Спиридонов дал себе зарок поговорить с Варей об этом, как только окрепнет, и строго-настрого запретить ей и думать «о чем-то таком», если вдруг окажется, что она и впрямь что-то испытывает к нему. Чушь какая! Гробить жизнь на человека, который ей годится в отцы?! Он непременно внесет ясность в их отношения…
Однако для этого нужно было хотя бы выздороветь, а это была непростая задача. Несмотря на все усилия Вари, подкрепленные солидной поддержкой лечебно-санитарного управления Кремля, воспаление легких словно заключило с прежней спиридоновской хворью союзнический договор. Едва на одном фронте наблюдалось облегчение, второй фронт активизировался, вновь укладывая Спиридонова, увы, не на татами, а на диван. А как только эта болезнь несколько отступала – начинался рецидив по первому направлению. Так продолжалось весь январь и почти весь февраль; первые признаки выздоровления появились только ко дню Советской Армии, а окончательно о выздоровлении можно было сказать с уверенностью лишь ближе ко дню рождения вождя мирового пролетариата.
Справедливости ради, врачи по секрету поведали перепуганной Варюшке, что не были до конца уверены, что больной поправится, а если совсем начистоту – думали, что болезнь его доконает. Если бы не природная выносливость организма, физическая закалка и преданность Варюшки, так бы оно и случилось, но не случилось. Выдюжил Спиридонов.
Едва став на ноги, он поспешил в «Динамо», посетил несколько тренировок разных групп и в целом остался довольным. После чего опять слег на недельку с кашлем, но это были сущие мелочи, как говорят медики, остаточные явления. Варя делала ему согревающие компрессы, смазывала люголем воспаленное горло, рисовала на спине йодную сетку, ставила банки, сетуя на то, что спина у него как камень, поила теплым молоком с медом и коньяком, от которого Спиридонов плевался, но стоически терпел экзекуции. А Варя молча сносила приступы спиридоновских откровений во время бреда: да, откровений! – она не обманывалась в этом, хоть часто язык был чужой, не русский. Варя отнюдь не была ребенком и многое узнала за эти недели и месяцы о Спиридонове. Но виду не подала.
Наконец он окреп настолько, что вернулся к работе. К тому моменту он напрочь забыл о своем обещании поговорить с Варей. Не до того было – оказывается, в Совнаркоме появилась идея провести межведомственные соревнования по рукопашной борьбе, в которых воспитанники Спиридонова должны были показать свое превосходство над питомцами Ощепкова (из общества ЦСКА) и Харлампиева, поставленного Ощепковым во главе общества «Авиахим». Спиридонов помнил предыдущие межведомственные соревнования и горел желанием на этот раз победить вчистую. Его система была лучше.
А вдобавок к тому в его ведомстве тоже назревали перемены…
* * *– Земля ему пухом, – помянул Менжинского Михалыч. – Все мы смертны…
Спиридонов тем временем достал пачку папирос и протянул ее завгару:
– Угощайся, опять небось без курева сидишь?
– Нет, сегодня при своих, – степенно отказался Михалыч. – Но пару штук возьму, ваши люки всяко лучше моей махорки…
Они закурили, подкурив каждый от своей зажигалки.
Выпустив дым, Михалыч сказал:
– Слыхал я, вас теперь в наркомат переделают.
– Вроде того, – кивнул Спиридонов.
– Кубарей-то прибавится? – Михалыч пыхнул дымком.
Спиридонов пожал плечами:
– Да зачем они мне?
Он вспомнил, как когда-то сам поставил крест на военной карьере, когда решил жениться на Клаве. Эх, Клавушка… Воспоминания о ней были столь же свежи, как раньше, но прежней боли не причиняли.
– Ну как? – удивился Михалыч. – Все в начальство хотят. Больше кубарей – сытнее жизнь.
– Где много кубарей, там много печалей, – ответил Спиридонов задумчиво. – Михалыч, ну чего мне не хватает? Все-то у меня есть.
– Ну… это… – Михалыч потупился, потом сообщил невпопад: – Ваша-то вчера уходила… Долгенько ее не было, почитай часа полтора, вернулась, правда, аккурат за полчаса до вашего возвращения.
Спиридонов снова пожал плечами, но какое-то неприятное чувство все-таки ощутил. После затяжки сдавленно заболело в левом боку, в легком – после болезни эта боль время от времени давала о себе знать.
– Дело молодое, ей, наверно, хочется в кино или на танцы…
– Вот и сводили бы, – хитро прищурился Михалыч. – В кино или на танцы.
– Михалыч, у меня со временем совсем швах, – вздохнул Спиридонов. – Да и сам подумай, ну что мне на танцах-то делать? Так, как я умею, никто уж и не танцует. Пусть она сама.
Михалыч отвел взгляд и затянулся. Папиросу он держал не так, как Спиридонов, а по-другому – большим и указательным пальцами. Виктор Афанасьевич пробовал так и нашел, что этот способ удобнее, например, во время дождя или при сильном ветре. Но сам держал, как привык.
– Упустите вы ее, Виктор Афанасьевич, – проговорил Михалыч едва не в сторону. – Ей-богу, ведь упустите.
– Да ну тебя, – отмахнулся от него Спиридонов. – Что ты заладил, «упустите – упустите», как будто у нее ко мне действительно что-то…
– Да, то-то она у вас всю зиму торчала безвылазно, пока вы болели, – ответил Михалыч. – За врачами да за лекарствами бегала, день ли, ночь, снег ли, дождь. Стала как тень, едва свет не пропускает, думаю, и есть-то забывала, на ветру шаталась…
Спиридонов почувствовал раздражение:
– Вот что, Михалыч… не лез бы ты в мою личную жизнь!
– Не лез бы, – кивнул Михалыч, кажется, довольный резким ответом. – Не делали бы вы глупостей, так оно мне и без надобности, а так… – Он затушил папиросу о заскорузлую мозолистую ладонь, предварительно на нее плюнув, и как итог подвел: – Жалко мне ее, пичужку. Больше, пожалуй, чем других. Вижу я, что сердечко у нее на месте, а вы это сердечко нежное, девичье своей черствостью, ровно по коже рашпилем…[43]
– Ты сам-то в нее не влюбился, часом? – с недоброй иронией спросил Спиридонов.
Михалыч досадливо махнул на него ладонью:
– Да куда, в мои года! А будь я помоложе, ей-же-ей, увел бы ее у вас…
* * *Зайдя домой, Виктор Афанасьевич нарочито громко прикрыл двери. Стараясь производить как можно больше шума, но не так, чтобы вызвать подозрения, разулся, прошел помыть руки и лишь потом зашел в комнату.
Варя накрывала на стол. Из кастрюли она разливала по тарелкам овощной суп с курицей. На «ее» стуле лежало полотенце, в которое кастрюля, вероятно, была до этого завернута, чтобы суп сохранился теплым.
Заметив появление Спиридонова, Варя приветливо поздоровалась и продолжила свое занятие. Виктор Афанасьевич сел за стол. Пока он поднимался по лестнице, у него вновь появилось желание поговорить с Варей по душам, но когда он погрузился в атмосферу домашней идиллии, решимость эта тут же пропала.
Он, конечно, понимал, что разговор необходим; с другой стороны, он боялся обидеть Варю. Потому, отдав должное ее супу, спросил:
– Что нового?
– Вам звонил товарищ Ягода, – ответила Варя.
– И ты молчишь? – не скрыл легкой укоризны Спиридонов.
– Он сказал, что дело несрочное, – рассудительно ответила Варя. – Просил предупредить, что собирается на днях наведаться к вам в клуб. Разговор есть.
– Завтра? – уточнил Спиридонов.
– На следующей неделе, – ответила Варя. – Он пока принимает дела, но сказал, что быстро с этим закончит. Он-де и так в курсе дел.
– Ну да, ну да… – задумчиво сказал Спиридонов, обгладывая куриную ножку. Действительно, последние два года Управлением руководил скорее Ягода, чем Менжинский, хотя Вячеслав Рудольфович и стремился, насколько ему позволяло слабеющее здоровье, быть в курсе всего. – Варя, ответьте мне на один вопрос.
– Да, Виктор Афанасьевич? – Варя подняла глаза от тарелки. Она редко смотрела вот так на него, но когда он к ней обращался, всегда смотрела ему прямо в глаза.
– Вы бы хотели пойти со мной куда-нибудь? – спросил Спиридонов, не отводя взгляда.
Не надо было быть экспертом в области физиогномистики, чтобы понять – она безмерно обрадовалась.
– Конечно, куда угодно! – быстро и порывисто ответила Варя, словно он мог передумать и пойти на попятную. – Вам нужно куда-то пойти?
– Нет, – ответил Спиридонов, и на ее лице на миг появилось разочарование, – не нужно, но ничто и не мешает. Знаете, наверное, все-таки неправильно совсем никуда не выбираться. Тем более вам в вашем возрасте. И, раз уж вы без меня не хотите, я и подумал, а не составить ли мне вам компанию?
Казалось, Варя вот-вот воспарит над стулом, как буддийские монахи, о которых писал в своих новеллах Николай Рерих. Она даже подалась вперед, а ее грудь соблазнительно вздымалась под шифоновой блузкой. Только сейчас Виктор Афанасьевич всерьез обратил на нее внимание, отметив, что она, хоть и невелика, имеет довольно приятную форму. Впрочем, он решительно пресек фривольные мысли.
– Куда угодно, – повторила она и замерла, словно боясь, что все сказанное ей послышалось. Или вправду боялась, что он передумает.
– Куда угодно, – повторила она и замерла, словно боясь, что все сказанное ей послышалось. Или вправду боялась, что он передумает.
– А куда вы хотите? – спросил Спиридонов. – В кино, в театр, просто по парку прогуляться?
Постепенно у него созревал план: он начнет водить ее на прогулки, когда у него будет свободное время, и на одной из таких прогулок, когда у нее будет полегче настроение, и заведет с ней разговор. Так проще, наверно.
– Я бы хотела в театр, – тихо сказала Варя. – Никогда не была в театре. Должно быть, это очень красиво?
– Сто лет не был в театре, – согласился Спиридонов. – Давайте попробуем попасть в Большой.
Обычно серьезная Варя, как ребенок, захлопала в ладоши:
– Давайте!
– Тогда сейчас доедим, и бегите прихорашивайтесь! – улыбнулся ей Спиридонов.
– А я уже доела, – обрадованно доложила Варя. – Ага, побегу, а вы кушайте. Я только вам котлетку вот с рисом еще положу и компоту налью…
– Этак я растолстею, – пробурчал Спиридонов. Но оба знали, что с его образом жизни полнота ему не грозит.
* * *Поев, Виктор Афанасьевич в ожидании Вари занял привычное место в эркере – покурить и обдумать, как он начнет разговор. Откровенно говоря, он не знал, с чего начать. Было очень важно не обидеть Варю, не сделать ей больно. И важно, чтобы она жила полноценной жизнью, не тратя ее на глупости вроде пустой влюбленности в пожилого бобыля.
«Как бы это обставить поделикатнее, – упорно мозговал Спиридонов, – ну не должна молодая девчонка-бутончик сохнуть по старику, не должна! Я приложу все усилия и отважу ее от себя…» И тут, почти как наяву, услышал мысленно голос Фудзиюки: «Хотите рассмешить Будду, расскажите ему о своих планах…»
Вспомнив учителя, Спиридонов открыл ящик стоящего здесь же столика, за которым он обычно сидел, когда курил. Столик он нашел во дворе неподалеку, возле полуразрушенного ветхого дома. Даже странно, что этот предмет былой роскоши не пустили в период разрухи на топливо – небольшой овальный стол на высоких ножках с выдвижным ящичком был совершенно не нужен в хозяйстве. Судя по клеткам на столешнице, столик предназначался для игры в шахматы, но ни самих фигур, ни футляра для них в ящичке не было, хотя нашлась пара потертых керенок и несколько дореволюционных монет.
Теперь Спиридонов хранил в ящичке шахматного стола заветную коробочку для бенто, старый блокнотик с «интервью» Ощепкова и еще кое-что. Книжицу в обложке из странного серого материала – это была акулья кожа, но Спиридонов об этом не подозревал – ему передал Ощепков, когда приехал в Москву. Уж как она к нему попала, Спиридонов не имел представления. Ему было лишь известно, что как агент Ощепков был провален, причем не по своей вине. Виновато было его начальство, не сумевшее обеспечить ему должное конспиративное прикрытие, так что в Новосибирске он был опознан японским резидентом – работником посольства, когда в красноармейской форме со своими учениками зашел после тренировки в ресторан. Тем не менее какие-то связи с японской резидентурой он, вероятно, сохранил, поскольку по возвращении в Москву передал ему эту самую обещанную книжицу.
Дневник Фудзиюки Токицукадзе.
Дневник, как и предполагал Спиридонов, был написан на языке, придуманном польским окулистом, – на эсперанто. Удивительный язык, который, по идее, должен был быть интуитивно понятен любому европейцу, но по ознакомлении только вызывал раздражение. Вероятно, потому-то Фудзиюки и вел на нем свой дневник – чтобы никто не мог в нем до конца разобраться. Никто, кроме того, кто знал, на каком языке он написан.
Никто, кроме Спиридонова.
Написанный на эсперанто дневник содержал два отдельных документа на двух разных языках. Первый документ был, правда, и не документ вовсе – а белый журавлик из бумаги, в Японии такие называются оригами. А в журавлике внутри была записочка на французском. Адресована она была Спиридонову и написана не Фудзиюки…
* * *Оказывается, она не только прекрасно разговаривала по-французски, но и умела писать, пусть с ошибками, Спиридонов не замечал их.
«Мой тигр, мой судзукадзэ, ветер, принесший в мою жизнь столько радости, столько счастья – и столько боли! Пришло мое время уходить в Темную башню, но я не хочу оставлять тебя в неведении, хотя Фудзиюки-сама убеждает меня не разбивать твое сердце и не говорить тебе о том, что я сделаю. А я не могу не рассказать тебе, что ты значишь для меня, мой господин.
Я родилась девятого дня месяца хачигацу пятого года Мэйдзи[44]; выходит, сейчас мне тридцать три года, и я старше тебя на девять лет. С детства я мечтала стать тайю, и, к моему несчастью, мечта сбылась. Лучше бы я не знала тебя, мой богоподобный гайцзын! Лучше бы умерла от голода или холода! О нет, что же я говорю, какие страшные вещи! Не знать тебя было бы хуже вечного проклятия!
У всего есть цена, и у моей мечты тоже. Мы, юдзё, не принадлежим себе. Мы – собственность нашего борделя, а бордель – собственность его господина. Но и это не все – сам господин и его жизнь принадлежат своему даймё, а тот – «божественному Тенно», да проклянет его имя Небо, земля и преисподняя!
Когда-то Муцухито-сам настежь распахнул двери Японии. Когда-то караюки были гордостью Нихона. Мы спали с белыми богами (хотя я видела лишь одного белого бога, того, кого я зову Викторо-сан) и сами казались небожителями.
Теперь же над Микаса дуют злые ветра; из гордости мы превратились в позор. Из небожителей – в подстилки грязных гайцзын. Прости, что говорю тебе это, я лишь повторяю то, что говорят эти проклятые души.
Господин мой! Мне предписано вернуться в Японию и никогда не покидать пределов Ёситвара[45]. Авторитет Фудзиюки-сама, увы, ничто для проклятого Мэйдзи-Тэнно. Мне все равно, что он ведет род свой от Аматэрасу! Я не приемлю богов, которые столь жестоки, и мне бы хотелось вспороть грязный живот того, кого называют божественным несправедливым Тэнно. Но у меня нет и не может быть такой возможности. И не осталось больше сил и даже слез.
Единственное, что у меня осталось, – это моя душа. Та душа, которую своим тигриным взором разглядел во мне тот бог, которому я поклоняюсь теперь. Эта душа принадлежит тебе, мой господин, и тебе отдаю я ее вместе с этим журавликом.
Я не могла бежать с тобою, хоть Фудзиюки-сама и предлагал мне это. За кражу собственности божественного Тэнно, каковой я являюсь по законом Нихон, тебе бы полагалась смертная казнь, и никто не посмотрел бы, что ты гайцзын. Но они не знают, что я – не их собственность. Я принадлежу тебе одному, мой тигр.
У тебя большое сердце, и я попрошу тебя об одном: не плачь, узнав, что я умерла. В моей жизни осталось мало веры, но та, что осталась, стала намного сильнее. Я верю, что расстаемся мы не насовсем. Я верю, что смогу к тебе вернуться. Рядом с тобой, у тебя на руках я готова пережить семь смертей, а тебе – отдать семь жизней[46]. Поэтому сейчас я улыбаюсь. Моя кровь прольется для тебя, мой господин, – и мы встретимся снова под ясным небом твоей прекрасной страны, где я буду принадлежать только тебе, и никто никогда не разлучит нас.
Я написала хокку для тебя:
Писано в городе Талиенвань, девятого кугацу тридцать восьмого года проклятого Мэйдзи[48].
Подписано Акэбоно, урожденной Сэйери Эйко».* * *– Виктор Афанасьевич, вы не заснули ненароком?
Спиридонов вздрогнул от прикосновения. Он не заметил, как подошла Варя. Дневник Фудзиюки он до сих пор так и не начал читать. Но дело было вовсе не в языке.
Всякий раз, когда он брал в руки книжицу, он видел выглядывающего из-под обложки бумажного журавлика с запиской. Записку он не перечитывал больше ни разу. Он помнил ее наизусть…
– Да нет, – ответил он. – Просто задумался.
– А что это за книжечка у вас? – Варя осторожно, вопросительно взглянув на него «Можно?», потянула из его руки дневник Фудзиюки. Спиридонов отреагировал не сразу, невольно залюбовавшись ею.
На ней было простенькое ситцевое платьице и дешевенькие белые туфельки, волосы убраны в косу и подвязаны цветными лентами, но до чего же она была хороша! И ее не портили ни острые черты лица, ни так и прилипшая к ней худоба.
– Дневник моего учителя, – сказал Спиридонов, давая ей возможность взять дневник в руки.
– А на каком это языке? – спросила Варя, приоткрыв книжицу. – Вроде немецкий. Я иностранных языков не знаю, так что не могу понять.
– На польском, – соврал Спиридонов. В конце концов, Дзержинский и Менжинский были поляками, равно как и создатель эсперанто. Правда, сейчас Польша была для Советской России, пожалуй, врагом номер один.
Журавлик выскользнул из дневника и плавно упал на столешницу. У Вари перехватило дух: