Она опять улыбнулась.
– А Наташка как обезьяна все повторяет за ним. Хоть и старше его на три года. Подошла ко мне и спрашивает – как ходит конь? Буквой "Г" через две или через три клеточки? А я не помню сама. Пришлось спрашивать у Славки.
Марина встала и прикрыла дверь.
– Правда, ссорятся иногда. Редко, но все-таки бывает. Позавчера Славка доставал из-под кровати мяч, а Наташка в это время ходила по комнате с закрытыми глазами. И сказала ему, что если наступит на него, то она не виновата. Ну и сразу же, естественно, наступила…
– А чего это вы тут закрылись? – сказал отец, заглядывая на кухню. – Я думал – вы телевизор смотрите.
– Я боялась, что мы громко говорим. Наливай себе чай. Я Константину про детей рассказываю. Уснули уже?
Отец посмотрел на меня и улыбнулся.
– Уснули. Славка мне, знаешь, что сейчас сказал? Говорит: «Какие-то ботинки у меня некомпетентные. Ты мне новые лучше купи». Представляешь – «некомпетентные».
Марина засмеялась и махнула рукой:
– Года три назад он как-то проснулся и говорит: «А как произносится цифра сначала один, потом восемь?» Я отвечаю: «Восемнадцать». Тогда он продолжает: «До Нового года осталось восемнадцать лет». Я с тех пор ломаю голову – откуда он знал, сколько осталось дней, если даже не мог назвать цифру? И ведь точно восемнадцать дней оставалось.
– Он ждал подарки, – сказал отец. – Вспомни себя в детстве перед Новым Годом.
– О, это было так давно…
Я смотрел на своего отца – как он наливает себе чай, кладет в него сахар и садится к столу; на его жену, которая смотрит на него и смеется; на кухонный стол с конфетами под низким розовым абажуром; на свою синюю чашку, в которой остыл чай; на пластмассовый пистолет, забытый на другом конце стола Славкой – я смотрел на все это, и в голове у меня появлялись странные мысли. Вернее, не мысли, а одна мысль. Даже не мысль, а простой вопрос.
Почему?
Я смотрел на них и думал – почему со мной получается так? Почему одни горят, а других выносят? Почему отец, который у меня был, в итоге достался другим детям? Почему человек, которого я хотел иметь своим отцом, бросил меня и уехал куда-то на Черное море? Почему придурок, который теперь называет себя моим отцом по закону, так достал меня, что я целых полгода не могу найти сил, чтобы увидеть свою собственную мать?
Впрочем, для одного «почему» всего этого было, наверное, слишком много. Одним вопросительным знаком явно не обойтись.
* * *
Утром Генка приехал один. Сказал, что Пашка решил добираться на электричке. Я сел рядом с ним, и мы поехали. За десять минут он не произнес ни слова. Это было совсем непохоже на Генку, но мне было не до него. Я думал о своих новых родственниках.
– Блин, да выброси ты ее, – подал он наконец голос, увидев, что я опять поднял с пола ту синюю книжечку, которую нашел у него в машине вчера.
Я промолчал и снова открыл ее наугад: «Народ сей ослепил глаза свои и окаменил сердце свое, да не видят глазами, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтоб Я исцелил их».
– Слушай, – сказал я. – А чего ты темные очки надел? Солнца же нет.
Генка повернул ко мне лицо на секунду, но ничего не ответил.
Пашка тоже был в темных очках. Стоял у входа в метро и смотрел прямо себе под ноги. Как будто слепой. Только у него были очень большие очки. Как у фотомодели. Может быть, у жены взял.
– Вы что, прикололись? – сказал я, когда он сел в джип. – На фига вам очки? Сегодня же нет солнца.
Пашка ничего не ответил. Генка переключил скорость и нажал на педаль.
– Подожди-ка, – сказал я. – Постой. Останови машину.
– Ну чего? – он снова повернул ко мне лицо.
Я быстро протянул руку и сдернул с него очки. Под левым глазом у него был синяк. Глубокого фиолетового цвета.
– Ты чего, сдурел? – сказал он, выхватывая свои очки у меня из рук. – Крыша поехала?
Пашка отвернулся к окну и даже не смотрел в нашу сторону. Молчали, наверное, минуту. А может быть, целых две.
– Ну и кто кому навалял? – наконец сказал я, стараясь говорить тихо. – Выяснили – кто оказался круче?
Они молча смотрели прямо перед собой. Ни один из них не произнес ни звука.
– Очки надели, – продолжал я. – Очки надели, чтобы никто не увидел – что у вас на лице. Чтобы все думали, что у вас с лицом все в порядке. Просто глаза болят. Ослепли от яркого солнца. А мне какие очки, блин, надеть? Мне, блин! На мою, блин, вот эту рожу!
Я сам не заметил, как заорал.
– На хрена вам эти очки? Вас что, ваши дети боятся? Вашим женам противно на вас смотреть? Это вас, что ли соседи зовут, когда у них дети не хотят спать? Или, может, с вас тельняшку вместе с кожей снимали? Вырезали ее по кускам, потому что она, сука, прямо в тело вросла. Вплавилась туда как родная. Если бы вы знали – как достали вы меня – со своими бабками, со своим молчанием, со своими рожами. Как вы меня достали! Я не понимаю – на хрена вам нужны очки. Вам-то что за очками прятать?
Я замолчал. Мы просидели так минут пять. Потом Генка покашлял и снова включил скорость.
– Ну что, поехали? – сказал он. – Фигли теперь сидеть? Серегу искать надо.
* * *
В детстве часто дерешься с друзьями. Сцепишься с кем-нибудь в подъезде и стукаешь его головой об ступеньки. А наверху соседи ключами бренчат.
Не потому что ты его ненавидишь, а потому что он всегда рядом. Просто так получается.
Что, вообще, остается от детства? Сны, в которых ты подходишь к своему первому дому и пытаешься открыть дверь, зная, что там – никого? И ты опять такой маленький, что до ручки не дотянуться. Запахи?
Или тот ужас в детском саду, когда все уснули, а ты просидел на своей раскладушке весь «тихий час», потому что вдруг понял, что когда-нибудь ты умрешь? Насовсем. И пододеяльник от этого весь превратился в комок и стал липким. И потом тебя вырвало во время полдника, потому что нельзя пить теплый кефир после таких открытий. А воспитательница сказала – возьми тряпку и сам убирай, никто не будет за тобой тут вылизывать, надо же, какой неопрятный мальчик. И тебя вырвало еще раз. Потому что тебе было всего четыре года. И это не самый лучший возраст для того, чтобы встретить женщину, которой нет никакого дела до твоей смерти. Но ты все убрал.
Короче, не ясно – что остается от детства.
На следующий день они не приехали. Ни Генка, ни Пашка. Даже не позвонил никто. Я сел в кресло и стал смотреть на детей. Марина с отцом ушли сразу же после завтрака.
– А ты не пойдешь на работу? – сказал Славка.
– Нет, – сказал я. – У меня пока работы нет.
– Хорошо, – он очень серьезно покачал головой. – А то у папы с мамой всегда много работы, и они с нами не сидят.
– А со мной уже не надо сидеть, – сказала Наташка. – Я скоро на фигурное катание пойду.
– Ты карандаш неправильно держишь, – сказал я Славке. – Давай я тебе покажу как надо.
– А ты умеешь? – он недоверчиво посмотрел на меня. – А то бумаги совсем нет. У мамы есть целая пачка, но она ругается. А Елена Викторовна сказала всем на урок белочку принести. Ты умеешь?
У него в голосе зазвучала надежда. Замолчал и уставился на меня.
– Не знаю. Давай попробуем. Только лучше рисовать на полу. Я люблю рисовать лежа.
Он с готовностью сполз со стула.
– Я тоже люблю на полу. А как лежа рисуют?
– Вот так. Ложишься на живот и рисуешь. Понял?
Наташка подняла голову от своих уроков и смотрела на нас.
– Вот так, – сказал я. – Ложишься и потом рисуешь.
Через минуту он выхватил у меня листок, вскочил с места и бросился к сестре.
– Смотри, Наташка! Смотри – как он нарисовал!
Она встала из-за стола, подошла ко мне и тоже опустилась на пол.
– А Барби можешь нарисовать?
– Я хочу покемона! – закричал Славка. – Нарисуй покемона!
Я пожал плечами:
– Не знаю, кто такой покемон.
Наташка сказала:
– Нарисуй Барби.
Потом они попросили Снежную Королеву. Потом ежа. Потом Бритни Спирс и черепашек-ниндзя. Когда кончилась бумага, Славка убежал в комнату к Марине. Вернувшись, он на секунду застыл на пороге, потом подбежал ко мне, протянул целую пачку бумаги и видеокассету, поднялся на цыпочки, закрыл глаза и, сдерживая дыхание, выдохнул:
– Я хочу покемонов. Всех.
Пока мы смотрели мультики, а я рисовал, Наташка со Славкой то и дело бегали на кухню и таскали оттуда чипсы, кока-колу, конфеты и сыр. Часа через два весь пол был устлан бумагами и завален едой. Когда кончились мультики, я рисовал уже просто так. Дети смотрели на мои рисунки и старались угадать – что у меня получается. Славка почти всегда угадывал первым.
– Бегемот! – кричал он, и Наташка огорченно вздыхала. – Страус! Яйцо! Подводная лодка!
Чтобы Наташке не было так обидно, я начал рисовать то, что любят девочки.
– Это, наверное, пудель, – говорила она. – А это сиамская кошечка. А это учительница, потому что у нее в руке есть указка. Это, наверное, стюардесса. А это я не знаю – кто. У нее какая-то странная шапочка.
– Это, наверное, пудель, – говорила она. – А это сиамская кошечка. А это учительница, потому что у нее в руке есть указка. Это, наверное, стюардесса. А это я не знаю – кто. У нее какая-то странная шапочка.
– Кто это? – сказал Славка, когда я закончил рисовать. – Мы сдаемся. Скажи – все равно никто не угадает.
– Это операционная сестра, – сказал я. – Ее зовут Анна Николаевна.
– А что такое операционная сестра? – спросил Славка, но в это время в коридоре щелкнул замок, и на пороге появилась Марина.
Она в изумлении оглядела усыпанную белыми листами комнату, разбросанные остатки еды, нас, сидящих на полу и глядящих на нее оттуда, помолчала еще несколько секунд и наконец сказала:
– Плакал мой обед. А уроки-то хоть кто-нибудь сделал?
* * *
Когда немного прибрались, Марина сказала, что у Славки сегодня «Веселые старты». А ей надо бежать в редакцию, потому что приехал какой-то американский журналист.
– "New York Times". Знаешь эту газету? Мне обязательно надо с ним поговорить.
Я сказал, что не знаю, но могу отвести Славку вместо нее. Все равно Генка с Пашкой так и не появились.
– Мне не трудно. Расскажи только – куда надо идти.
Пока у него был урок рисования, я сидел на скамеечке возле школы и смотрел на людей. После обеда стало светить солнце, и снег, который шел последние два дня, быстро растаял. Те кто опоздал на урок, бежали прямо по лужам. Некоторые поднимали голову и тогда замечали меня. Лучше бы они смотрели себе под ноги. По крайней мере, дома потом не досталось бы за ботинки.
Впрочем, им тоже самим скоро в армию. Пусть смотрят.
«Веселые старты» были только для первоклашек. Поэтому я сел так, чтобы меня не было видно. Только со спины. Пришлось болеть за Славку по звуку. Слушал как они кричат, когда кто-нибудь прибегает последним. Старались помочь. Орали как угорелые.
– Идите вот сюда, – сказал вдруг прямо у меня за спиной женский голос. – Здесь никого нет. Только один дяденька.
На скамейку сзади меня опустились двое мальчишек. Я нагнулся вперед, чтобы их не напугать. Как будто шнурки развязались.
Но им было не до меня.
– Ну как вы оделись? – шептала их мама. – Я же вам все оставила. А вы оделись непонятно как. Теперь все подумают, что мы нищета.
– Нас папа одевал, – шепнул один мальчик. – Я ему говорил, что так неправильно, а он сказал – отстань, мы опаздываем уже.
– Теперь все подумают, что вам одеть нечего. Я же оставила все на кресле.
– Папа сказал – на «Веселые старты» так одеваться нельзя.
– Ладно, – шепнула мама. – Сейчас Ира пробежит, и ты оденешь ее кроссовки. Только не наступай в лужи, а то они новые ведь совсем.
– Он тогда после всех прибежит, если будет вокруг луж бегать, – зашептал мальчик помладше. – Он проиграет тогда.
– А я буду через них перепрыгивать.
– А если они большие?
– А я разбегусь.
– Ладно, перестаньте, – шепотом одернула их мама. – И так голова кругом идет.
Я слушал их, стараясь, чтобы они не обращали на меня внимания, и думал о том, какие бывают дети. Что они говорят, как они толкаются, как прыгают, поджав одну ногу, рвут ботинки, плюют с балкона, рисуют на обоях, вылавливают из супа лук.
Особенно, когда они твои.
Приехать со всей оравой на Черное море. Летом, когда стоит невероятная жара. Снять однокомнатную квартиру. Второй этаж – поэтому сначала страшно оставлять на ночь открытым балкон. По телевизору каждый час сообщают, что из тюрьмы убежали грузины. Два или три. После половины бутылки трудно запомнить – сколько. Или не хочется запоминать. Тем более – жара. Липкая спина, и мысли разбегаются в стороны. Зато никаких комаров. Звенят за балконной дверью, но в комнате почти не слышно. Потому что дети шумят. Толкают друг друга и хихикают на полу. Им нравится, что они теперь с нами в одной комнате. Невозможно их уложить. Сидим на диване и говорим: «Время уже почти два часа ночи». Но им все равно. Они нас не слышат. Волосы мокрые от жары. Хватают друг друга за плечи. Мы говорим: «Время уже два часа». На третий день догадываемся постелить на кухне ватное одеяло. Чтобы коленкам не было больно. И чтобы линолеум не прилипал к спине. Радио на табурете прямо над головой каждую ночь играет одного Джо Дассена. Надо аккуратно вставать. Задыхаясь, можно легко столкнуть его с табурета. Тогда придется искать ее губы в тишине. Как будто оглох. И в ушах ровный шум, словно прижал раковину.
* * *
– Костя! Эй, Костя! – кричал мне отец. – Иди сюда! Глухой, что ли? Я тебя зову, зову, а ты не слышишь.
– Там на балконе шумно, – сказал я, входя в комнату. – Машин слишком много внизу.
– А чего ты хотел? Москва! Почти центр города. Пойдем ужинать. Марина с работы пришла.
– Ну что, не приехали ваши друзья? – сказала на кухне Марина.
– Нет. У них сложная ситуация. Может, они завтра опять не приедут.
– Слушай, а я почему-то с тобой снова на «вы». Тебе самому как удобней?
– Мне все равно.
– Тогда будем говорить «ты». Если я забуду – ты мне напомни. Хорошо? Как там наш Славка пробежал на «Веселых стартах»?
Она подцепила вилкой кусок мяса и толкнула коленом отца. Мясо упало обратно в тарелку, и она рассмеялась. Отец, не отрываясь, смотрел на нее.
– Нормально. Их класс победил. Славка получил грамоту.
– Понятно, – улыбнулась она. – Сейчас вернется с улицы и будет хвастаться без конца. Ему обязательно надо побеждать.
Минуту, наверное, ели молча. Отец не ел.
– Чего ты на меня так смотришь? – сказала она наконец отцу.
Голос у нее изменился.
– Подстриглась, – сказал он.
– Ну и что? Мне теперь подстригаться нельзя?
– Новая прическа.
– Слушай, давай не при твоем сыне. К нам в редакцию приехали журналисты из Штатов, а тебе хочется, чтобы я выглядела как огородное пугало.
– Хорошая прическа была.
– Она меня старит. Неужели ты не понимаешь? Я выглядела лет на сорок. А мне тридцать два. Мне всего тридцать два года!
– А журналистам?
– Что? – она запнулась и непонимающе смотрела на него.
– Сколько журналистам из Америки лет? Они молодые?
Марина молча смотрела на него. Потом оттолкнула тарелку и резко поднялась.
– Как ты меня достал со своим маразмом. Поесть нормально нельзя.
Она хлопнула кухонной дверью, а мы остались сидеть за столом. Мясо в тарелке отца лежало нетронутым.
– Ты извини, Костя, – поздно вечером сказала она, войдя ко мне в комнату. – Испортили тебе ужин. У нас так бывает. Твой отец болезненно относится к нашей разнице в возрасте. И убедить его я ничем не могу.
– Все нормально, – сказал я. – У всех свои проблемы.
– Но я совершенно не знаю – как ему помочь. Мне приходится обдумывать каждый шаг – как бы чего-нибудь не сказать или, там, не сделать. Он заводится моментально. Ты знаешь, я от этого устаю. Можно, я покурю у тебя в комнате?
– Кури. Это твоя квартира.
– Слушай, а что это у тебя? – она склонилась над столом у окна.
– Рисунок.
– Слушай, как здорово. Мне дети сегодня все уши прожужжали про то как ты утром тут рисовал. Всю бумагу мою истратили.
– Извини, я тебе завтра куплю.
– Да перестань ты. Я не про это. Как здорово у тебя получилось.
– Это Черное море, – сказал я. – Там человек один хороший живет.
– А ты там был?
– Нет. Но я представляю.
– Ты никогда не видел Черного моря?
– Нет.
– А как же ты рисовал.
– Я представляю.
– Понятно, – она недоверчиво кивнула головой. – А чьи это дети?
– Дети? – сказал я и немного закашлял.
– Дым мешает? – она замахала рукой и потянулась к форточке.
– Да нет, нормально. Все хорошо.
– И у них почему-то лица у всех одинаковые. Смотри, ты им нарисовал одинаковое лицо. Это так задумано? Или они близнецы?
– Близнецы, – сказал я, еще немного покашляв.
– Так много?
– Мне нравится, когда много детей.
* * *
Летом на пляже их всегда много. Бегают, кричат. Животы такие круглые. Некоторые в панамках, а некоторые без трусов. Потому что родителям нравится смотреть на них, когда они голые. Бегут, бегут, а потом – бумс – мягко попой в песок. Но только до определенного возраста.
С меня уже трусы не снимали, когда мы с мамой прятались от солнца под гриб, а отец играл в волейбол. Видимо, им обоим было уже не до меня. В трусах или без трусов – не важно.
Потому что там были эти девушки. И отец с ними играл.
Мяч взлетает над головами. Бац! Такой звонкий удар. Я слежу глазами как он летит. Слышу как они смеются. Снова – бац! Опять поднимаю голову. Мяч превращается в солнце, и у меня бегут слезы из глаз. Ничего не видно. Бац! Рядом кто-то кричит: «Вылазь из воды! А ну-ка, иди сюда! Что это у тебя там такое?» Бац! «Немедленно брось эту гадость! Вот я тебя сейчас!» Бац! «Лови его, лови!» Бац! «Давай, давай еще раз!» Бац! А потом быстро два раза – бац, бац. Но звук немного другой и совсем рядом. «Получил?» А в ответ – детский плач. «Не реви, а то сейчас еще получишь». Бац! «Смотрите, смотрите, в воду летит». Бац, бац. «Ну что, еще мало?» Бац! «Отлично! Достал! Теперь давай мне!» Бац, бац, бац. «Перестань реветь. Я всю руку отбила!» . Бац! «Опять в воду летит! Она специально туда бьет!». Бац! «Взял!». Голос отца.