Пушкин - Леонид Гроссман 19 стр.


Элегия была написана позже — в конце 1820 года, но она зародилась в Гурзуфе. Над Яйлой в сумерках загоралась и мерцала яркая звезда. Мария Раевская установила какие-то дружеские отношения с этой планетой. Оказалось, что в средневековых песнях лучистая Венера называлась Звездою Марии. Девушку забавляло, что это алмазное светило носит ее имя Пушкин запомнил этот поэтический эпизод и вскоре описал его в своей элегии, обращенной к таврической звезде:

Но такие поэтические раздумья не вызывали ответного чувства. В стихах, которые в конце 1828 года Пушкин посвятил Марии Николаевне, есть строфа, отчасти освещающая их ранние отношения:

Эта неразделенность чувства не переживалась поэтом драматически, поскольку «любовь» его не была всепоглощающим переживанием и сохраняла спокойную ясность артистического увлечения; переродиться в глубокое и цельное чувство ей суждено было только впоследствии, под влиянием огромного сотрясения, преобразившего русское общество и неожиданно выявившего могучие героические силы в молодом поколении начала столетия.

В Гурзуфе Пушкин по-новому ощущает природу. Южная растительность пробуждает в нем ряд неведомых представлений и счастливых творческих ассоциаций. Горделивый и стройный крымский кипарис вызывает его восхищение и нежность; он проникается «чувством, похожим на дружество», к молодому дереву-обелиску, выросшему у самого дома герцога Ришелье, где поселились Раевские.

Впервые в южном путешествии ритмические звучания природы раскрывают Пушкину начало, родственное стиховому строю. На Кавказе быстрый бег и журчанье прозрачного Подкумка заставляют его вслушиваться в «мелодию вод»; в Гурзуфе это начало закономерных возвратов еще сильнее сказывается в музыке морского прибоя: «Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря — и заслушивался целые часы…» Это — мерная речь космоса, гекзаметры прилива и отлива, напевный и плавный голос волн, родственный законам стиха.

сближает сам Пушкин свое любимое искусство с пленившим его напевом волн. В них слышится ему проникновенность человеческого голоса и раскрывается безграничное звуковое разнообразие: «Твой грустный шум, твой шум призывный…», обратил Пушкин к морскому прибою свое прощальное приветствие 1824 года. «Как я любил твои отзывы, — Глухие звуки, бездны глас…» И через ряд лет в последней главе «Онегина» он снова вспомнил, как муза «по брегам Тавриды» его водила «слушать шум морокой, — Немолчный шопот Нереиды».

Так открывается новый глубокий этап творческого развития: от петербургских салонов и театров — к просторам жизни, к морским и горным пейзажам, к блеску и краскам полуденного берега.

Пушкин в Бахчисарайском дворце.

С картины маслом Н. Г. Чернецова (1831).

(1822)

Гурзуф был овеян историческими воспоминаниями. Он входил в общую древнюю систему обороны южного Крыма. Прикрывавшая селение Медведь-гора, или Аю-Даг, называлась также татарами Бююк-Кастель, то-есть большое укрепление На ее склонах высились остатки генуэзской батареи, воздвигнутой из дикого камня в VI веке нашей эры. Путь с горы в соседнюю деревню Партенит (название указывало на близость «Парфенона»— храма Дианы) был еще усеян обломками черепиц и осколками сосудов. Древность неприметно ощущалась здесь повсеместно.

Неудивительно, что Пушкин перечитывает в Гурзуфе того лирика, который наиболее пластически и сильно воскресил в своем творчестве античную антологию, — Андре Шенье Пушкин узнал его, как и Байрона, еще в Петербурге. К концу 1819 года или к началу 1820 года относятся его первые опыты в духе Шенье: «Я верю, я любим» и «В Дориде нравятся и локоны златые…» Пушкин прочел этого французского поэта в самый момент его «открытия», то-есть при первом посмертном опубликовании его рукописей отдельной книгой в 1819 году. «Он истинный грек, из классиков классик, — определил его вскоре Пушкин в письме к Вяземскому. — От него так и пышет Феокритом и антологией» Вот почему чтение этого поэта особенно соответствовало обстановке Крыма.

Вскоре Пушкин дал в своей лирике ряд новых разработок мотивов и тем из Андре Шенье

Мария Николаевна Раевская (1805–1863).

С портрета маслом неизвестного художника.


В Гурзуфе же заносятся в дорожную тетрадь первые заметки к новой поэме и конспективные программы изложения, изобилующего местными бытовыми и этнографическими чертами (Аул, Бешту, черкесы, пиры, песни, игры, табун, нападение и пр). Сюжет поэмы, намеченный в кратких обозначениях: «пленник — дева — любовь — побег», обращал к рассказам о воинских подвигах русских офицеров в закубанских равнинах. Одновременно накопляются впечатления от татарских хижин, мусульманских обычаев, восточного быта крымских крестьян. В 1821 году Пушкин, работая над переделкой французской сказки, вспомнил эти места и упомянул их в своей восточной притче: «В Юрзуфе бедный мусульман — Недавно жил с детьми, с женою..» Мимоходом дан очерк его трудового дня «Мехмет прилежно целый день — Смотрел за ульями, за стадом — И за домашним виноградом..» Все это верные черты быта гурзуфских татар. И уже во вторую свою южную поэму Пушкин вводит «татарскую песню», свободно сочиненную нм в духе романтических поэм, но отчасти навеянную мотивами Крыма.

В начале сентября Пушкин с генералом Раевским и его с сыном Николаем выехали верхами в Симферополь Это необычное путешествие в седле и стременах по приморским тропам побережья Пушкин вспомнил через два-три года, описывая путь крымского всадника в эпилоге «Бахчисарайского фонтана». Маршрут лежал по южному берегу через Никитский сад, маленькую деревушку Ялту, Алупку-Исар и Симеиз к трудной и узкой тропе с побережья на плоскогорье Это был «страшный переход по скалам Кикинеиза», ведущий к еще более грозной «чертовой лестнице» — Шайтан-Мердвеню, где, по словам старинного путешественника, смерть на каждом шагу «ожидает себе жертвы». Поднявшись по крутым уступам на Яйлу, всадники через Байдарскую долину доехали до Георгиевского монастыря.

Кельи монахов повисли на огромной высоте над отвесными стенами обрыва. «Георгиевский монастырь и его крутая лестница к морю оставили во мне сильное впечатление», вспоминал вскоре Пушкин.

Отсюда он отправился на мыс Фиолент осмотреть остатки древнего храма, «где крови жаждущим богам дымились жертвоприношенья…» Здесь, согласно преданию, жрица Артемиды, девушка Ифигения, приносила богине человеческие жертвы и однажды уже готовилась сбросить в бездну прекрасного юношу Ореста, не зная, что это ее родной брат:

Сжалившись над Орестом и его другом Пиладом, Ифигения решила спасти хоть одного из юношей и предложила им добровольно решить, кому из них погибнуть в бездне. Тут-то и состоялось знаменитое состязание друзей в великодушии и самопожертвовании: «На сих развалинах свершилось — Святое дружбы торжество…»

Так, по его собственному свидетельству, «думал стихами» Пушкин на обрыве легендарного мыса у «баснословных развалин храма Дианы». «Видно мифологические предания счастливей для меня воспоминаний исторических; по крайней мере тут посетили меня рифмы…»

Тема высокой дружбы вызвала в сознании самый благородный образ друга, какой раскрыла Пушкину сама жизнь. Он вспомнил того, чей портрет с пластически законченными чертами был украшен неизгладимой надписью: «Он в Риме был бы Брут, в Афинах — Периклес». Пушкин вспомнил свое послание Чаадаеву 1818 года и неожиданно наметил поэтическое соответствие знаменитой концовке прежнего посвящения:

Возможно, что стихотворение «К чему холодные сомненья…» было написано позже (вероятно, в 1824 г.), но нельзя не верить поэту, что мысль о Чаадаеве возникла у него на месте классической дружбы и здесь стала облекаться в строфы.

Отсюда скалистой дорогой путники достигли Бахчисарая. Пушкина снова начала томить лихорадка. Но все же Раевский настоял на осмотре знаменитого ханского дворца с его гаремом и кладбищем, веря, что и больной поэт вынесет отсюда творческие впечатления.

Возможно, что стихотворение «К чему холодные сомненья…» было написано позже (вероятно, в 1824 г.), но нельзя не верить поэту, что мысль о Чаадаеве возникла у него на месте классической дружбы и здесь стала облекаться в строфы.

Отсюда скалистой дорогой путники достигли Бахчисарая. Пушкина снова начала томить лихорадка. Но все же Раевский настоял на осмотре знаменитого ханского дворца с его гаремом и кладбищем, веря, что и больной поэт вынесет отсюда творческие впечатления.

Еще в Петербурге на одной из пирушек Николай Раевский рассказал Пушкину «печальное преданье» Крыма. Последний хан, отличавшийся в битвах и дипломатии, безнадежно полюбил пленницу своего гарема, польскую княжну. Когда недоступная девушка скончалась, он воздвиг в ее память неиссякающий водомет — изображение своей безутешной скорби, «фонтан слез»… Легенда словно была создана для поэтической обработки, и Раевский советовал Пушкину заняться ею. Поэт задумался.

Шли пиры, шла работа над песнями «Руслана». Но обещание описать любовь Гирея было все же дано. Легенду о бахчисарайской узнице Марин Потоцкой, вероятно, подробнее изложили ему в Гурзуфе сёстры Раевские. Пушкин нашел дворец в запустении, гарем в развалинах, фонтан испорченным, хотя, быть может, в таком виде он наиболее оправдывал свое наименование, вода по капле сочилась и медленно скатывалась с его мраморных выступов:

Но окружающие дворец сады были полны прохлады, зелени и цветов. Среди густых зарослей мирт, под раскидистой тенью яворов, у высоких пирамидальных тополей неизменно цвели, как при ханах, большие осенние розы, словно восполняя живой деталью восточный растительный орнамент «Таврической Альгамбры». Пушкин сорвал с карликового куста колючую ветку с двумя пышными алыми цветками — как сам поведал нам в своем посвящении фонтану Бахчисарайского дворца — и опустил «две розы» на влажный мрамор, иссеченный арабскими литерами: «В раю есть источник, именуемый Сельсебиль».

Расчет Раевского оказался правильным: ни запустение дворца, ни скудость источника, ни болезнь поэта не могли остановить рост одного из его самых пленительных поэтических замыслов…

Позднейшее творческое воспоминание магически преобразило запущенные покои ханского дворца и оживило драматической хроникой дремотное затишье Крыма.

Пушкин говорил впоследствии, что жил в Гурзуфе «со всем равнодушьем и беспечностью неаполитанского лаццарони». Но это была все же, по выражению его знаменитой элегии, «задумчивая лень» О глубокой внутренней сосредоточенности свидетельствуют возникшие вскоре таврические строфы Душевное возрождение, о котором Пушкин такими чудесными стихами мечтал еще в Петербурге, осуществилось только во время его первых южных странствий. После ряда месяцев бесплодия и усталости, когда поэту казалось, что «скрылась от него навек богиня тихих песнопений», наступило спасительное раскрепощение. «В очах родились слезы вновь, — Душа кипит и замирает», — и с дивной легкостью слагаются, элегические стихи о шумящих ветрилах и «безумной любви». Так чуждые краски облетели ветхой чешуей с «картины гения», освобождая новые источники сил в его нравственном мире и раскрывая неведомые возможности росту его творческих видений.

Бахчисарай.

Сепия Кюгельгена.


VI КОЧЕВАЯ ЖИЗНЬ


Из Бахчисарая через Симферополь и Перекоп Пушкин направился на новое место своей службы — в Кишинев, куда Инзов был временно назначен на пост полномочного наместника Бессарабии.

За Перекопом потянулись безводные новороссийские степи. Переправившись через Днепр, поэт проехал по главным узлам нового края до самого Тирасполя. Здесь Пушкин переплыл на пароме через Днестр и высадился на его правом берегу, несколько выше Бендерской крепости. Небольшая почтовая «каруца» повезла его по дорогам равнинной Бессарабии. 21 сентября Пушкин прибыл в областной город Кишинев.

Он остановился в заезжем доме одного из «русских переселенцев» новой колонии и первым делом явился к своему начальнику. Генерал Инзов проживал в наместническом доме на окраине старого города. Пришлось проходить к нему узкими и кривыми улицами, кое-где прорезанными мутным потоком Быка. Вдоль низеньких каменных домишек, вдоль тесных и грязных двориков, полутемных лавок, с тяжелыми колоннами и сводами, мимо восточных кофеен, в которых арнауты и греки дымили кальянами и трубками над маленькими чашечками с кофейной гущей, Пушкин прошел по острым булыжникам турецкой мостовой на простор пустырей, откуда открывался перед ним широкий вид на синеющие холмы, кольцом обступившие город.

Белый двухэтажный дом наместника высился на холме среди зарослей небольшого сада. Просторный двор был наполнен домашними птицами; павлины, журавли, индейские петухи и разных пород куры и утки разгуливали среди клумб и кадок с олеандрами. Около крыльца сторожил бессарабский орел с цепью на лапе. По утрам Инзов сам раздавал корм своему пернатому населению. Стаи пестрых голубей кружились возле балкона, подбирая зерна пшеницы и риса, летящие фонтаном из лукошка их покровителя. «Это мои янычары, — с улыбкой говорил Инзов: — главное лакомство янычар также было пшено сарацинское».

Старик снова пленил Пушкина простотой и приветливостью обращения. Как и раньше, он предоставил поэту полную возможность наблюдать местный быт, правы и характеры.

Народонаселение города привлекало своей необычайной пестротой. Неудивительно, что именно здесь создались стихи Пушкина о небывалой смеси «одежд и лиц, племен, наречий, состояний…» В среде румын, турок, греков, евреев, армян, молдаван, задунайских славян, цыган, украинцев и немцев еще растворялось новое русское общество — военные, чиновники, немногочисленные семейства переселенцев. Фески, тюрбаны, халаты, смуглые лица придавали городу живописный колорит и неизменно вызывали у приезжих несколько преувеличенное представление о бессарабской «Азии». Но после Крыма, который Пушкин называл «роскошным востоком», Кишинев с его беднотой и скученностью кварталов, суетливой деловитостью и смешными потугами провинциального общества на европейские моды походил не столько на Азию, сколько на близлежащие Балканы. Город носил на себе ряд черт европейской Турции без резко выраженного единого национального характера, без крупных исторических памятников или иных следов народной культуры. Но сама эта лоскутность быта и нравов, пестрота международного караван-сарая, своеобразные черты местного строя, еще не сглаженные общегосударственными началами управления, — все это придавало городу необычайную живописность и вызывало у поэта художественный интерес. В творческом плане Бессарабия оказалась для Пушкина не менее богатой областью, чем Кавказ и Таврида; именно здесь зародилась самая значительная из его южных поэм.

Близким лицом в Кишиневе оказался «арзамасец» «Рейн» — Михаил Орлов, командовавший здесь дивизией и уже состоявший членом тайного общества. Несмотря на обилие' забот и дел, он не переставал следить за литературой и сосланного «Сверчка» встретил, как товарища и друга. Уже через день после приезда, 23 сентября, Пушкин обедает у Орлова за его «открытым столом». Здесь он знакомится с подполковником Иваном Петровичем Липранди, который занял в бессарабской главе его биографии довольно заметное место.

Это был чрезвычайно любопытный представитель кишиневской дивизии. Игрок и ученый, бреттер и книголюб, радикальный политик и замечательный лингвист, Липранди с первых же встреч заинтересовал Пушкина. Поэт подружился с ним и не раз встречал в нем поддержку и участие. (О принадлежности Липранди к тайной полиции Пушкин, конечно, и не догадывался.)

Липранди специализировался на изучении европейской Турции, которую, по планам царизма, предстояло присоединить к России. Библиотека его состояла преимущественно из книг по истории и географии Востока, Черноморья, придунайского края. Пушкин нашел в этом штабном офицере опытного и знающего советчика по ряду занимавших его вопросов, а в его обширном книгохранилище — немало редких и ценных изданий с планами, картами и гравюрами. Впрочем, первая книга, которую он взял у Липранди, был Овидий на французском языке. Если Байрон и Шенье сопровождали поэта по Кавказу и Тавриде, — Овидий стал его излюбленным спутником в «пустынной Молдавии».

У Липранди Пушкин познакомился с сербскими воеводами, доставлявшими полковнику необходимые сведения для его исследования о Турции. От них поэт узнал, что по соседству с Кишиневом — в Хотине — проживает дочь видного деятеля сербского освободительного движения Георгия Черного, или Карагеоргия, получившего такое мрачное прозвание за то, что он убил своего отца, не захотевшего стать в ряды национальных повстанцев, и повесил брата. Одно из первых кишиневских стихотворений Пушкина было посвящено «Дочери Карагеоргия» и давало резкий очерк этого «воина свободы», павшего жертвой национальной борьбы балканских славян с турецкими владыками.

Назад Дальше