Хроника лишних веков (рукопись) - Сергей Смирнов 3 стр.


— Но позвольте, Аристарх Иванович, — борясь с дурнотой, вымолвил я. — Здесь вы и вправду мне за отца родного… И наконец, всего же десять верст. Если вы полагаете, что из-за вашей ноги вы меня каким-то образом…

— Не дурите, — отмахнулся Чагин. — Вы же догадливы… Да, я остаюсь в России.

— А мне что тогда прикажете? — совсем растерявшись, пролепетал я.

— У вас старики в Риме, и вы у них теперь единственный сын. — Он аккуратно завернул в платок все посторонние патроны. — Это — один приказ. А второй… не приказ, конечно. — Взгляд его смягчился. — Просто обещайте мне выполнить мою последнюю волю.

Я сдался, меня мутило. От страха, от рома, от всего — от ослепительной ясности снега и неба.

— Я даю вам слово…

Чагин достал от сердца плотно заклеенный пакет из пергамента и, протянув мне, сказал:

— Николай Аристархович, окажите любезность: в Риме, как обустроитесь, найдите возможность передать это Т-ской Екатерине Глебовне. Дайте объявление… пусть она сама вас найдет. В этом пакете, чтоб вы знали.

— Господин полковник… — крикнул я ему, как утопающий — человеку, стоящему на берегу спиной…

— Не перебивайте. В этом пакете — двадцать червонцев. Полагаю, теперь она может очень нуждаться. Мой долг и прочее. Передайте, я очень вас прошу. Неспроста же Господь послал мне спутника, стремящегося в Рим во что бы то ни стало.

Все, что мог я сказать ему:

— Слово дворянина.

Как это прекрасно прозвучало в уссурийской тайге!

— …Если буду жив, — сдуру добавил я, и пафос сразу пропал.

Однако пепельное от щетины лицо Чагина осветилось отеческой улыбкой:

— Вот я и даю вам повод выжить, а не рисковать по пустякам. Вы ведь благородный человек, слово держать станете…

Именно это самое «слово» вдруг разом укрепило меня, изгнало страх, полковник успел изучить мою душу. Но я его атаковал:

— Вся эта сцена, полковник, чересчур красива.

— Но, согласитесь, красиво кончить жизненную драму — тоже не безделица… Радзевич на вашем месте согласился бы с такой постановкой дела.

Чагину не удалось сбить меня с толку.

— Это грех, наконец, — обличил я его.

— Учтено, — отрезал полковник и, приставив револьвер барабаном к плечу, прокатил его до обшлага. — Знаете, что такое?

— Видеть не видел, а слышать слышал, — в том же тоне ответил я. — «Русская рулетка».

— Именно… — кивнул Чагин. — Значит, не самоубийство, а игра. А на игру и суд иной. Смысл лишь в том, чтобы сыграть в нее до конца.

— Вы кого сейчас хотите обмануть, полковник? — Я смело шагнул к нему. — Отдайте мне ваш револьвер.

— Ат-ставить, вольноопределяющийся Арапов! — прорычал полковник.

Я отшатнулся. Дуло глядело мне прямо в лоб.

— И немедленно оставьте меня одного! — сверкнул он стальным взглядом. — По пьесе Радзевича, ваш выход на сцену — через пять минут! Уйдите, говорю вам.

Я растерянно огляделся:

— Куда?

— Куда угодно… — был приказ. — Вон, за елку.

Я повиновался и побрел, утопая по колено и выше. Тени стволов рябили в глазах. Голова слегка кружилась. Потом я заставил себя остановиться и с легкой мыслью «пусть стреляет, не страшно» повернулся к нему.

Полковник же отводил коней в сторону, потом своего привязал к ленчику моего мерина… Закончив, он посмотрел на меня и постоял, опустив руки. Иней на башлыке белым кольцом окружал его голову.

— Николай Аристархович, — дружески обратился он ко мне издалека, — простите мне все…

Нельзя было разрушить жанр в эту минуту — грех:

— Я прощаю вам, Аристарх Иванович, все, что властен простить. И вы мне тоже отпустите…

— Бог простит, Николай Аристархович, — выдыхал он, — и прошу вас: оставьте меня на месте, не трогайте. Я всю жизнь не мог терпеть ям и чтобы лицо закрывало.

— Обещаю, господин полковник, — твердо пообещал я.

— А теперь прощайте, Коля… — и вправду, отпустил он меня.

— Прощайте, Аристарх Иванович, — смирился и я.

— Идите, куда шли.

Я достиг указанной им ели, скрылся, как мог, за стволом.

— И еще прошу вас, — донесся уже из непостижимого далёка голос Чагина, — не смущайте меня, не подглядывайте.

— Не буду! — крикнул я через прощание, с этого света.

За елкой мне вспомнилось, как играл в прятки с отцом… вот он ищет… уже рядом… сейчас найдет… Теперь подступали слезы, а вовсе не радостный страх, какой только и мог быть в ту счастливую пору.

Я прижался лбом к шершавой коре, стиснул зубы. По-новогоднему, по-рождественски пахло хвоей.

И вдруг я услышал шепот Чагина, который никак не должен был слышать. Казалось, он подошел и шепчет рядом.

— Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей…

Раздался звонкий щелчок. Фыркнули кони. В чистейшем и звонком воздухе казалось, что все рядом — и Чагин, и кони…

Вечность проходила стремительно.

— …Отврати лице Твое от грех моих… — ровно правил он пятидесятый псалом.

Щелкнуло опять — у меня в ушах зазвенело.

Я до боли втиснулся лбом в колкую еловую кору, не вытерпел, запечатал уши ладонями.

Все равно все было слышно, как на последнем суде:

— …сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит…

Ударило гулко, как с небосвода — и свет померк. Словно в комнате, обильно освещенной лампами, лопнула вдруг, погасла одна — темней не стало, но поблекло, на все упал сероватый оттенок.

Я невольно подождал нового щелчка. Потом сказал себе, как мог, громко:

— Пора!

Я вышел. Чагин неподвижно сидел в сугробе, чуть склонив голову вбок, одна рука лежала на колене, другая упала в снег.

— Аристарх Иванович! — шепотом позвал я его и заплакал.

А потом, набравшись сил и воли, подошел, вложил ему в руку, как древнему воину, оружие и посидел рядом, обняв за плечи. Так протекли в моей жизни минуты высшей дружбы. Может быть, лучшие минуты.

Полковник Чагин был основательным человеком, аккуратистом, даже выстрелил так искусно, что не замарал кровью чистый снег. Только багровое пятно с серым пороховым ободком запечатлелось у него на виске, и темная кровь немного выступила из ноздрей и сразу застыла. Я завидовал ему: цельный человек, каких немного на свете и становится на этом свете все меньше.

Я помолился об упокоении его души, а покинул по языческому обычаю — не оглядываясь.

Иногда ко мне возвращается убеждение, что Чагин просто не захотел становиться обузой, заметив, что рана отнимает силы… Через десять верст никакого большака не нашлось. Однако я, порядочный трус по натуре, еще полтора десятка верст промахал безо всякого опасения, что кончу свои дни на морозе среди волков и красных. Даже провалившись под лед и начав потом безоговорочно коченеть, я, как ни странно, все еще грезил, что до большака рукой подать… Вот сила убеждения полковника Чагина.

С ледяной купелью в моей памяти сразу соединяется наш последний полковой камелек и предопределенность подпоручика Радзевича. Ведь зачем-то я слез с коня, без всякого ясного намерения пешком спустился с горки и, о чем-то постороннем думая, потоптался то там, то здесь… пока наконец не хрустнуло под ногами, нежно хрустнуло, как вафелька на зубах — и я провалился в ворох раскаленных углей. Всей своей силой напружинившись, мускулы выбросили мое тело наверх.

Под снежным ковриком и ледяной корочкой был скрыт неглубокий, по пояс, незамерзающий бочажок, естественная родниковая запруда.

Одежда стала чугунной в одно мгновение. «Спички!» — лихорадочно вспомнил я, но спички побывали ниже ватерлинии. Я стучал зубами, а кони, раздувая пар, изумленно косились на меня с горки. «Вы сглазили дорогу, полковник! — со злостью подумал я тогда. — Пропадут ваши червонцы. Пропадет ваша Екатерина Глебовна, все пропадем».

Оставались две возможные скоротечные развязки: либо незамедлительно найти жилье, либо незамедлительно замерзнуть насмерть. Вторая казалась верней. Отчаяние? Не помню. Страх? Помню слабо. Память щадит. Мне теперь чудится, что я замерзал в разливавшемся кругом благодушии. Кони первым делом шарахнулись от меня.

Вскоре озноб перешел в жар, крупная дрожь — в какой-то крапивный зуд, и я в самом деле принялся замерзать насмерть, неторопливо прощаясь со своими стариками. В снегу было теплее, и я зарывался поглубже в угли…

Вдруг что-то живое подышало мне в лицо, я мысленно отогнал коня в сторону. Вспомнилось, как Чагин отгонял всех живых подальше от своей смерти. Потом я сумел-таки приподнять веки и спокойно подумал, замерз ли достаточно, чтобы не почувствовать боли, когда начнут рвать на куски. Надо мной грузно висела волчья морда.

— Подыхаешь, однако, — сказала морда, скалясь.

И меня потянуло, повлекло куда-то. Со снежным хрустом и с собачьим лаем куда-то меня повезла судьба.

Потом я парил в густом, удушливом облаке, нестерпимая ломота пронизывала мои члены, крепко пахло салом, водкой, что-то булькало, лилось как будто в меня…

— Подохнешь, однако, — предсказали мне на неизвестном наречии.

Веки мои разлиплись, я увидел бронзовый шар с веселыми щелками глаз.

— Тащить заарин надо. Большой заарин. Подохнешь, не довезу.

Я потянулся, потянулся с того света наружу. Все наличные деньги собрались в моем воображении, как в копилке, и я, натужившись, стал их делить: те, которые поглубже — те полковника, те, что в портмоне, а портмоне в пиджаке — те мои.

— Там… в пиджаке… возьми, — немо выговорил я. — Все бери.

Одежда на мне зашевелилась.

Меня долго заворачивали, свет пропал — значит, закутали и голову. «Вот и труп готов», — подумал я и ощутил движение своего тела, чего труп, обыкновенно, ощущать не должен.

С несильным рывком меня потянуло ногами вперед. То вверх — на гору, то вниз — с горы. Потом свет открылся, и снова в лицо мне ткнулся собачий нос, тепленько пошарил по щеке.

Донесся разговор на приятно непонятном, совсем чужом языке, приятно бередило слух одно слово: «Эрлик… Эрлик…»

В другие времена, уже совсем живой, я узнал, что заарин — это шаман у бурятов, а Эрликом величают бурятского божка смерти.

Опять дохнуло теплом, тихонечко зазвенело, будто посыпались куда-то все мои денежки, но звон все тек и тек ручейком, у меня не могло быть так много денег…

Бум! бум! — забухал бубен, и шаман тягуче завел свою древнюю песнь-поток. Бум! бум!

Я начинал проваливаться. Нет, так за свои деньги я не договаривался ни оживать, ни умирать! Тени закувыркались передо мной, понеслись мимо детской каруселью блестящие погремушки, бубны, колотушки, кони-всадники, все мохнатые, гунны, гунны… Шаман проносился кругом-мимо, дробился, множился, имя ему было орда…

«Господи Иисусе Христе… — пытался выговорить я, губы ломало…

…и ясно накатило воспоминание-видение: как прогрессивным выпускником-восьмиклассником торжественно отрекался от веры «во всё», важно и нарочито снимал нательный крестик за компанию с дружками-соцьялистами, как дохнуло в те минуты на меня отовсюду холодком бескрайнего и пустого простора… снегами, я теперь полагаю… и я подумал тогда, дурак-дураком — вот она! свобода!.. потом уж, только от страха перед экзаменами, надевал крестик вновь, потом уж и окстился вроде… да вот вылезло воспоминание вместо всякого простора и не давало прохода ни туда, ни оттуда.

…помилуй мя…»

«…грешного» — застревало совсем, точно прищемленное дверью.

Не успевал я, не управлялся с этими все множившимися гуннами в тысячах, тьмах и тьмах меховых хищных шапок.

«Стой!» — молча крикнул я. И башка шамана замерла напротив.

Шаманские глазки-воронки приблизились, накрыли меня беззвездным куполом чужого черного неба.

Слыхал я, будто побывавшие на том свете и отпущенные на время в живые свояси, рассказывают о долгом черном коридоре, горном железнодорожном тоннеле, в который душу начинает тащить без паровоза, пара и дыма… и будто вдали просвет, высверленный в пустоте — той пустоте, что уплотняется кругом в каменный уголь небытия.

Нет, по иному было со мной. Все было наоборот. Не было тоннеля, не было движения вперед, давило назад и вниз спиной.

Чудилось-чуялось мне, будто я уже не согреваюсь вовсе, а уже совсем заледенел до полного бесчувствия и утопленным мертвым грузом погружаюсь все глубже в промерзающее прямо перед моими глазами круглое озеро, над коим нет сверху и небес — до самой ледяной глади.

Ледовая масса давила на меня сверху прозрачно-черным слепым кристаллом, граненой крышкой ледяного гроба…

Я знал, что все еще чем-то жив, потому что весь хотел кричать.

И я увидел в зените звезду — яркую и колкую.

Ее свет ударил острием только в один мой — левый глаз.

Боль была мгновенной и адской — и эта боль была вся моя жизнь.

И я увидел себя со стороны. Так бывает, говорят, сразу по смерти.

Мое тело лежало на бескрайней и гладкой белой поверхности и над ним стоял великан, словно отлитый из стали и отшлифованный до блеска. Луч света, пронзивший мне острием глаз, был ослепительно ярким, раскаленным мечом в руках великана.

Валхалла! — вдруг подумалось мне. Пустая Валхалла…

И крышка ледяного озера-гроба раскололась и разлетелась во все стороны бескрайнего пустого мироздания.

И казалось теперь по-новому — будто я не лежу навзничь на дне, а, напротив, падаю-лечу ничком, лицом вперед. С огромной высоты пустого мироздания на далекую холодную звезду, уже не угрожавшую мне выколоть глаза остриями лучей.

И я падал-летел к той звезде.

СКВОЗЬ ВАЛХАЛЛУ

Вне времен и нигде

И видел я только одну звезду в пустоте.

И когда приблизился к ней, то развернулась звезда передо мной огромной кристальной линзой.

И увидел я сквозь линзу круглую планету, на которой не было ни океанов, ни материков. А была она вся покрыта кристаллами прекрасного холодного города.

И не было у той планеты никакого светила, а светилась она сама изнутри холодным хрустальным светом прозрачных зданий.

И видел я только одно темное место на планете. Оно было прямо передо мною и подо мной, на моем пути. Оно было проталиной-водоворотом, из которого поднималась навстречу темная магма и разливалась вокруг.

И я проник сквозь огромную линзу, как проникает поток солнечного света сквозь увеличительное стекло, собираясь в единый луч, в единый фокус. Все мое тело, все мое существо сфокусировалось в луч-поток ясного пронзительного взора на ледяную планету, с которой случилась беда.

Я видел эту беду воочию. Город, покрывавший ледяными узорами планету, стремительно испарялся от напора темной магмы, вырвавшейся на поверхность планеты и разливавшейся во все стороны.

И я летел лучом своего взора прямо в воронку, прямо в кратер…

И увидел я увеличительным взором, что темная магма, разливающаяся из недр планеты и поглощающая ледяные кристаллы огромного города, стынет и распадается на отдельные молекулы и атомы, на коней и меховые шапки. И магма эта была не что иное, как безудержная орда гуннов, гуннов, гуннов, гонимых из недр наверх неведомой подъемной силой…

И вдруг услышал я голос за мной и на миг весь сфокусировался, превратился в знание, что это голос того, кто стоял надо мной там, в пустой Валхалле, кто собрал меня потоком во вселенскую линзу и направил на планету, прямо в воронку извергавшегося гуннского хаоса.

И я услышал слова на неведомом, но ясном языке, которые мне надлежало понять сразу, но познать многим позже:

— Свободный входит в исток. Свободный входит в предел времени.

И в тот же миг я вонзился в воронку…

НЕЧАЯННОЕ ПРИШЕСТВИЕ

Планета Земля — пределы гуннов — весна 449 года от Рождества Христова

Время хрустнуло, звонко расплескалось обломками, обожгло. Я вынырнул судорожно, винтом.

Глубина — времени ли, воды ли — была меньше, чем по пояс.

Я открыл глаза и прежде, чем вода, стекавшая с головы, снова залила взгляд, увидел. Берег был рядом, шагах в десяти. По нему вдаль — к темному лесу — прытко убегал человечек, напомнивший мне шамана — весь в лоскутьях шкур и в смешной рогатой шапке, раза в три больше его головы.

Я стоял так, радуясь ледяной мягкой глине под ступнями, нагой, как Адам, и, как Адам, ничуть не противясь своей наготе. Я был очень жив, просто невыносимо жив. Мышцы просили движения, кожу приятно пекло.

Глаза залило с волос, и я закрыл их, зажмурил. Пахло вокруг жизнью — свежей водой, травой и теплым дерном. Где-то тенькала птаха. Как я тут, не открывая глаз, помечтал об огромном белоснежном полотенце, о том, как хватить бы сейчас рюмку-другую, потом одеться поплотней, но легко, прошвырнуться по лесу, посмотреть, где там что по весне успело проснуться, ожить. Круги разошлись, отразились от неведомых берегов памяти — и зарябило… мороз… мутные вагонные стекла… испуганные глаза генеральской дочки… беспомощный саквояж… пробитое пулей стекло… багровое пятнышко на виске полковника Чагина… глаз шамана… боль… Валхалла и одинокий бог Один с мечом, пронзившим глаз кому-то на снегу… мне? Где это все снилось мне?

И тут я хлюпнул носом и чихнул!

Чихом единым создан мир бе!

Вселенная снов и памяти разлетелась в осколки прочь, оставив меня в ясной и блаженной свободе, и, где-то отразившись от небытия кругами-кольцами, вернулась со всех сторон в точку обретения памяти.

Я вытер лицо рукой, открыл глаза и вышел на берег.

На берегу валялись бубен с колотушкой, разнокалиберные кости и трупы. Правда, целый труп был один. Он лежал навзничь у самой воды. Человек лет тридцати, светлый, не брившийся последние несколько дней своей жизни. Он лежал, раскинув руки. Из правой выпал чуть в сторону короткий меч. Прямо из кадыка торчала стрела с черным, как сорочий хвост, оперением.

Назад Дальше