Все, сотрясавшее нашу семью, как и сирена воздушной тревоги, врывалось в дом, когда окно было уже напрочь скрыто от глаз перекрашенным покрывалом.
Александра Евгеньевна пришла вместе с Ниной Филипповной, держа ее за руку, как поводырь. Это вновь была неожиданность, и мама, как жрица к солнцу, воздела руки к желтому плафону, заменявшему абажур.
— Мы ненадолго, — с порога предупредила Александра Евгеньевна. — Дело вот в чем… С Урала на сутки прилетел Ивашов. Он сейчас руководитель гигантской стройки. Первостепенного значения! — Она гордилась должностью Ивашова. — Хочет завтра видеть тебя, Маша.
— Что… что?!
— Именно тебя. Вместе с Сашей.
— Зачем?
— Надумал заняться поликлиникой для строителей. Нужен новый главный врач… Я порекомендовала тебя.
— Меня?!
— А кого же я еще могла порекомендовать?
— Себя!
— Он предлагал мне… Я не стала отказываться, но объяснила, что пригласить тебя гораздо целесообразнее. И он согласился. А мы с Ниной останемся здесь. И будем вас ждать.
Она говорила торопливо, чтобы не дать маме опомниться, возразить.
— Ты же хотел на передовую? — обратилась ко мне Александра Евгеньевна. — Считай, что твоя просьба удовлетворена. Ивашов на этой передовой поседел. Совсем поседел! Вот и получается… С одной стороны, фронтовые задания, от которых можно и поседеть, а с другой, отдохнете от бомбежек и затемнений.
Деловитостью и телеграфной чеканностью тона Александра Евгеньевна давала понять, что предложение ее дискуссии не подлежит.
Она присела на диван и сжалась так, что мне показалось: еще чуть-чуть — и она вовсе исчезнет.
— Ивашову сейчас отказать нельзя: он тоже круглый сирота.
Она обняла Нину Филипповну.
— То есть… как? — спросила мама.
— У него дочь погибла. Там, на стройке. Ляля… Красавица! В десятом классе училась. — Александра Евгеньевна достала свой ветхий блокнот, склеенный возле корешка. Нашла страницу, где была черная рамка. И внутри нее под именем жены Ивашова с траурной замедленностью сумела вписать: «Ляля-маленькая». — Жену его тоже Лялей звали, — пояснила она. И продолжала: — Цех на морозе строили. Раствор раньше времени застывал, не схватывал кирпичи… Не цементировал стену, как полагается! И она обвалилась.
— А Ляля почему там оказалась? — испуганно прошептала мама. Она вспомнила, что и я десятиклассник.
— Школьники строителям помогали. Задание выполняли какое-то сверхсрочное… Ивашов поседел. Ему еще трудней, чем другим круглым сиротам: виду показывать не имеет права. Должен оставаться источником оптимизма… похоронив дочь.
Ивашов принял нас в кабинете, дорога к которому трижды преграждалась проверкой документов и пропусков.
Когда мы четверо вошли и увидели его, мама поспешно окунула руки в карманы синего пиджака. Она часто крошила табак — и пальцы правой руки пожелтели. Но Ивашов об этом не догадался: мама спрятала руки как бы по привычке и с грациозностью, мне еще незнакомой.
Он легко наклонился и поцеловал Александру Евгеньевну. Потом столь же легко распрямился, поправил ладную гимнастерку и пояс. Таким я и представлял себе людей, которых именовали командирами производства. Без воинских знаков различий на петлицах Ивашов все равно выглядел командиром. На вид ему было лет сорок пять. Хотя голова была снежно-белая.
Он, мне казалось, сошел со сцены или киноэкрана (очень уж правильными были черты лица и статной фигура!). Но ничего дежурно-плакатного не наблюдалось, хотя бы потому, что лицо было обескровленным, бледным.
По-домашнему свойским кивком головы он объяснил, что многое знает о нас со слов Александры Евгеньевны. А затем, не таясь, дав понять, что время у него на жестком счету, сразу же приступил к делу:
— Меня вот что волнует: люди не желают лечиться. Стыдятся, что ли… Дескать, отложим до лучших времен! Но чтобы лучшие времена наступили, их надо завоевать.
А для этого необходимо здоровье! Слабыми руками с сильным врагом не справишься. Поликлиника же на стройке пустует… Не потому, что все такие здоровые, а потому, что самоотверженные! Но самоотверженность требует крепкого организма. Вы согласны, Мария Георгиевна?
Он уже знал, как зовут маму, как зовут меня и Нину Филипповну: на знакомство у него времени не было.
— Прошу вас, — сказал он маме, — вместе со мной заставить людей сберегать здоровье, укреплять силы. Согласны?
— Согласна, — ответила мама. Потому что ничего другого ему ответить было нельзя.
Отвечая, мама высоко вскинула ресницы, и я впервые увидел в глазах ее прилив цвета морской синевы. «При чем тут синий чулок? — мысленно, но протестующе воскликнул я. — И при чем тут синий пиджак? У нее глаза синие…» Ивашов, по-моему, тоже обратил на это внимание. И нарочно заговорил о другой женщине:
— Есть у нас одна скромница, замечательный инженер… Так она вслух, на планерке, опровергла лозунг «В тылу как на фронте!». Сочла его не соответствующим действительности: «Спим все же в постелях. И в атаки поднимаемся более безопасные — не навстречу автоматным очередям». Так и сказала. Я с ней согласен! Но, однако, должен предупредить: утренних, дневных и вечерних смен у нас нет. Все это перемешалось: работают по двенадцать, по четырнадцать часов, а случается, круглыми сутками! Когда кто сможет обратиться за медицинской помощью — предугадать нельзя. Поэтому и поликлиника будет работать безостановочно! Дежурства установите… Но чтобы двери для помощи были, так сказать, широко распахнуты. Не заперты ни на минуту! Вы к этому готовы, Мария Георгиевна?
— Я готова.
Мама отвечала на его вопросы сразу же, не задумываясь, утратив свою обычную размеренность, неторопливость. Это Ивашова устраивало. Поняв, что с мамой все ясно, он повернулся ко мне:
— Ты, Саша, окончишь десятый класс. А там уж посмотрим. Вот таким образом! Моя дочь тоже в десятом классе училась… — Он горестно всклокочил белые крупноволнистые волосы. — Она была чем-то похожа на вас, Нина Филипповна… Вот таким образом…
— А Саша, Иван Прокофьевич, сочиняет стихи, — чтобы переменить тему, объявила Александра Евгеньевна. — Он даже печатается.
— Напечатался один раз, — уточнила мама.
Мне тоже показалось, что Ивашову можно сообщать лишь точные сведения.
— О чем же ты пишешь?
— О войне, — сказал я, имея в виду поэму, посвященную дворнику.
Не мог же я сказать, что пишу про любовь!
— Почитай, — предложил Ивашов. — Хотя бы четыре строчки!
Но я от смущения ни одной строчки не вспомнил. Он сразу вошел в мое положение.
— Ну, ладно. Как-нибудь потом! Я тоже в юности сочинял. — Он улыбнулся. Зубы его были в таком тесном и ровном строю, что для них, как я позже узнал от Александры Евгеньевны, Ляля до войны придумала название: «Враг не пройдет!»
— Запомни его лицо… — шепнула мама, когда мы вышли на улицу.
— Какое достоинство в нем самое главное? — неожиданно и тоже почти шепотом спросила Нина Филипповна.
— Великодушие, — ответила Александра Евгеньевна. — Он бы мог меня ненавидеть: его жена умерла в моем родильном доме. Моем! Хотя меня в тот момент и не было, но все равно… Он имел право ассоциировать меня с одним из двух своих главных несчастий. И винить в нем! А он?.. Некоторые путают доброту со слабостью. Ивашов же в любых условиях добр и смел. Война, а он хочет, чтоб люди лечились. Я, Нина, привела тебя для того, чтобы ты увидела: человек перенес такие беды, но живет. И действует! Понимаешь?
Нина Филипповна ничего не ответила.
— Теперь погибла и дочь, во время родов которой… погибла жена. Мог бы ожесточиться.
Мы шли по улицам, а над головой, приготовясь защищать нас, висели аэростаты. Беды, которые обрушились на Ивашова, были столь тяжкими, что даже при мысли о них мы все четверо сгорбились.
Нарушая молчание, мама спросила:
— А почему все-таки вы, Александра Евгеньевна, отказались поехать?
— Стара уже менять обстановку.
— Боитесь, сын не найдет? — склонившись к ее уху, прошептала мама. Но я услышал. — Это могу понять. Вдруг опомнится?
— И Нину одну не могу оставить, — не опровергнув маминого предположения, добавила Александра Евгеньевна.
— Она бы с вами поехала.
Нина Филипповна отрицательно покачала головой:
— Колину могилу хочу найти.
При поликлинике был одноэтажный флигель, где размещались процедурные кабинеты. На двери последней комнаты висела табличка «Массаж». Но так как никто в ту пору не массажировался, Ивашов приказал отдать комнату нам с мамой. Мы решили, что мама будет спать на узкой медицинской кушетке, где раньше располагались больные, а я на полу, потому что ничего, кроме стула и стола, в комнате не умещалось. Окошко было задернуто со стороны улицы сплошной пушистой занавеской. Точней, она была приклеена морозом к стеклу. Занавеска была сероватого цвета, как и снег, перекрашенный подобно нашему бывшему покрывалу. Но только не человеческими руками, а ТЭЦ, ни секунды не отдыхавшей, извергавшей, подобно просыпающемуся кратеру, необъятные тучи гари. Морозная занавеска в нескольких местах как бы протерлась, истончилась, и я сквозь эти просветы увидел строителей, возвращавшихся с разных объектов. Они брели в одинаковых ватниках, валенках и ушанках, не разговаривая друг с другом: наверно, не было сил общаться.
Внезапно к поликлинике подкатила «эмка», напоминавшая прямыми линиями стародавнюю карету, но только без лошадей.
— Ивашов! — крикнул я маме, распаковывавшей багаж.
— У нас все раскидано… Неубрано!
Она стала панически забрасывать вещи обратно в чемоданы, в корзину. И когда раздался короткий, но мягкий, учитывавший свою неожиданность стук, мы оба уже сидели на кушетке, а багаж был под ней.
— Ну, как новоселье? — спросил Ивашов. — Тут, я вижу, как в конспекте: ничего лишнего. Но конспект, увы, еще не произведение!
Мама вскочила с грациозностью, которую я наблюдал уже второй раз. Руки она, как и при первой встрече, игриво окунула в карманы пиджака.
— Мы всем очень довольны, — сказала мама.
Высоко вскинула ресницы — и я опять увидел в ее глазах морскую синеву. И вновь про себя отметил, что к «синему чулку» и «синему пиджаку» эта синева отношения не имела. «Почему мама всегда как бы прячет свои глаза! — думал я. — Почему приливы женственности в них так редки? Думает, что мне все это не нужно?.. А тогда не нужно и ей? Как-нибудь дам понять, что она заблуждается!»
— Располагайтесь, Иван Прокофьевич! — без всякой хрипоты и прокуренности в голосе пригласила мама.
— Как тут располагаться? Присесть можно было бы, да некогда. — Ивашов обратился ко мне: — Где будешь спать?
— На полу.
— Романтично! Я в детстве почему-то всегда мечтал спать на полу. Правда, ты уже не ребенок.
Он почти дословно повторил то, что сказал герой моей поэмы — дворник, спасший нам жизнь.
— Матрац принесут… Вообще в случае чего обращайтесь к моему заместителю по хозяйственной части. Фамилия его Делибов. К автору оперы «Лакме» отношения не имеет. У него даже слух скверный. Но вас он услышит! Я дал команду… Вот таким образом.
Он пригладил свою белую крупноволнистую шевелюру, запахнул шинель и, внимательно разглядывая фуражку, которую держал в руке, вновь обратился ко мне:
— Ты будешь учиться в классе, где училась моя дочь. Десятый класс в здешней школе один.
С понедельника я собрался продолжить свой последний учебный год.
А в воскресенье, около семи утра (я запомнил, что было около семи, потому что будильник возвестил с подоконника, что маме пора вставать: поликлиника, как и все объекты строительства, работала без выходных), к нашему флигелю опять подкатила «эмка», напоминавшая стародавнюю карету. Я узнал ее по голосу: мотор от возраста стал чересчур говорливым.
— Ивашов! — крикнул я.
Мама схватилась за гребень и стала с ожесточенной торопливостью расчесывать волосы. Поспешно надела свой синий пиджак, спрятала руки в карманы.
И стук раздался ивашовский: учитывавший свою неожиданность, тем более в раннюю пору.
— Входите! — необычным, чересчур игривым голосом пригласила мама.
На пороге стоял пожилой человек. Его застенчивость не гармонировала с грубостью ватника и растопыренной ушанкой, наползавшей почти на глаза. Он, как многие, робел в медицинском учреждении. Ивашов выбрал шофера согласно собственным представлениям о нормах общения между людьми.
— Входите, — с некоторой разочарованностью повторила мама.
— Наслежу вам… Иван Прокофьевич просил привезти…
Слово «просил», необычное для того времени и той обстановки, прозвучало так естественно, что я понял: Ивашов приказывал лишь в исключительных случаях.
— Я мигом… Я готова! — с несвойственной ей судорожной активностью воскликнула мама.
— Простите… — Шофер, извиняясь, развел руками, — Он Александра Гончарова просил привезти.
— Кого?! — переспросила мама.
— Гончарова. Это, он сказал, будет ваш сын.
— А зачем? — уже с тревогой поинтересовалась мама. То, что касалось меня, перебарывало в ней все другие чувства и настроения.
— Вы не бойтесь, — успокоил шофер. — Дело к нему есть какое-то. И тут еще… Чуть не забыл! — Он снял рукавицы, достал из кармана бумажку. И прочитал: — «Обязательно захватить стихи!» К семи двадцати просил привезти.
— Одного?
— Со стихами.
— Но без меня?
— Видать, так.
Помощница Ивашова Тамара Степановна смотрела на своего начальника с той же восторженной растерянностью, что и мама, хотя видела она его, вероятно, каждый день. И еще в ее взгляде, как и в мамином, было понимание того, что на Ивашова она может с восторгом только взирать. Так мне показалось.
— Наш разговор с Гончаровым продлится двадцать минут, — сказал Ивашов. — Соединяйте меня только по срочным вопросам. Остальное записывайте, пожалуйста.
— Понимаю, — ответила она. И исчезла за дверью, которая была обита шоколадного цвета материалом, похожим на кожу и разделенным золотистыми нитями на аккуратные ромбики.
Кабинет показался мне огромным, как зал. Я никогда в таких не был. Поперечное завершение стола, выстроенного буквой «Т», было уставлено черными телефонами.
Я по гостеприимному указанию Ивашова опустился на стул, а руки положил на зеленое сукно, точно приготовился заседать.
— Я буду здесь, чтоб не вскакивать к телефонам, — объяснил Ивашов. — Как мама?
— Работает.
— Это — главное. Работа утомляет, но и спасает. (Думаю, это он про себя сказал.) Если человек хочет перенести непереносимое, он обязан думать о работе круглосуточно. Только о ней! (Это он уже явно сказал самому себе.) Теперь по поводу тебя, Саша… Стихи привез? — Он взглянул на тетрадку, которую я держал в руках. — Вижу, привез… Сколько их там?
— Здесь поэма.
— Поэма?!
— Всего пять страничек.
— Тогда читай. Как называется?
— «Прямое попадание».
Я начал, запинаясь, читать.
— Читай нормально, — сказал Ивашов. — Я хочу иметь точное представление.
Это прозвучало приказом, и я взял себя в руки. Поэма заканчивалась четверостишием, посвященным, как и вся она, дворнику, который спас нам с мамой жизнь:
В скорби даже зенитки умолкли на крышах,
В скорби улицы все погрузились во тьму…
И хоть он не услышит, никогда не услышит,
«Я уже не ребенок!» ― говорю я ему.
— В этом мне и нужно было убедиться, — медленно произнес Ивашов.
— В чем?
— В том, что ты уже не ребенок. Я-то как раз хочу, чтобы дети и во время войны оставались детьми. Но тебе уже семнадцать… В таком возрасте войсками командовали и создавали выдающиеся произведения.
Я понял, что мою поэму он выдающейся не считал.
— Конечно, сочинять поэмы в семнадцать лет — это одно, — продолжал Ивашов, — а выдерживать нечеловеческие испытания… сражаться и погибать… это другое.
Дверь с аккуратными ромбиками наполовину открылась, и Тамара Степановна, подняв на Ивашова все те же растерянно-восторженные глаза, сообщила:
— На проводе Москва.
Во время чтения поэмы ни Москва, ни Тамара Степановна перебивать меня не хотели.
Я чувствовал, что Ивашов разговаривает с кем-то очень значительным, хотя он не поднялся со стула и не изменил тембр голоса.
— Сделаю все возможное, — сказал он. И, выслушав какое-то возражение, ответил: — Я про себя сказал… А люди только и занимаются тем, что делают невозможное.
Опустив трубку, он тем же спокойным голосом продолжил беседу со мной:
— Так вот… У нас тут издается газета. Правда, всего на двух полосах. — Он взял со стола и протянул мне газетный лист формата «Пионерской правды». — Называется «Все для фронта!». Не очень оригинально, но выражает главный смысл тог©, что мы делаем. Газета ежедневная, а в редакции всего два работника — редактор и машинистка. Фактически даже один: у машинистки малые дети — то они болеют, то она сама. Увольнять жалко, не будем. Я дал команду машинописному бюро: пусть помогают! Среди эвакуированных обнаружили студентку филфака — будет корректоршей. А вот литературного сотрудника нет… Им будешь ты.
— Я?.. А школа?
— Придется отложить до победы. Повторяю: я хочу, чтобы дети были детьми, а школьники — школьниками. Но чрезвычайные обстоятельства требуют чрезвычайных решений! Некоторые считают, что и у детей все должно быть до предела напряжено. Я не согласен! Пока можно уберегать от пекла, надо уберегать. Ну, а если… Тут уж ничего не попишешь. — Он затих на мгновение. — Твою будущую работу я бы пеклом не стал называть. Зачем же преувеличивать? Но отвечать за газету, как и редактор Кузьма Петрович, будешь по-взрослому. Не ребенок так не ребенок!.. Судя по твоим стихам и рекомендациям Александры Евгеньевны, ты можешь справиться. — Его глаза вопросительно прицелились в меня. — Слова «прямое попадание» имеют не только отрицательный… страшный смысл. Смотря кто и куда попадает! Вот я, к примеру, надеюсь, что твое назначение будет моим прямым попаданием. А надежды начальника стройки в военное время должны сбываться!
Глаза все еще изучающе целились в меня.