Запомни его лицо - Анатолий Алексин 5 стр.


Глаза все еще изучающе целились в меня.

— В каких же условиях тебе придется доказывать, что мое попадание было прямым? Обрисую в общих чертах. Типография от нашей стройки — в пятнадцати километрах. Там районный центр… Не скрою: после рабочего дня у тебя будут рабочий вечер и рабочая ночь в типографии. А возвращаться с газетами придется иногда и под утро… Три-четыре часа поспишь — и снова в редакцию. Война перестраивает все: психологию, организм. Злоупотреблять этим, конечно, без надобности не следует. Я часто слышу: «Отсыпаться будем после победы». Почему? Если выдастся лишний часок отдохнуть, отдохни! Будет польза не только тебе самому, но и общему делу. Вот таким образом… Надо сберегать для людей все, что можно сберечь из нормального, мирного бытия. До тех пор, пока можно… Тебя вот придется от школы временно оторвать. Ничего не попишешь! Некоторых война в твоем возрасте оторвала… от самой жизни.

Он снова затих на мгновение.

— Строительство у нас необъятных размеров. Участков, знаешь, сколько? Пока не скажу: военная тайна. Вот когда будешь оформлен по всем правилам… Газета объединяет людей. Восхищается ими… А это дополнительные калории! В продуктах недодаем, так хоть здесь… Редактор Кузьма Петрович публикует сводки со стройучастков рядом со сводками Совинформбюро. Это поднимает людей в их собственном сознании. Печатное слово гораздо сильней, чем слово произнесенное. Гораздо сильней! Поэтому признания обыкновенных влюбленных прошлого века канули в Лету, а поэтов — остались, живут. Кстати, ты стихов о любви не пишешь? Я в юности о любви сочинял. А ты?.. Но на эту тему говорить полную правду ты не обязан. Александра Евгеньевна как-то пересказала, помню, слова философа: тот, кто утверждает, что говорит одну только правду, уже лжет. И пояснила: «Разве можно, к примеру, сказать матери, что ребенок ее безнадежно болен? Надо вселять надежду, пока вселяется!» Так пишешь ли ты о любви?

— Писал.

— Стихи о любви в газете публиковать надо. Не только же о бетоне и сварке! Люди должны чувствовать, что жизнь продолжается… Битва и жизнь!


Возле управления строительством меня поджидала мама. Она была не в состоянии ждать моего возвращения где-то вдали.

— Зачем он тебя вызывал?

— Буду работать в редакции.

— В редакции?! Кем?

— Литературным сотрудником.

— А как же десятый класс?

— Он сказал, что окончу его после победы.

— Но ведь ты же еще…

Мама осеклась. Думаю, вспомнила дворника, не пустившего меня в бомбоубежище.


Сама мама исступленно выполняла приказ Ивашова: заставлять лечиться всех, кому это необходимо.

— Если бы можно было приказывать и начальнику стройки! — сокрушенно сказала она.

— В каком смысле?

— Других заставляет лечиться, а сам не хочет.

— Ему… нужно?

— А бледность? Ты что, внимания не обратил?

— Обратил.

— Я попросила по телефону зайти в поликлинику. Хотя бы провериться. Он ответил: «После победы». Но до победы надо дожить.

— Ты так ему и сказала?!

— Что же мне оставалось? Он рассмеялся: «Не дожить не имею права!»

В коридоре поликлиники и даже на некоторых стройучастках вывесили плакаты с одним и тем же текстом, который сочинила мама: «Пренебрегая здоровьем, вы наносите ущерб стройке!»

Начала она с фронтовиков, перенесших ранения, контузии, и с дистрофиков, которых даже некоторые врачи и медсестры именовали «доходягами». Мама на первой же летучке запретила употреблять это слово.

— Доходяги? Мы должны вернуть им нормальную походку. Чтобы дошли до победы! — сказала она. — Начальник строительства поручил составить список особо нуждающихся в дополнительном питании. Предупредил, чтобы список был не слишком уж длинным. Но тем, кто заметно ослаб, он поможет.

Пересказав мне все это, мама добавила:

— Я срочно обязана похудеть: неловко заниматься дистрофией, обладая такими габаритами.

Я подумал, что дело, которое поручил Ивашов, поможет маме сбавить в весе без специальных усилий с ее стороны.

Накануне того дня, когда мне предстояло начать работу в редакции, мама привела меня в свой кабинет. Там находился мужчина, который спокойно сидеть не привык: он то поглядывал на часы, то без надобности вскакивал со стула, то оборачивался, точно кого-то ждал. Меня он не ждал — и удивился моему появлению. От неожиданности даже поднялся, и я увидел, что левый рукав его гимнастерки пуст и заправлен за пояс. Веснушки, беспорядочно и обильно рассыпанные по лицу, были цвета его рыжих, стоймя стоявших волос.

— Познакомьтесь: мой сын, — представила меня мама. — Пусть послушает.

— Он собирается стать врачом?

— Нет… Но ему надо послушать.

Мужчина взглянул на часы, вновь приподнялся, давая понять, что свободное время уже истекает. Без движения он существовать явно не мог.

А мама. в это время говорила своим низким, хрипловатым и оттого приобретавшим еще большую убедительность голосом:

— Одно свое ранение вы спрятать не можете. — Она указала на пустой рукав. — А вот другое, не менее серьезное, потому что пуля угодила в живот, вы скрывали. Даже от врачей! А между тем вам категорически противопоказано много ходить, вообще резко и быстро передвигаться.

Но мужчина даже в медицинском кабинете только и делал, что двигался.

— Вам нельзя ездить в грузовике. И тоже категорически! Все это — бегать по разным объектам, трястись в кузове — отныне за вас, Кузьма Петрович, будет мой сын.

Я сообразил, что передо мной ответственный редактор газеты «Все для фронта!».

— Я привела сына не для того, чтобы познакомить с вами, а для того, чтобы он в этом кабинете услышал, узнал о вашем физическом состоянии. И понял, что должен оберегать вас!

— Александр Гончаров! — изумился Кузьма Петрович.

— Саша, — ответил я.

Он вскочил, снова сел… И спросил маму:

— И вы Гончарова?

— И я.

— Мне сказали: «Вызывает главный врач». А фамилия ваша на стройке еще не приобрела популярности. Но приобретет!

— Почему вы так думаете? — негромко полюбопытствовала мама.

— Приобретет! Чувствую, что поликлиника становится еще одним ударным объектом. — Повернувшись ко мне, он объявил: — Правая рука у меня есть своя. Значит, будешь моей левой рукой! Она даже важнее, потому что ее у меня нет.


Как и предупреждал Ивашов, трудно было определить, когда на стройке начинался и когда заканчивался рабочий день — он попросту не прекращался. У завода, без продукции которого фронт обойтись не мог, погибли все родные братья… И он был обязан работать, выбиваясь из сил, за себя и за них.

— Сейчас его телосложение можно назвать атлетическим, — сказала мама, — а должно оно стать богатырским!

Это и было целью Ивашова, Кузьмы Петровича… А теперь уж и маминой целью. И моей тоже.

Кузьма Петрович, который в отличие от мамы часто пользовался армейской терминологией, обрисовал ситуацию другими словами:

— Если подсчитать цеха и разные другие объекты военных годов рождения, можно сказать, что батальон превратили в дивизию. А теперь будем увеличивать дивизию до масштабов корпуса, армии и целого фронта.

Он сказал не «будут», а «будем» и вопросительно посмотрел на меня.

— Ты — за это?

— За это.

Тогда он разъяснил, как мы конкретно начнем содействовать тому, чтоб дивизия разрослась до корпуса и даже более грандиозных размеров.

Он безостановочно передвигался по комнате, в которой размещалась редакция, попутно пробегая пальцами правой руки, которую словно бы тренировал, то по столу, то по телефонной трубке, то по стопкам заметок и писем. Мама запретила ему резко обращаться с самим собой, но он об этом забыл. Ранение и контузия, задев жизненно важные центры, чудом не коснулись центра, вырабатывавшего энергию. Лишь двигаясь, он мыслил, распоряжался и объяснял:

— Сперва я один управлялся со всеми делами. Потом, правда, сына-шестиклассника и его приятеля Диму на помощь мобилизовал. Но Ивашов эксплуатацию детского труда запретил. Что ж, я — за это! Не от хорошей же жизни мальчишек по морозу гонял… Ивашов приказал учредить редакционные посты и на всех объектах найти внештатных корреспондентов. Я учредил и нашел… Теперь статьи и заметки стекаются! Но это всего-навсего стройматериалы. Из них еще надо сооружать газетные номера. Этим мы с тобой и займемся. А потом ты, брат мой, будешь трястись в грузовике: вечером до типографии, а поздней ночью обратно. Уж извини: мне медицина трястись запретила. Да я и сам ощущаю… Но у тебя будет попутчица — корректор Ася Тропинина. Толковая и, я скажу, для войны слишком интеллигентная. Одним словом, ленинградка! Оберегай ее… Она родителей своих и бабушку в прошлую блокадную зиму похоронила. Ты заботься о ней. Ну например, как даму сажай с шофером, а сам залезай в кузов. Тоже будет интеллигентно!

Если одно из двух окон зашторено, другое все равно сообщает людям на улице: яркий в комнате свет или тусклый, или вовсе погашен. У Аси Тропининой один глаз был как бы зашторен густой, непроницаемой прядью волос, а другой давал понять, что душа ее погружена в беспросветность такого горя, с которым невозможно расстаться, потому что его нельзя до конца осознать: полная осознанность предполагает и завершенность.

Аскетически худое лицо было не то чтобы красивым, но было значительным, как изваяние. Под Асиным портретом, если б такой существовал, можно было бы написать: «Всё потерявшая».

Нина Филипповна, Ася… Ивашов… Как изобретательна была в своем садизме война: она убивала, сжигала, разрушала надежды, семьи и города. Люди теряли друг друга на время и на веки веков. А некоторые теряли вообще все, кроме жизни. Но может быть, для них легче было потерять жизнь? Ася Тропинина, моя сверстница, уже называлась студенткой.

— Ты вундеркинд? — с бестактной шутливостью спросил я.

Она прижалась к стене. Быть может, услышав немецкое слово? Ее деликатность была безоружна перед любой грубой или неуместной фразой. Ася ужасалась бестактности растерянно, молча. Прижималась к стене, точно хотела провалиться сквозь нее в буквальном смысле.

— Я просто удивился, что ты так рано успела…

— Мама с папой и бабушка хотели, наверно, чтоб я при них успела окончить школу и при них поступить в университет. Так мне кажется.

Внезапно она оторвалась от стены, сжала руками голову и закричала:

— Их нет! Их нет!.. И никогда больше не будет!

Я окаменел… Потому что это был крик тихого, даже бесшумно передвигавшегося человека.

Опустившись на корточки, Ася содрогалась от бессилия что-то исправить, вернуть.

Я не утешал ее. Да она и не услышала бы меня! Я помнил пересказанные как-то Александрой Евгеньевной слова философа о том, что наше отчаяние почти всегда сильнее причин, его породивших. Но такие причины философу и во сне привидеться не могли.

Все кончилось столь же внезапно, как и началось. Ася затихла, поднялась. И сказала:

— Прости, пожалуйста!

…«Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон…». Ася же не проявляла характера, пока не садилась за свой корректорский столик в типографии. Там к се чрезмерной для военного времени интеллигентности добавлялось еще одно качество: болезненно обостренная добросовестность.

Склонившись над столиком, подметая его густой темной прядыо волос, она вычитывала заметки перед тем, как они отправлялись в набор. А потом, уже в сырых гранках, опять вычитывала и правила…

— Зачем ты? — неуверенно возражал я. — Наборщик и печатница ждут. У них дома семьи! Так мы и к утру не успеем.

— Не торопи меня… Это же русский язык!

«Это же русский язык!» — таким был Асин аргумент, который задерживал газету и нас всех в типографии. Она не могла допустить, чтоб этот язык был унижен хоть одной корявой фразой даже в пятистрочном объявлении или в информационной заметке.

Ручной печатный станок начинал обычно с бездушным однообразием стучать в полночь.

Но задолго до этого, часов в десять вечера, а то и раньше, к нам непременно вваливался шофер Эдик и провозглашал:

— Скоро вы там?

Ася молча ужасалась и тому, что он без спроса заглядывал в гранки, определяя, много ли правки, и тому, что он, не снимая полушубка и казавшейся нам пижонской шапки из кроличьего меха, вразвалку расхаживал по типографии, и тому, что торопил, подгонял нас.

Торопился Эдик всегда. Он сваливал это на жесткие требования военного времени. Но на самом деле он постоянно должен был успеть что-то сделать для табельщицы Лиды, работавшей в транспортной конторе. Она была известна как запевала в самодеятельном хоре. Эдик привозил ее на работу, высаживая метров за сто от транспортной конторы, за поворотом, и отвозил домой. Он успевал съездить в соседнюю деревню и достать для нее кое-какие продукты. В дни концертов самодеятельного хора он доставлял Лиду к Дому культуры.

Эдик гордился своими отношениями с запевалой и даже внешне старался соответствовать ее популярности. Асю Эдик нс мог воспринять. Все в ней было антиподно табельщице Лиде. Звезда самодеятельности должна был ободрять зрителей жизнеутверждающим обаянием — и делала это с успехом. А корректорша (так он именовал Асю) была погружена в безысходность. У Лиды был залихватский голос, а корректорша при Эдике мрачно немела.

Слово «шофер» к Эдику не имело отношения: он называл себя только «водителем», а если по имени, то Эдуардом. Всем своим видом он показывал, что водитель обязан спешить. Его якобы ждали дела недоступной нашему пониманию важности. А подстегивали тайные, неведомые нам задания. В действительности же его всем известной тайной была табельщица Лида и ее актерские нужды. Навстречу им он и гнал грузовик с адской скоростью.


Как бы поздно я ни возвращался домой и как бы ни распоясывался мороз, мама стояла на улице, возле окна нашей комнаты, которое расплывчато светилось сквозь пушистую морозную занавеску и ждала меня. Я приподнимался на цыпочки, чтобы из-за водительской кабины меня ясней было видно, и махал ей рукой. И даже кричал: «Все нормально!»


В районной типографии наши статьи и заметки набирали медленно, допотопным ручным способом. И если мороз к вечеру зло укреплял свою власть, проникал сквозь прохудившуюся дверь в одноэтажный кирпичный дом, я согревался на табуретке в корректорской. Комнатушку даже окнами обделили, но от этого в ней было теплей и уютней, чем в типографском цехе.

Ася и я с разных сторон тесно притирались к столику, заваленному оригиналами, гранками, верстками. Запахи металла и краски, которые, перемешиваясь, заполняли корректорскую, стали для нас привычными и даже необходимыми.

Ася упиралась в столик тем же недвижным, остекленевшим взглядом, как тот, на который я наткнулся, будто на тяжелый предмет, встретившись с Ниной Филипповной после гибели ее мужа.

Однажды мне показалось, что Ася вот-вот снова сожмет голову и закричит: «Их нет! Их нет!.. И никогда больше не будет!..» Я должен был броситься наперерез, упредить, предотвратить этот крик.

И я сказал с загадочной интонацией:

— Целый день хочу прочитать тебе стихи. Но как-то все не решаюсь.

Она не оторвалась взглядом от столика.

— Свои стихи! — сказал я.

Она подперла голову истонченными блокадой руками — дала понять, что слушает.

Поэму свою я наизусть не помнил. И мне пришлось читать стихи о любви. Каждое четверостишие начиналось словами: «Люблю тебя!» Голос мой срывался, как бы трескался от смущения. Но можно было подумать, что от любви!

— Ты это давно сочинил? — спросила Ася.

Надо было упредить, предотвратить — и я ответил:

— Вчера.

— А кому они…

— Догадайся, — мягко и таинственно перебил я. — Подумай сама.

Она подумала… И на следующий день Эдик, который из всех тормозов признавал только автомобильные, брякнул:

— Что это с ней?

Ася была в том же пальтишке, не учитывавшем уральские холода, в том же платье, сшитом, что было заметно, еще в доблокадную пору. Но что-то изменилось, произошло…

Наборщик и печатница исподтишка также пытались понять, что случилось с Асей: опечатки уже не повергали ее в такое уныние, как накануне. Она продолжала отстаивать чистоту русского языка, но не бросаясь на амбразуру из-за каждого не вполне совершенного оборота. Она по-прежнему педантично исполняла служебный долг, но принадлежала теперь не только ему. «А чему же еще? — раздумывал я. — Неужели мои стихи или чувства, в них выраженные, но не точно ею разгаданные, изменили ее?» В конце концов я нашел первый ответ. Моя любовь не нужна была Асе, но ей нужно было спасение от одиночества… И она ощутила надежду.

Мне чудилось, она чего-то ждала. В прозе я не мог ответить на ее ожидания, и я прочитал еще одно стихотворение про любовь.

— Перепиши… и подари мне, — попросила она.

— Одно или оба?

— Оба… У тебя хороший русский язык.

По мнению Ивашова, стихи о любви доказывали людям, что жизнь продолжается. Как раз в этом доказательстве и нуждалась более всего Ася Тропинина.


Кузьма Петрович был на работе с семи утра, потому что в это время со стройучастков приходили за газетами, которые я ночью прямо из типографии завозил в редакцию. Каждому участку полагалось определенное количество экземпляров. Кузьма Петрович натренированными, но постоянно ощущавшими свою двойную ответственность пальцами правой руки отсчитывал и раздавал газетные номера. Пачки таяли — и он наблюдал за этим с большим удовольствием. Похожее выражение лица было у дежурного по вокзалу в Москве, который на моих глазах отправлял эшелон за- эшелоном по маршрутам, определенным нуждами фронта. Хотя поезда уходили в противоположном от фронта направлении.

Назад Дальше