— Не беспокойтесь, у меня и не было такого намерения! Я хочу всего лишь узнать, как вы себя чувствуете.
Сибилла махнула рукой, отсылая двух служанок, стоявших в нескольких шагах от нее и готовых исполнить малейшее ее желание.
— Как, по-вашему, я могу себя чувствовать, когда мой муж превратился в поток мерзкой зловонной жижи, а сама я ношу в себе эту тяжесть, от которой меня тошнит? Плохо я себя чувствую! Вот как! И даже очень плохо!
Бодуэн нахмурился.
— Пора бы вам вспомнить о том, кто вы такая, сестрица. Не так уж давно вы благодарили меня за то, что я выдал вас замуж за этот зловонный поток, который вы тогда, по вашим словам, обожали! Что касается тяжести, от которой вас тошнит, это — тот или та, кому когда-нибудь предстоит носить иерусалимскую корону.
— Как вы со мной разговариваете! А мне сейчас так необходимо утешение...
— Если бы вы чуть поменьше думали о себе и чуть побольше о других, вы не так сильно нуждались бы в утешении! И все же не покидайте больше этих покоев: возможно, речь идет не просто о поносе.
Сказав это, прокаженный король вернулся к прекрасному умирающему рыцарю, которого считал братом и от которого, лишенный возможности иметь потомство, ждал наследника. Но четыре дня спустя Гийом де Монферра испустил последний вздох и, пока его тело наспех укладывали в гроб и относили в склеп, где оно должно было покоиться до тех пор, пока его не отправят в Иерусалим, болезнь, которую ни одному врачу так и не удалось распознать, напала на Бодуэна. Он слег и постель, пылая жаром и истекая зловонной жижей, но на этот раз вокруг него не собрался консилиум врачей в черном, и Жоаду бен Эзре не пришлось отстаивать свои права королевского лекаря: убежденные в том, что проказа вместе с загадочной болезнью вскоре прикончит короля, местные лекари сбежали, заявив, что должны спешить к другим больным, которых в городе немало. Тибо и Жоад остались одни на поле битвы с болезнью и устремились в эту битву с твердым намерением ее выиграть, а в городе тем временем на всякий случай начали молиться об умирающем. Но этим двоим молиться было некогда, разве что по ночам, когда больному, одурманенному настоем опия, удавалось ненадолго заснуть. Они поочередно меняли белье, промокшее от пота и запачканное гноем и сукровицей, поили его приготовленными врачом отварами из тамаринда и сколопендр, приправленных медом и корицей или вином с пряностями. Благоухание ладана, который воскуряли, чтобы заглушить все прочие запахи и отогнать злого духа, смешивалось с благоуханием мирры — той, что принесли Младенцу волхвы вифлеемской ночью. И никогда ни один больной не покорялся так безропотно лечившим его и ходившим за ним. Ни разу король не пожаловался и не застонал, разговаривал кротко, но чувствовалось, что сам он тоже сражается с болезнью. Владевшая им мысль отразилась в одной-единственной фразе:
— Мне надо выздороветь, потому что я еще не закончил свои дела, но да свершится воля Божия!
Битва длилась три бесконечно долгих недели, но в конце концов болезнь оставила измученное тело, как волна отступает от берега, на который только что яростно обрушивалась. Жар спал, и все прошло... Но увы! Оба верных друга Бодуэна с безмолвной скорбью наблюдали, как распространяется по телу короля проказа. Теперь плотные, красновато-коричневые уплотнения появились на ноздрях, на висках и на конечностях, а по всему телу расползались плоские пятна. Все, что Тибо и Жоад сейчас могли сделать для больного, — это помочь ему восстановить утраченные силы, то есть кормить его полезной, укрепляющей и освежающей пищей.
Но, наконец, настал тот день, когда Бодуэн сумел встать с постели, пройтись по комнате, после чего объявил, что больше не следует о нем молиться, а нужно возблагодарить Всемогущего Господа, позволившего ему еще некоторое время продолжать свое дело. Ни разу за все это время Сибилла и близко не подошла к комнате больного, известия о нем она получала через одну из своих служанок, которую посылала к Тибо, требуя, чтобы та разговаривала с ним через дверь, потому что и королевского щитоносца она к себе не подпускала. Она носила ребенка, и желание его оберегать было вполне естественным, вот только до Бодуэна через слуг, занимавшихся уборкой, дошли дворцовые слухи: молодая вдова прекрасно себя чувствует, ее перестало тошнить, и теперь ей не терпится покинуть Аскалон. Она хотела, чтобы тело Гийома поскорее перевезли в Иерусалим, где его должны были похоронить, а после погребения, до начала жары, она собиралась уехать в Яффу и поселиться в маленьком дворце, тоже стоявшем на берегу моря, где ничто не напоминало бы ей о тягостных днях, проведенных в Аскалоне. Для ее эгоистичной натуры такое отношение к чужому горю или страданиям было вполне естественным, и Тибо, хорошо ее знавший, ничуть не сомневался в том, что, как только ребенок появится на свет, Сибилла начнет требовать, чтобы ей нашли нового мужа, такого же красивого и такого же неутомимого в любовных утехах, каким был уже, должно быть, позабытый ею несчастный Гийом. И она не успокоится, пока своего не добьется. Подобно госпоже Природе и госпоже Аньес, Сибилла не терпела пустоты...
Бодуэн постепенно выздоравливал, его истерзанное тело день ото дня становилось сильнее, а тем временем ворот Аскалона, закрытых по приказу короля для того, чтобы избежать распространения эпидемии, — после Гийома де Монферра умерли еще многие, — достигли две вести. Во-первых, византийский военный флот только что присоединился в порту Акры к судам протосеваста, и флот был немалый: несколько десятков дромонов, огромных боевых кораблей, перевозивших не только войска, но и тяжелые осадные машины, катапульты и железные трубки, изрыгавшие греческий огонь44, грозное оружие, чье пламя способно было запалить любую цель и не гасло даже в воде (оно могло скользить по волнам). Кроме того, в состав флотилии входили и быстрые галеры, и суда, предназначенные для высадки войск: задний борт у них откидывался, опускаясь на берег и выпуская прибывших на корабле людей. Судами командовали первые люди империи, не скрывавшие своего нетерпения: им хотелось как можно скорее соединить свои силы с войсками, обещанными некогда королем Амальриком, и напасть на Саладина на египетской земле. А пока что вся эта толпа, пользуясь долгим отсутствием короля, создавала в порту Акры суету и беспорядок.
Вторая новость, хотя и менее значительная, тоже была связана с отсутствием государя: Стефания де Милли, Госпожа Крака, только что обвенчалась с Рено Шатильонским.
— Без моего согласия! — проворчал Бодуэн. — Что, эти люди считают меня уже умершим, если ведут себя так, словно меня не существует? Надо возвращаться в Иерусалим. И как можно скорее!
— Вы еще слабы, Ваше Величество! — возразил Жоад бен Эзра. — Согласитесь, по крайней мере, проделать этот путь на носилках!
— Как женщина, к примеру, как моя сестра, которая должна будет сопровождать тело своего супруга? Никогда! Особенно при таких обстоятельствах! Я поеду верхом!
Тотчас был отдан приказ готовиться к отъезду. Король лично будет сопровождать останки зятя до соседствовавшей с храмом Гроба Господня часовни госпитальеров, где Гийом Тирский отслужит заупокойную мессу, и где умершему предстояло навеки упокоиться вместе со своим бесполезным теперь длинным мечом.
Утром в день отъезда Бодуэн впервые попросил дать ему зеркало. Уже облаченный в длинный плащ, украшенный гербом, поверх кольчуги, он стоял у окна, озаренный ясным утренним светом. Не оборачиваясь, король протянул руку, чтобы ему подали зеркало, и посмотрел на свое отражение. Рука его не дрогнула, и высокая фигура не шелохнулась. В течение бесконечно долгой минуты, пока он разглядывал свое отражение, не слышно было даже его дыхания. Наконец он вернул зеркало Тибо и приказал:
— Принеси мне покрывало!
— Покрывало?
— Да, неужели так трудно понять? Достаточно будет и кисейного... пока что. Но только белое!
Вскоре Тибо неохотно принес то, что требовалось королю: один из тех прозрачных шарфов, какими дамы окутывают голову и плечи. Бодуэн, взяв кусок ткани, который оказался слишком длинным, мечом разрезал его надвое, закутал голову одной половинкой и велел надеть сверху шлем с короной и без забрала, который носил, когда не участвовал в сражениях.
— Вскоре, — произнес он, и голос его был ровным и спокойным, как озерная гладь, — на мое лицо невозможно будет смотреть. Лучше, чтобы у меня лица не оставалось вовсе. На меня может смотреть только Мариетта! Я не уверен, что моя мать смогла бы вынести это зрелище, ведь для нее красота — единственный смысл существования!
— Но я ведь — не она! Я-то люблю вас, я преклоняюсь перед вами! — воскликнул Тибо, внезапно рассердившись. — Меня ваше лицо не пугает!
— Пока что нет, потому что ты к нему привык, но потом это непременно случится.
— Пока что нет, потому что ты к нему привык, но потом это непременно случится.
— Никогда! Представьте, что мое лицо оказалось бы изуродованным во время битвы: разве вы прогнали бы меня?
— Ты прекрасно знаешь, что нет.
— Так почему вы отталкиваете меня теперь? Ведь не позволять мне больше видеть ваше лицо — все равно что оттолкнуть или прогнать. Как я теперь смогу за вами ухаживать? Как буду вам служить? За что такая немилость?
— Не задавай глупых вопросов! Ты только что день за днем сражался, спасая мою убогую жизнь. Я благодарю тебя от имени моего королевства... и тебя благодарю, Жоад бен Эзра, — добавил он, повернувшись к врачу, который наблюдал за ними, скрестив руки на груди и теребя кончик бороды. — Я отплачу тебе за труды.
— Вы отплатите мне сторицей, если позволите и дальше себя лечить. Больше мне ничего не надо. Я не то чтобы равнодушен к земным благам, но я прежде всего врач, Ваше Величество, и вы представляете собой самый удивительный случай за всю мою карьеру, — ответил он, лукаво блеснув глазами. — И я прошу вас не скрывать своего лица и от меня, потому что я намерен упорно и неотступно сражаться с болезнью, если на то будет воля Всевышнего...
Бодуэн немного помолчал, давая себе время оценить по достоинству преданность, в которой, конечно, никогда бы не усомнился, если бы не потрясение, испытанное им, когда он увидел в зеркале свое лицо, изуродованное болезнью. Возможно, в глубине души он не верил, что это когда-нибудь случится, и его решение отныне прятать лицо под покрывалом было продиктовано не столько потребностью скрывать следы разрушений, произведенных проказой, сколько желанием утаить от окружающих собственное отчаяние.
— Спасибо! — сказал он наконец и направился к лестнице.
Когда он показался в залитом солнцем дворе, мужчин в доспехах, выстроившихся рядом с черной повозкой, на которой лежало тело покойного, пробрала дрожь. Вид легкой белоснежной ткани, трепещущей в раме стального шлема, перехваченного золотым обручем, и превращавшей лицо в клок тумана, потряс их до глубины души. Некоторые стали креститься, поняв, что это означает. Не обращая внимания на боль, внезапно пронзившую бедро, Бодуэн сел верхом на Султана, заставил его развернуться и даже встать на дыбы, а затем успокоил, потрепав по гладкой шее. Выхватив меч и взмахнув им, он звучным, низким голосом произнес:
— Я по-прежнему ваш король! И хотя вы больше не увидите моего лица, знайте, что пока у меня останутся хоть какие-то силы, я буду, как и раньше, вести вас в бой и защищать эту корону, доставшуюся мне от моих предков, а главное — нашу Святую землю, где пролилась кровь Христа. И с вашей помощью мы снова победим неверных!
Ему ответили громовыми возгласами, и над рядами заплясали флаги и хоругви. Пришпорив коня, Бодуэн выехал вперед и во главе процессии двинулся через весь город к дороге, ведущей в Иерусалим. Он продолжал держать меч в руке, и лучи солнца, отражавшиеся и от сверкающего лезвия, и от золотых листьев короны, окружали его таким слепящим сиянием, что простые люди, думая, будто им явился сам Святой Георгий, при его приближении падали на колени в дорожную пыль. Бодуэн их не видел, он не сводил взгляда со сверкающего на куполе церкви золоченого креста, горевшего в утреннем свете. И чувствовал, что все еще остается связующим звеном между этой робкой толпой и ясным небом и что должен до последних пределов возможного удерживать эту связь. Может быть, он стал искупительной жертвой, необходимой для спасения этого народа, бессильного, как и он сам, перед искушениями века, но, как бы там ни было, с этой минуты он принял свою судьбу...
Внезапно, уже выезжая за городские ворота, он услышал слова какой-то женщины:
— А это и вправду он или это уже его призрак? Я его боюсь.
— Если и сарацины его испугаются, — ответил мужской голос, — будет совсем неплохо...
Тибо, ехавший следом за ним, тоже услышал эти слова и испытал не только облегчение, но едва ли не радость. Возможно, это был ответ на тоску, от которой у него все внутри сжималось с той минуты, как лицо его короля скрылось под белой кисеей. Ткань, окутавшая короля туманной дымкой, может сделать его легендой еще при жизни, — так рождаются тайны. Вместо того чтобы пугать народ своим безобразным обликом, царственный рыцарь под белым покрывалом будет притягивать взгляды людей, жаждущих чуда, или наводить на них ужас. В любом случае, это придаст Бодуэну новые силы... На протяжении всего пути длиной в восемнадцать лье, отделявших Аскалон от Иерусалима, и пройденного медленным шагом, подчинявшимся движению катафалка и носилок, на которых передвигалась молодая вдова, происходило одно и то же: все падали на колени, когда мимо них провозили усопшего в сопровождении рыцаря без лица, со сверкающим оружием, при виде которого невольно думалось, что, может, это уже никакой не прокаженный король, а один из архангелов, спустившийся с небес.
У ворот Святого города их встретил Истинный Крест45, высочайший символ королевства, источенный временем, оправленный в золото и украшенный драгоценными камнями; как в дни битв, его окружали рыцари-храмовники, впереди вырисовывалась грузная фигура Великого Магистра Одона де Сент-Амана, о котором ненавидевший его Гийом Тирский говорил, что тот не боится ни Бога, ни людей и пышет ненавистью, как дракон огнем. Подошли также и брат Жубер и его рыцари-госпитальеры, вернее — рыцари Суверенного военного странноприимного Ордена Святого Иоанна, чьи черные одежды, пересеченные белым крестом, так сильно контрастировали с белыми с красным крестом одеяниями тамплиеров. Они должны были забрать тело, поскольку Гийом де Монферра не был королем и не мог покоиться в королевской гробнице на Голгофе. Местом его упокоения должна была стать часовня госпитальеров. Следом шли патриарх и канцлер, но они встречали короля, а не его зятя.
При виде Бодуэна IV, прямо и неподвижно сидящего в седле, на лицах присутствующих отразилось изумление, но лицо Гийома Тирского исказилось от боли, ибо он понял, какие муки будет отныне скрывать маска из белой кисеи.
Мать тоже это поняла, когда вышла на порог поздороваться с сыном и встретить дочь, чье тело так изменила беременность. Сибилла тоже была под покрывалом, но под ее покрывалом, небесно-голубым и окутавшим ее с головы до пят, таилась надежда. При виде Бодуэна по прекрасному лицу Аньес тихо заструились слезы: и она тоже долго верила, что чудо может совершиться... Действительно верила! Верила изо всех сил, дремавших в глубине ее души, с давних пор развращенной осознанием собственной красоты и возможных наслаждений, какие она могла из этого извлечь. Разве они жили не на той самой земле, где совершалось невозможное? Почему же воды Иордана, исцелившие стольких прокаженных, оказались бессильны избавить ее сына от этого ужаса? Она знала, о чем шепчутся и во дворце, и в городе: сын расплачивается за беспутное поведение матери; но гордость заставляла ее отказывать этим людям в праве ее судить, как отказывалась она излить в ухо священника — настоящего священника! — сладкие грехи плоти, о которых ни на мгновение не пожалела. Просить прощения, даже и у Господа, для нее было невозможным!
Однако сына она любила и, увидев его с закрытым лицом, совершила, повинуясь внезапному порыву, поступок, на который ни один человек не счел бы ее способной. Когда Бодуэн спешился — не так проворно и не так легко, как прежде, — она бросилась к нему, обняла его, прижала к себе и, приподняв кисейную маску, коснулась губами его лица.
— Возлюбленный сын мой! Вы живы, и мы должны возблагодарить за это Господа Бога!
Потрясенный этим мимолетным проявлением чистой любви, он в ответ обнял ее, откинув голову назад.
— Матушка, — с бесконечной нежностью проговорил он, — молиться надо о младенце, который вскоре появится на свет! Он будет нуждаться в вашей силе еще больше, чем в матери, вовсе лишенной сил! Берегите его!
Он двинулся дальше, опираясь на плечо Тибо. И тогда щитоносец заметил двух мужчин, стоявших позади Аньес: Бодуэн от волнения, должно быть, не обратил на них внимания. Жослен де Куртене и Гераклий проводили короля глазами. Странно похожими взглядами, которые очень не понравились бастарду: в их сузившихся зрачках горела необъяснимая ненависть — она могла родиться разве что из разочарования, охватившего обоих, когда они увидели, что король, побывав на пороге смерти, вернулся живым. И он подумал, что сейчас надо остерегаться провокаций больше обыкновенного...
При виде того, кого ей так нравилось называть своим малышом, Мариетта не произнесла ни слова, но, когда Бодуэн снял шлем и покрывало, Тибо увидел, как она побледнела, и во взгляде, которым она с ним обменялась, он прочел нестерпимую боль. Сам же Бодуэн ничего не заметил — слишком устал. Два дня медленной езды утомили его больше, чем любое сражение. Возможно, дело было еще и в том, что он осознал, до какой степени ослабел, и снова начал тревожиться за судьбу королевства. Он сказал об этом вслух и без обиняков: