Самая лучшая сказка Леонида Филатова - Сушко Юрий Михайлович 12 стр.


В качестве могучего, как ей казалось, аргумента в пользу нового режиссера Ольга Михайловна Яковлева с умилением рассказывала о трогательной любви к Анатолию Васильевичу одной… уборщицы Театра на Таганке. «Он шел на репетицию, – вспоминала Галатея Эфроса, – и увидел, как она, юная девушка, тащит тяжелое ведро с тряпкой по лестнице. И он помог ей донести это ведро. Она: «Что вы, что вы!» А он отвечает: «Мне это не трудно». До сих пор этот эпизод помнит…»

Повидавший многое на своем веку старый театральный директор Николай Лукьянович Дупак скупо и бесхитростно поведал о перипетиях тех лет, в частности о тандеме Эфрос – Яковлева: «Да простит меня Ольга Михайловна, она издевалась над Эфросом прежде всех. Все время подавала заявления об уходе, и забирать их ко мне приходил он. Анатолий Васильевич очень ее любил…»

Перелистывая «таганские хроники», Леонид Филатов подводил «неподведенные итоги»: «Самый тусклый и неинтересный период театра – это те годы, которые театр провел без Любимова». И в то же время отчетливо помнил слова учителя о том, что любому театральному коллективу «одного призыва» отведен собачий возраст – пятнадцать лет.

* * *

Новобранцы «Современника» сразу и с жадностью включились в театральные будни, те самые «хлопотливые и повседневные». Репетиции, вводы в спектакли, премьеры. Специально для них ставили спектакли – «Близнец», «Дилетанты». Здесь можно было прийти в себя, отдышаться и «зализать раны». Но никак не отсидеться и посибаритствовать. Галина Волчек считала, что «Леня… органично вписался в нашу жизнь. По-другому и сказать не могу – именно в жизнь».

Но все-таки уходить из дома, где ты прожил шестнадцать лет, трудно, «так же – как разламывать личную жизнь, уходить из семьи, – признавал «внутренний эмигрант». – Но я ушел в место, которое всегда было… сердечным. Здесь знают цену страданиям. И есть там что-то студенческое, студийное, что и у нас в свое время. Самое главное, конечно, – люди, которых я люблю. Это не только прекрасные артисты, но и просто товарищи, к которым я отношусь с уважением или дружу: и Валентин Гафт, и Марина Неелова, и Игорь Кваша, и Галина Борисовна Волчек…»

Однако в то же время в тот момент у них, беглецов, по выражению Вемиамина Смехова, были «больные души, больные сердца… Над нами весело подтрунивали новые коллеги: ребята, жизнь широка, перестаньте гудеть об одном и том же, вы же свихнетесь, вы уже похожи на свихнувшихся…»

Именно так оно, пожалуй, и было. Тормоза порой отказывали. Дошло даже до того, что на юбилейном вечере, посвященном 30-летию «Современника», Филатов взял да и прочел перед переполненным залом, в присутствии друзей и недругов театра, свои стихи, посвященные… «Таганке» и всему тому, что с нею было связано. И присутствовали там такие строки: «Наши дети мудры, их нельзя удержать от вопроса, почему все случилось не эдак, а именно так, почему возле имени, скажем, того же Эфроса будет вечно гореть вот такой воспросительный знак»…

Масла в огонь подлили и остальные «беглецы». Если взглянуть со стороны, то могло показаться, что «три наглеца», говоря словами Смехова, публично и свысока осрамили свой бывший дом и нового домохозяина. Вышли на сцену и воспользовались стечением элитарного населения, чтобы свести счеты. Сорвали праздник. В чужой монастырь нагрянули со своим уставом.

Хотя на самом деле все это случилось до смерти Анатолия Васильевича. Но он был очень ранен происшедшим. И тогда «он опять сделал гениальный режиссерский ход, – говорил Филатов. – Взял и умер. Как будто ему надоело возиться с мелочью… Кто знает, может быть, именно мои слова оказалась той соломинкой, которая, как говорится, переломила хребет верблюду. И не скажи я их тогда, может быть, Эфрос задержался бы в этой жизни…»

Постюбилейный общественный резонанс получился слишком скандальным. Поскольку в те времена публичное отношение к «Таганке» в официальных кругах рассматривалось как критерий благонадежности, филатовские стихи и выступления его таганских собратьев расценили как политический выпад, демарш, чуть ли не идеологическую диверсию, стрелецкий бунт.

Затем последовал период, который Филатов окрестил «месяцем диссидентства». Он словно очутился в камере-одиночке, в холодном карцере. Стал неприкасаемым. «Невыездным».

«Заточение» окончилось неожиданно. Актера ни с того ни с сего вызвали «на ковер» к одному из руководителей Госкино якобы по поводу предполагавшихся съемок в фильме «Чичерин». Подтекст речей был более чем прозрачен: достоин ли он, такой-сякой, играть легендарного наркома из славной большевистской гвардии? Немного поспорили, чуть-чуть повздорили. Филатов вел себя не слишком корректно и ляпнул: «Ну, раз недостоин, сами и играйте». Подействовало.

Видимо, где-то «наверху» было уже принято решение: черт с ним, простим. Да и времена-то были уже предперестроечные.

Вообще историю своих «тягот» как-то неудобно рассказывать, говорил Леонид Алексеевич, другим пришлось гораздо хуже…

Во всяком случае, в киношных кругах утвердилось мнение, что режиссер Александр Зархи, взяв Филатова на роль Чичерина, спас его, бедолагу тонущего, от забвения. Тот период, понятно, был не самым простым для Леонида Алексеевича. Оператор фильма «Чичерин» Анатолий Мукасей вспоминал: «Он мне не показался, что называется, легким человеком. Ничего не ест, только кофе и бесконечные сигареты, жесткий, всегда напряженный, когда был в кадре, его раздражал любой посторонний шум. Как только слышал посторонние разговоры, моментально взрывался: «Прекратите болтать, иначе на съемочную площадку больше не выйду!» Даже на режиссера Зархи повышал голос, если тот пытался на ходу что-то исправить. Говорил: «Александр Григорьевич, замолчите, не мешайте работать. Сниму дубль – потом сделаете поправки». Леня не был компанейским, дружил очень избирательно. С людьми, которые ему были приятны, Леня становился очень мягким и даже каким-то беззащитным…»

После смерти Эфроса бразды правления театром были благополучно вручены Николаю Николаевичу Губенко. Он стал главным режиссером, а не был назначен. Труппа театра единогласно проголосовала за его кандидатуру. Губенко первым делом обратился к «вынужденным эмигрантам»: «Пусть вернутся… все, кто хочет, я готов принять их обратно. Единственный мой критерий по отношению к актерам – это работа. Если мы все вместе соберемся, то у нас все получится». Филатов тотчас, без сомнений, пришел на Таганку. Естественно, Нина, как всегда, была рядом. Объяснили все обстоятельства Галине Борисовне Волчек, она, мудрая женщина, их поняла.

«Мы пришли на первый сбор труппы, были аплодисменты, мы обнялись, поцеловались и постановили никогда больше не обсуждать эту историю», – торжествовал Филатов.

Это было как возвращение в юность. Все они были веселы, полны сил, веры, планов, оптимизма. «Театральный коллектив в чем-то сродни музыкальной партитуре, – говорил он. – У каждого – своя нота. Мужская, лидерская нота в спектаклях по праву принадлежала Высоцкому. Его не стало, и за поддержкой обратились к Губенко… Я наблюдал за ним и понимал, почему вокруг него существует такая удивительная атмосфера уважения, не холуйства и рабства, а именно уважения… Он человек не подавляющий, а очень нежный…»

Потом, благодаря детдомовскому упрямству, бесстрашию и той самой нежности Николая Губенко, при тотальной поддержке его товарищей состоялось долгожданное возвращение Любимова, необходимое больше «сукиным детям», чем последнему.

Впервые после своей многолетней зарубежной «ссылки» Юрий Любимов приехал в Москву в гости именно к Губенко по частному приглашению. «Я глубоко благодарен гостеприимству Жанны Болотовой и Николая Губенко, – расшаркивался тогда Юрий Петрович. – Все десять дней я жил у них, хотя имел столько предложений переночевать, что хватило бы до конца дней моих».

«Вопрос, выдавать ему визу или нет, рассматривался на заседании Политбюро, – вспоминал Николай Николаевич. – Шесть голосов было подано «за», шесть – «против», и только голосом Горбачева вопрос решился положительно. Десять дней он был моим гостем, осмотрелся и решил возвращаться. Но чтобы ему вернули гражданство, мне пришлось убеждать и Яковлева, и Лукьянова, и Горбачева. А ведь тогда я не был министром культуры…» Александру Яковлеву, «архитектору перестройки», на том самом заседании Политбюро ЦК КПСС даже пришлось дать клятвенное слово, что возвращение будет «тихим», о приезде Любимова в Москву в газетах не будет написано ни одной строки.

Так партия, непринужденно сплюнув, в очередной раз по-хулигански перешагнула через декоративный указ Президиума Верховного Совета СССР о зловредном «лишенце». Тем самым подтвердила правоту и надежды замечательного русского писателя Федора Абрамова, который, поздравляя Юрия Петровича с 60-летием, от души пожелал юбиляру: «И да помогут ему боги в небесах, и да поможет ему партия на земле!» Все так и срослось: и первые не подкачали, и партия не подвела.

Хотя Юрий Петрович Любимов растоптал бы собственное «эго», ежели бы не вступил в полемику: «Никак не могу понять, откуда у всех такая уверенность, что я хотел возвращаться? Почему никто не догадался спросить у меня?..» Действительно, могли бы прежде у хозяина спросить или даже попросить: возвращайся, мол, барин, совсем худо без тебя. Недотумкали «сукины дети».

Да и вообще Юрий Петрович не прочь был поехидничать и позлословить на сей счет: «Политического убежища я никогда не просил. Потому что смешно мне казалось просить убежища от человека, которого я не уважал… Уволенный из государства г-ном Черненко, впоследствии я часто выпивал за него – он меня выгнал, а я посмотрел другие континенты, страны…»

А потом ТАСС опубликовал официальное сообщение «В Президиуме Верховного Совета СССР»: «Президиум Верховного Совета СССР рассмотрел и удовлетворил просьбу Любимова Юрия Петровича о восстановлении его в советском гражданстве…»

И случилось-таки историческое событие: вернулся Мастер! Как они все ждали его. Без преувеличения, как дети ждут отца. «Был колоссальный прием, – рассказывал Леонид Алексеевич. – Принципиально достали все, чего в Москве тогда было не достать, – из кожи вон лезли. Икра… Входит Любимов, крайне скептически оглядывает все это натужное великолепие… Мы просим его что-нибудь нам написать по случаю возвращения. Он пишет на карточке: «Хорошо живете!» Такой был подход».

Это было как удар хлыстом. Возвратившийся шеф сразу дал понять всем, кто в доме хозяин.

«Здесь у него были мощные единомышленники. И он их потерял», – с горечью подвел итоги своей борьбы за Любимова Николай Губенко. Потерял, когда труппа узнала, что их «шеф» затеял закулисные переговоры с Московской мэрией о приватизации театра. Не получится с немедленной и бесповоротной приватизацией, так хотя бы с долгосрочной арендой (на первых порах). В проекте контракта, который Юрий Петрович намеревался подписать с тогдашним московским градоначальником, предусматривалось преимущественное право Любимова на покупку театра…

Кумиры рушились со стонами.

«Почему не заняться творчеством? – недоумевал Филатов. – Почему не сделать спектакль? Не может здесь подолгу жить – приноровимся, попробуем быстро репетировать, как на Западе. Ну об искусстве-то хоть немножко!.. Нет, все… – о положении в стране, пересказы статей из «Московских новостей».

В театре очень скоро созрел болезненный нарыв «Любимов – Губенко». Леонид Алексеевич безусловно взял сторону Губенко, и все дальнейшие события объяснял так: «Интеллигентская болтовня, слюнявая модель: Губенко – сын, отсуживающий полхаты у отца. Николаю Губенко не нужно было вообще ничего, он просто ушел из театра, когда вернулся Любимов, и все. Его артисты просили вернуться, защитить их. Так что благородная модель: сын супротив отца – ерунда собачья. Во всем виноват… Юрий Петрович Любимов. Хотя он – гений чистой воды, и все мы ему обязаны. Но истина такова… Заслуги и славу, сделанное и возведенное никто у него и не отнимает. Но нельзя же считать людей за плесень на стенах: они служили ему и театру без славы, без званий, безденежно, как гребцы на галерах. Ни квартир, ни зарплаты – ничего…»

Филатов был растерян: «У меня ныне чувство ужаса, горечи и жалости… Но так, видно, распорядилась судьба, что теперь у нас проблемы с Отцом. Актеры позволяли ему все, они его любили, обожали, получали очередную порцию хамства и прощали. Считали: пока не опустится занавес, мы должны быть с ним.

Но получилось, что он не с нами… Зачем на фоне этой чумы, которая происходит в стране, живя там, в благополучной ситуации, упразднять театр-символ, затевать всю эту дележку на чистых и нечистых, на каинов и авелей?.. В чем виноваты артисты? И не просто артисты, а именно эти, столь много и для него лично сделавшие… И вот теперь, когда им по пятьдесят лет, он решил, что им надо умирать. Умирать раздельно…»

Не только Филатову, многим не давала покоя «подлая» мыслишка, которую они прежде старательно загоняли внутрь: есть правило, что гибнущий корабль последним покидает капитан. «Таганку» же первым бросил ее Мастер.

Леонид Филатов был просто шокирован откровениями Юрия Петровича, который в открытую громко заявил: «Театр – не богадельня… Почему я должен обеспечивать людей в полном расцвете сил и энергии?»

Почему актеры лишь стороной слышат, что вот-вот подписываются контракты, задумываются какие-то реорганизации, увольнения… Конечно, это право руководителя, но если бы он жил здесь, нашу еду ел, разделял с нами тяготы в умирающем театре и в обезумевшей стране. Но этично ли, находясь за границей, устраивать операцию с запрограммированным летальным исходом? Ошибка Юрия Петровича, считал Филатов, была в том, что во второй половине восьмидесятых надо было менять эстетику, а он предпочел сменить труппу. В какой-то момент он наглухо потерял контакт с жизнью.

Но все же у обиженных актеров тлела надежда на то, что все изменится к лучшему, вернется на круги своя. Кто-то вспоминал Ньютона. Говорят, к старости великий физик спятил и перестал открывать законы. Потом выздоровел и снова стал гением. Вот и те, кого Юрий Петрович с такой увлеченностью выживал из театра, надеялись, что он, следуя примеру великого лорда, из «фазанистого господинчика», мстительного тирана снова станет собой – Мастером.

Что касается противоположной стороны, то Леонид безоговорочно был на стороне Губенко. «Коля – мой товарищ. Мы оба знаем, что есть некая сфера, в которой мы не договоримся никогда. Мы оба ее в своих разговорах обходим. Не думаю, что дружба с коммунистами сильно изменила его как человека… Губенко можно было обзывать коммунякой, коммунистическим министром, но раз уж на это согласился, я тогда ему посоветовал ни в коем случае не уходить со сцены. И под этого играющего министра Любимов, кстати, получил феноменальные гастроли по всему миру. Конфликт Губенко и Любимова был не социальный, а личный. Любимов не пустил его на спектакль, это серьезное оскорбление. И одновременно за спиной актеров начал решать, с кем заключать контракт, а с кем нет. Вот тогда люди стали примыкать к Губенко, ставить на него: «Коля, спасай!» Он чувствовал свою ответственность и пошел до конца. Мне показалось, что в этой ситуации надо быть с ним – невзирая на то, что в глазах большинства мы оказались врагами мэтра и чуть ли не предателями… Совершенно ясно, что история склонит голову на плечо Любимову, но ведь это же не упраздняет морали…»

А Любимов, что Любимов?.. По мнению Филатова, когда Юрий Петрович вернулся из Парижа снова командовать театром, должен был понять, что встретил совсем не тех людей, которых оставил. «Мы изменились за время его отсутствия в стране. И к нам уже нельзя было относиться по принципу «Я начальник, ты – дурак»…»

Разочарованный Губенко не выдержал и с неприкрытым, явно излишним раздражением заметил: «Наш коллектив – это не ансамбль НКВД, в котором Любимов плясал восемь лет, и методы Берии тут не годятся!» А квинтэссенцией выше высказанным упрекам можно считать фразу из жесткого заявления об уходе вечного главного таганского художника Давида Боровского на имя Ю.П. Любимова: «Вы всегда боролись с тоталитаризмом, а в итоге создали тоталитаризм в своем театре».

Спустя годы Филатов стал более мягок, тактичен, сдержан и толерантен в оценках: «Правда Любимова – заслуги и годы… Никаких личных обид на Любимова у меня нет. Он не обделял меня ролями… И, как правильно сказал Ленька Ярмольник: «Дай Бог нам прожить столько лет и не путать унитаз с рукомойником». Уже огромное спасибо надо сказать человеку. А он при этом еще и спектакли делает. Хорошие они или плохие – это уже разговор другой. Сам факт, что человек в восемьдесят пять лет продолжает заниматься искусством, читает, ищет, вслушивается – уже благородно, уже достойно уважения. Поэтому довольно жестоко говорить: не та «Таганка»… Как она может быть той? Вы с ума сошли? Жизнь прошла…»

Нина Шацкая же, в отличие от своих «разгневанных мужчин», была, разумеется, куда великодушнее: «Я… уже все забыла. Осталось только чувство жалости, что все так получилось…» О «Таганке» молодости нашей» вспоминала с благодарностью: «За особую ауру, которая там была… Мне казалось, что это лучший театр Москвы. У нас не было ни ссор, ни зависти друг к другу. Это была большая, очень дружная семья во главе с замечательным мастером. Необыкновенный замес счастья, молодости и творчества».

А как же быть с более категоричным мнением мужа об их бывшем театре, как о настоящей секте?.. Не знаю. Да Бог с ним, милые бранятся…

Так или иначе, Театр на Таганке в полной мере оправдал свое полное официальное название. Поистине «Таганка» оказалась тем самым лобным и грешным местом, где случились и драма, и комедия. А, может быть, даже еще горше – драма и трагедия. Какая там, к черту, комедия?.. Впрочем, неунывающий остроумец Вениамин Смехов даже в данной невеселой ситуации умудрился скаламбурить – «Театр травмы и комедии».

Назад Дальше