бегушев оставался серьезным.
- И что же вы, жили с ним после этого? - проговорил он.
- Да!..
- Странно! - сказал Бегушев, снова потупляя свое лицо. Ему как будто бы совестно было за Домну Осиповну.
- Но я еще любила его - пойми ты это! - возразила она ему. - Даже потом, гораздо после, когда я, наконец, от его беспутства уехала в деревню и когда мне написали, что он в нашу квартиру, в мою даже спальню, перевез свою госпожу. "Что же это такое, думаю: дом принадлежит мне, комната моя; значит, это мало, что неуважение ко мне, но профанация моей собственности".
При слове "профанация" Бегушев поморщился.
Домна Осиповна, привыкшая замечать малейший оттенок на его лице и не совсем понявшая, что ему, собственно, не понравилось, продолжала уж несколько робким голосом:
- И вообрази, при моем слабом здоровье я на почтовых проскакала в какие-нибудь сутки триста верст, - вхожу в дом и действительно вижу, что в моей комнате, перед моим трюмо причесывается какая-то госпожа... Что я ей сказала, - сама не помню, только она мгновенно скрылась...
Бегушев, наконец, усмехнулся.
- Воображаю, какая ей песня была пропета, - проговорил он.
- Ужасная, кажется... - продолжала Домна Осиповна, - я даже не люблю себя за это: я очень мало умею себя сдерживать.
- В этом случае, я думаю, нечего и сдерживать себя было: в вас говорило простое и законное чувство, - заметил Бегушев.
- Да, но все нехорошо!.. Потом муж приехал... ему тоже досталось; от него, по обыкновению, пошли мольбы, просьбы о прощении, целование ручек, ножек, уверения в любви - и я, дура, опять поверила.
- Общее свойство всех женщин! - сказал Бегушев.
- Нет, кажется в этом случае я самая глупая женщина: ну чего могла я ожидать от моего супруга после всего, что он делал против меня? Конечно, ничего, как и оказалось потом: через неделю же после того я стала слышать, что он всюду с этой госпожой ездит в коляске, что она является то в одном дорогом платье, то в другом... один молодой человек семь шляпок мне у ней насчитал, так что в этом даже отношении я не могла соперничать с ней, потому что муж мне все говорил, что у него денег нет, и какие-то гроши выдавал мне на туалет; наконец, терпение мое истощилось... я говорю ему, что так нельзя, что пусть оставит меня совершенно; но он и тут было: "Зачем, для чего это?" Однако я такой ему сделала ад из жизни, что он не выдержал и сам уехал от меня.
- Ад сделали? - спросил с злым удовольствием Бегушев.
- Решительный ад!.. Что ж, я не скрываю этого теперь!.. - отвечала Домна Осиповна. - Я вот часто думаю, - продолжала она, - что неужели же я должна была после такой ужасной семейной жизни умереть для всего и не позволить себе полюбить другого... Счастье мое, конечно, что я в первое время, при таком моем ожесточенном состоянии, не бросилась прямо, как супруг мне предлагал, на шею какому-нибудь дрянному господину; а потом нас же, женщин, обыкновенно винят, почему мы не полюбим хорошего человека. Господи! Я думаю, каждая женщина больше всего желает, чтобы ее полюбил хороший человек; но много ли их на свете? Я теперь очень стала разочарована в людях: даже когда тебя полюбила, так боялась, что стоишь ли ты того!
- А может быть, и я не стою твоей любви? - спросил ее Бегушев.
- Нет, ты стоишь, в этом я теперь убеждена, - отвечала Домна Осиповна и, встав, подошла к Бегушеву, обняла его и начала целовать. - Ты паинька у меня - вот кто ты! - проговорила она ласковым голосом, а потом тут же, сейчас, взглянув на часы, присовокупила: - Однако, друг мой, тебе пора домой!
- Пора? - повторил Бегушев.
- Да, а то люди, пожалуй, после болтать будут, что ты сидишь у меня до света: второй уже час.
- Уже? Действительно, пора! - сказал Бегушев, приподнимаясь с кресел и отыскивая свою шляпу.
- Но только, как я тебе говорила, я пока так остерегаюсь; а потом, когда разные дрязги у меня кончатся, я вовсе не намерена скрывать моих чувств к вам; напротив: я буду гордиться твоею любовью.
Бегушев усмехнулся.
- Как итальянка Майкова: "Гордилась ли она любви своей позором"{16}...
- Именно: я буду гордиться любви моей позором! - подхватила Домна Осиповна.
Бегушев после того крепко пожал ей руку, поцеловал ее и, мотнув приветливо головой, пошел своей тяжеловатой походкой.
Домна Осиповна заметно осталась очень довольна всем этим разговором; ей давно хотелось объяснить и растолковать себя Бегушеву, что и сделала она, как ей казалось, довольно искусно. Услышав затем, что дверь за Бегушевым заперли, Домна Осиповна встала, прошла по всем комнатам своей квартиры, сама погасила лампы в зале, гостиной, кабинете и скрылась в полутемной спальне.
Домна Осиповна заметно осталась очень довольна всем этим разговором; ей давно хотелось объяснить и растолковать себя Бегушеву, что и сделала она, как ей казалось, довольно искусно. Услышав затем, что дверь за Бегушевым заперли, Домна Осиповна встала, прошла по всем комнатам своей квартиры, сама погасила лампы в зале, гостиной, кабинете и скрылась в полутемной спальне.
Глава III
Бегушев, как мы знаем, имел свой дом, который в целом околотке оставался единственный в том виде, каким был лет двадцать назад. Он был деревянный, с мезонином; выкрашен был серою краскою и отличался только необыкновенною соразмерностью всех частей своих. Сзади дома были службы и огромный сад.
Некоторые из знакомых Бегушева пытались было доказывать ему, что нельзя в настоящее время в Москве держать дом в подобном виде.
- В каком же прикажете? - спрашивал он уже со злостью в голосе.
- Его надобно иначе расположить, надстроить, выщекатурить, украсить этими прекрасными фронтонами, - объясняли знакомые.
- Это не фронтоны-с, а коровьи соски, которыми изукрасилась ваша Москва! - восклицал почти с бешенством Бегушев.
Знакомые пожимали плечами, удивляясь, каким образом все эти прекрасные украшения могли казаться Бегушеву коровьими сосками.
- Но, наконец, - продолжали они, - это варварство в столице оставлять десятины две земли в такой непроизводительной форме, как сад ваш.
- Что ж мне, огород, что ли, тут разбить? Я люблю цветы, а не овощи! возражал Бегушев.
- Нет, вы постройтесь тут и отдавайте внаймы: предприятие это нынче очень выгодно, - доказывали знакомые.
- Я дворянский сын-с, - мое дело конем воевать, а не торгом торговать, - отвечал на это с каким-то даже удальством Бегушев.
- Ну продайте эту землю кому-нибудь другому, если сами не хотите, урезонивали его знакомые.
- Чтобы тут какой-нибудь каналья на рубль капитала наживал полтину процента, - никогда! - упорствовал Бегушев.
В доме у него было около двадцати комнат, которые Бегушев занимал один-одинехонек с своими пятью лакеями и толстым поваром Семеном - великим мастером своего дела, которого переманивали к себе все клубы и не могли переманить: очень Семену покойно и прибыльно было жить у своего господина. Убранство в доме Бегушева, хоть и очень богатое, было все старое: более десяти лет он не покупал ни одной вещички из предметов роскоши, уверяя, что на нынешних рынках даже бронзы порядочной нет, а все это крашеная медь.
Раз, часу во втором утра, Бегушев сидел, по обыкновению, в одной из внутренних комнат своих, поджав ноги на диване, пил кофе и курил из длинной трубки с очень дорогим янтарным мундштуком: сигар Бегушев не мог курить по крепости их, а папиросы презирал. Его седоватые, но еще густые волосы были растрепаны, усы по-казацки опускались вниз. Борода у Бегушева была коротко подстрижена. Он был в широком шелковом халате нараспашку и в туфлях; из-под белой как снег батистовой рубашки выставлялась его геркулесовски высокая грудь. В этом наряде и в своей несколько азиатской позе Бегушев был еще очень красив.
На другом диване (комната уставлена была диванами и даже называлась диванною) помещался господин, по наружности совершенно противоположный хозяину: высокий, в коротеньком пиджаке, весьма худощавый, гладко остриженный, с длинными, тщательно расчесанными и какого-то пепельного цвета бакенбардами, с физиономией умною, но какою-то прокислою, какие обыкновенно бывают у людей, самолюбие которых смолоду было сильно оскорбляемо; и при этом он старался держать себя как-то чересчур прямо, как бы топорщась даже. Видимо, что от природы ему не дано было никакой важности и он уже впоследствии старался воспитать ее в себе. Господин этот был некто Ефим Федорович Тюменев, друг и сверстник Бегушева по дворянскому институту, а теперь тайный советник, статс-секретарь и один из влиятельнейших лиц в Петербурге.
Приезжая в Москву, Тюменев всегда останавливался у Бегушева, и при этом обыкновенно спорам и разговорам между ними конца не было. В настоящую минуту они тоже вели весьма задушевную беседу между собой.
- И что же, эта привязанность твоя серьезная? - спрашивал Тюменев с легкой усмешкой.
- Разумеется!.. Намерение мое такое, чтобы и дни мои закончить около этой госпожи, - отвечал Бегушев.
- Она, значит, женщина умная, образованная? - продолжал расспрашивать Тюменев.
- То есть она умна, и даже очень, от природы, но образования, конечно, поверхностного...
- А собой, вероятно, хороша?
- Да-с, насчет этого мы можем похвастать!.. - воскликнул Бегушев. - Я сейчас тебе портрет ее покажу, - присовокупил он и позвонил. К нему, однако, никто не шел. Бегушев позвонил другой раз - опять никого. Наконец он так дернул за сонетку, что звонок уже раздался на весь дом; послышались затем довольно медленные шаги, и в дверях показался камердинер Бегушева, очень немолодой, с измятою, мрачною физиономией и с какими-то глупо подвитыми на самых только концах волосами.
- Принеси мне из кабинета большой портрет Домны Осиповны, - сказал ему Бегушев.
Камердинер не трогался с своего места.
- Портрет Домны Осиповны, - сказал ему еще раз Бегушев.
Лицо камердинера сделалось при этом еще мрачнее.
- Да он-с висит там, - проговорил он, наконец.
- Ну да, висит! - повторил Бегушев.
- Над столом-с!.. На стол надо лезть! - продолжал камердинер.
- На стол, конечно! - подтвердил Бегушев.
Камердинер, придав своему лицу выражение, которым как бы хотел сказать: "Нечего вам, видно, делать", пошел.
В продолжение всей этой сцены Тюменев слегка усмехался.
- Прокофий твой не изменяется, - сказал он, когда камердинер совсем ушел.
- Изменяется, но только к худшему!.. - отвечал Бегушев. - Скотина совершенная стал: третьего дня у меня обедали кой-кто... я только что заикнулся ему, что мы все есть хотим, ну и кончено: до восьми часов и не подал обеда.
Тюменев при этом покачал головой.
- Охота же тебе держать подобного дурака, - проговорил он.
- Но кто ж его возьмет без меня? - возразил Бегушев. - У него вот пять человек ребятишек; он с супругой занимает у меня четыре комнаты... наконец, я ему говорю: "Не делай ничего, пользуйся почетным покоем, лакей и без тебя есть!" Ничуть не бывало - все хочет делать сам... глупо... лениво... бестолково!
- Это может хоть кого вывести из терпения! - заметил Тюменев.
- И выводит: я пускивал в него чернильницу и бритвенницу... боюсь, что с бешеным моим характером я убью его когда-нибудь до смерти. А он еще рассмеется обыкновенно в этаких случаях и преспокойно себе уйдет.
- Он знает, - протянул Тюменев, - что ты же придешь к нему просить прощения.
- В том-то и дело! - воскликнул Бегушев. - Мало, что прощения просить, да денег еще дам.
На этих словах он остановился, потому что Прокофий возвратился с портретом в руках, который он держал задом к себе и глубокомысленно смотрел на него.
- Петля вон тут лопнула, на которой он висел, - доложил он, показывая портрет барину.
- Потому что ты не снял его, а сдернул, - сказал тот.
- Да кто ж до него дотянется туда! - почти крикнул Прокофий.
- Ну, пожалуйста, не оправдывайся! - остановил его Бегушев.
Прокофий на это насмешливо только мотнул головой и ушел.
Бегушев передал портрет Тюменеву, который стал на него смотреть сначала простым глазом, потом через пенсне, наконец, в кулак, свернувши его в трубочку.
Бегушев с заметным нетерпением ожидал услышать его мнение.
- Elle est tres jolie et tres distinguee*, - произнес, наконец, Тюменев.
______________
* Она очень красива и очень изысканна (франц.).
- Да!.. Так! - согласился с удовольствием Бегушев.
- Что она?.. - При этом Тюменев нахмурил несколько свои брови. Замужняя, разводка?
- Разводка!
- Формальная?
- Нет!
Тюменев снова начал смотреть в кулак на портрет.
- Знаешь, - начал он, придав совсем глубокомысленное выражение своему лицу, - черты лица правильные, но склад губ и выражение рта не совсем приятны.
- Это есть отчасти! - подтвердил Бегушев.
- Нет того, знаешь, - продолжал Тюменев несколько сладким голосом, нет этого доброго, кроткого и почти ангельского выражения, которого, например, так много было у твоей покойной Наталии Сергеевны.
- Эк куда хватил! Наталий Сергеевен разве много на свете! - воскликнул Бегушев, и глаза его при этом неведомо для него самого мгновенно наполнились слезами. - Ты вспомни одно - семью, в которой Натали родилась и воспитывалась: это были образованнейшие люди с Петра Великого; интеллигенция в ихнем роде в плоть и в кровь въелась. Где ж нынче такие?
- То есть как где же? - возразил с важностью Тюменев. - Вольно тебе поселиться в Москве, где действительно, говорят, порядочное общество исчезает; а в Петербурге, я убежден, оно есть; наконец, я лично знаю множество семей и женщин.
- Гм! Петербург! Нашел чем хвастать! Изящных женщин в целом мире не стало! - сказал с ударением Бегушев и, встав с своего места, начал ходить по комнате. - Хоть бы взять с того, курят почти все! Вот эта самая госпожа, продолжал он, показывая на портрет Домны Осиповны, - как вахмистр какой-нибудь уланский сосет!.. Наконец, самая одежда женщин, - что это такое? Наденет в полпуда ботинки, да еще хвастает, поднимая ногу: "Смотрите, какие у меня толстые подошвы!", а ножища-то тоже точно у медведицы какой. Все-с сплошь и кругом превращается в мещанство!