И он прочел, опять изумительно, и "Песню о гоце".
28 февраля
Письмо от некоего Олейникова, женатого на сестре Нобеля, с знаменательной фразой о том, что он надеется на "русский обед" в будущем декабре, на котором сможет увидеть Ив. Бунина - нобелевского лауреата.
И. А. несколько взволновался. Он, как и мы все, не позволяет себе зарываться в мечты, которые могут не оправдаться. Но все же...
Заходили прощаться И. И. с Федотовым - последний сегодня уезжает.
Утром читала "Братьев Карамазовых". Только теперь по-настоящему понимаю Достоевского. Несет как Ниагара, утомляешься даже. Странно одно: как-то вдруг чересчур он мне стал ясен, понятна психология каждого героя, почти наверное знаю, что будет дальше, и это без враждебности говорю, а просто - знаю.
С И. А. о нем говорю сравнительно мало. Он начинает волноваться, как-то сказал:
- Я и имя это Алеша из-за него возненавидел! Никакого Алеши нет, как и Дмитрия, и Ивана, и Федора Карамазовых нет, а есть АВС...
Но в то же время это у него сложно. Достоевский ему неприятен, душе его чужд, но он признает его силу, сам часто говорит: конечно, замечательный русский писатель - сила!
О нем уж больше разгласили, что он не любит Достоевского, чем это есть на самом деле. Все это из-за страстной его натуры и увлечения выражением.
17 марта
Вчера прервали. И вчера же известие от Олейникова. У Эм. Нобеля кровоизлияние в мозг, упал в ванной. Пока жив, но "в течение 10-14 дней должно выясниться, сколько ему осталось доживать".
И. А. читал письмо за завтраком. С первых же строк весь покраснел и ударил кулаком по столу:
- Нет! Вот моя жизнь! Всегда так!
И, действительно, он не раз говорил, что за этот год что-нибудь непременно должно случиться, что помешает получению премии - или война, или еще какое-нибудь событие. Возможная смерть Нобеля, конечно, большой удар. Олейников очень утешает, пишет, что шансы на успех те же, но все-таки, конечно, это уже не то. Между прочим пишет, что Шмелева тоже выставили. И. А. это почти оскорбило. "Кем? Да ведь это смехотворно!"
В общем он так взволновался, что мы предложили ему идти тотчас после обеда к Фондаминским и с ними вместе идти гулять. Пошли. Мы с ним шли впереди. Он был очень взволнован, я тоже, но как-то нашла слова, которые его тронули. Он с жаром воскликнул:
- Да, да, правда! Надо как-то сказать себе: Да будет воля Твоя! Иначе ничего не сделаешь...
29 марта
Вчера вечером ходили с Л. к Степунам разговаривать по поводу Белого. Застали их дома одних, они только что приехали из Марселя, где пробыли сутки. Сели, начали разговаривать о полученном И. А. из Стокгольма обнадеживающем письме Олейникова и только потом Л. перешел к "Серебряному голубю".
Дома мы с В. Н. всячески убеждали его "не выговаривать" себя. А дать говорить Степуну, и он как будто соглашался. Но на месте нервность взяла свое и он понесся. Степун пытался вставлять фразы, но вначале не мог, преодолел его утке только потом.
Л. говорил все то, о чем мы говорили дома. Что Россия у Белого сусальная, лубочная, что в одной первой главе, в описании села Целебеева, перепутаны все признаки, что много безвкусия и т. д. В конце концов Степун, преодолевая Л., сказал:
- Видите ли, ведь прежде всего надо поставить вопрос: в каком плане мы будем рассматривать это произведение? Я, например, читал этого "Голубя" девятнадцать лет назад, но вот до сих пор сохранилось сильное ощущение. На некоторых местах я бледнел и чувствовал, как подступают слезы. А если через 19 лет так помнишь - это уже много!
- Да, а вот перечтите теперь! - то-то и есть, что бывают такие вещи, что прочтешь один раз и волнуешься, а прочтешь позднее и удивляешься, чему я волновался!
- А почему не повернуть вопрос в другую сторону? Почему не предположить, что тогда восприятие было правильное, а теперь приемник испортился? Радиостанция виновата!
Л. показал ему первую главу и стал говорить о спутанных признаках, о лжи в описаниях. Степун стал читать, согласился с одним, с другим, а затем сказал, перебивая сам себя:
- Да ведь это совсем не важно. Поймите, тут не натуралистическое искусство, а как бы некая инсценировка, условность, иллюзия. Тут Россия несколько принаряженная, сусальная. Вы скажете, что изба там не так или еще что-нибудь? Да это все неважно. Главное - что хотел сказать художник. А это как бы постановка тех предгрозовых лет, когда за картонной стеной, позади, зажжена уже свеча революции...
Потом он говорил, что Белый большая личность, что он отразил воздух своей эпохи - что должно быть непременно со всяким большим художником, что горсть людей, в которой жил Белый, жила интенсивней других.
- Что отразил Куприн? Горький?.. Ничего! А в Белом весь надлом тех дней.
Я сказала, что, не читавши книги, не могу судить о ней, но что фамилии кажутся мне претенциозными, безвкусными: Дарьяльский, Кудеяров. Что-то ложное. Ходульное. Тут вдруг вмешалась Наташа, поджав руки и скрестив вытянутые ноги. Сидевшая рядом, чуть склонив голову прислушивавшаяся к спору:
- А почему же? Почему это хуже Печорина, Онегина? Там реки и тут реки,сказала она.
- Нет, это совсем другое. Тут есть что-то ложно-русское, оперно-ходуль-ное, случайное... да и звук совсем не тот.- пыталась объяснить я. Но видно было, что мы не убедим друг друга.
- Я люблю в искусстве только надлом,- сказал в конце концов Степун.- Я не люблю классицизма, Возрождения, Греции. Я не пойду брать с полки Гёте, если мне будет трудно в данный час. Я возьму кого-нибудь надломленного, пронзительного. Другое искусство мне не интересно. В Белом же, в его припудренном трагизме, я чую его боль, его надлом.
В это время вошел И. Ис. Вид у него был очень усталый - он был в Ницце у больного брата Амалии. Присел ко мне, и я ему вполголоса рассказала домашние новости. В это время Степун и Л. все спорили. До меня долетали уже повторения:
- Да я же говорю, что тут не подлинная Русь, а инсценировка. Так рассуждать, как вы, с точки зрения ученой археологии в искусстве нельзя. Мало ли что в Олонецкой или Псковской губернии... Да о чем, собственно, предмет разговора? - долетало до меня от Степуна.- Потом надо установить мерки...
- А я все-таки считаю, что все это уже устарело,- уже упрямо говорил Л.- И что мы, пережив войну, увидев смерть близко, поняли что-то, чего тогда не понимали. Жизнь уйдет от этого, и я уверен, что выкристаллизуется опять в какие-то ясные формы, в классицизм.
- А я этого не думаю. Жизнь прежде всего сама никуда не уходит. Ее делают. А теперь положение таково, что все идет к страшному усложнению. Ну, что ж. Не в первый раз. Миры уже гибли, дойдя до какой-то точки в своем развитии,спокойно сказал Степун.
Потом заговорили о вкусе.
- Да ведь вкус меняется,- опять вмешалась в спор Наташа,- в ранней молодости кажется, что красивей какого-нибудь бантика-стрекачем ничего нет...
- Я об этом не говорю! - возражал Л.- Но ведь важен не бантик, а то, что за бантиком. И потом вспоминаешь не бантик, а то, что было связано с этим бантиком...
Вышли мы взволнованные. Шли по шоссе, горячо говоря. Ясно было, что тут мы ни до чего не договоримся. Дома стали рассказывать. Все сидели в спальне И. А., так как он провел день в постели. У него грипп. Л., рассказывая, говорил очень уверенно и горячо. И. А. хвалил его. А я вспомнила, как Степун твердил одно и то же, думая, что его не понимают, об инсценировке...
16 апреля
Вчера после обеда Ф. А. (Степун) и И. А. заспорили.
- Вы вот пишете всякие "Мысли о России",- говорил И. А.,- а между тем совсем не знаете настоящей России, а все только ее "инсценировки" всяких Белых, Блоков и т. д., а это не годится.
Ф. А. начал говорить о том, что он приемлет и И. А. с его диапазоном, но ему нужен и Белый, и Блок, и его Россия, и его "хлыстовство" (разумея под этим всякое опьянение) и "плат узорный до бровей".
- Для меня, если я нахожу в Бунине нечто от А до Л, Блок дает мне от Л до Э. Для меня соединение этих двух разных ключей, как в музыке, есть обогащение. Если я приму одного Бунина - я обедню себя... Кроме того. Блок скажет мне что-то такое, чего не достает мне в вас. У вас, например, нет безумия, невнятицы, вы о безумии, о невнятице говорите внятно, разумно...
- Как! Как! А Иоанн Рыдалец, а Шаша, раздирающий собственную печенку, а Аверкий, умирающий в пустоте!..
- Вы об этих ваших персонажах говорите разумно. Для меня Вы и Блок как Моцарт и Бетховен. От каждого я получаю что-то иное... И то. Что Вы не терпите рядом с собой другого, может быть, есть именно только доказательство вашей творческой мощи. Мы нашу справедливость искупаем известным творческим бессилием. А Вы по звездам стреляете - так что же Вам быть справедливым!
Потом И. А. доказывал, что Россия Блока с ее "кобылицами, лебедями, платами узорными" есть в конечном счете литература и пошлость.
- Не надо забывать, сколько тут идет от живописи, от всяких "Миров искусства", от того, что писали картины, где земли было вот столько (он показал на три четверти), а неба - одна щель и на нем какая-то лошадь и овин. А России настоящей они не знали, не видели, не чувствовали!
- Как! Как! А Иоанн Рыдалец, а Шаша, раздирающий собственную печенку, а Аверкий, умирающий в пустоте!..
- Вы об этих ваших персонажах говорите разумно. Для меня Вы и Блок как Моцарт и Бетховен. От каждого я получаю что-то иное... И то. Что Вы не терпите рядом с собой другого, может быть, есть именно только доказательство вашей творческой мощи. Мы нашу справедливость искупаем известным творческим бессилием. А Вы по звездам стреляете - так что же Вам быть справедливым!
Потом И. А. доказывал, что Россия Блока с ее "кобылицами, лебедями, платами узорными" есть в конечном счете литература и пошлость.
- Не надо забывать, сколько тут идет от живописи, от всяких "Миров искусства", от того, что писали картины, где земли было вот столько (он показал на три четверти), а неба - одна щель и на нем какая-то лошадь и овин. А России настоящей они не знали, не видели, не чувствовали!
- А я думаю, что если вы - русский человек, то вы один из полюсов русской жизни,- стоял на своем Степун.
- Это была кучка интеллигентов,- не слушая, говорил И. А. - Россия жила помимо нее.
Потом Ф. А. читал - очень выразительно - Блока.
- Теперь я понимаю тайну их успеха,- сказал И. А.- Это эстрадные стихи. Я говорю не в бранном смысле, понимаете. Он достиг в этом большого искусства... И вообще, если я чувствую в произведении ауру художника, это меня уже болезненно ранит. Для того чтобы произведение было вполне хорошим произведением, я должен чувствовать в нем только его ауру - ауру произведения.
21 августа
Печатала под диктовку И. А. фельетон о принце Ольденбургском. Еще раз подумала о том, как тщательно он работает, как правильно ставит всюду знаки препинания, как выработан у него каждый кусок, каждая фраза. На это-то у меня почти постоянно и не хватает терпения.
Главное, что часто изумляло меня в И. А.,- что он бывает удивительно смиренен в своем ремесле. Возьмет маленький кусочек и выполняет его с почти педантической тщательностью. А потом оказывается, что собрание таких кусочков дает блестящий фельетон. Часто я сама дивлюсь скромности его требований, я в сравнении с ним нетерпелива, требовательна, хочу все чего-то огромного... а он напишет что-нибудь крохотное и радуется сам: как хорошо написал!
Это изумительная черта в таком гордом, нетерпимом часто человеке.
9 октября
И. А. сам принес и прочел нам найденную им во французской газете заметку о том, что Нобелевская премия в этом году назначается секретарю шведской Академии, поэту, умершему в апреле этого года. Расстройство его - для него это удар, т. к. он больше всех надеялся на премию,- выразилось только в том, что он пошел в город за газетами и немного возбужденнее обычного говорил: "Ведь тут дело даже не в деньгах,- говорил он,- а в том, что пропало дело всей моей жизни. Премия могла бы заставить мир оборотиться ко мне лицом, читать, перевести на все языки. Если же в этом году, когда за меня было 7 профессоров с разных концов мира, и сам Массарик, глава одного правительства вмешался в это - не дали премии - дело кончено!"
13 октября
С утра разбудил дождь. Продолжаю писать, хотя временами как во сне. И. А. со времени получения известия о премии обложился своими "молодыми" сочинениями и сел за работу. Вычеркивает, исправляет, надписывает. Неудачи заставляют его крепче собираться. Это замечательная в нем черта, молодая.
В. Н. плохо поправляется. Малокровие ее не излечивается, да, правду сказать, и время очень трудное.
19 октября
И. А. говорит, что у него бывает теперь временами огромное физическое и душевное отчаяние. Причины не совсем ясны, но, по-видимому,- невозможность писать, нездоровье, боли в руке и в боку, горло. Ему надо было бы поехать в Париж, переменить место, но он говорит, что не может себе представить ночи в отеле. Одному страшно.
14 декабря
Вечером у меня в комнате И. А. говорил:
- Ну как это перевести "скиглит чайка"? А ведь как выражено!
- Да это просто звукоподражание.- с легким презрением сказал Л.
- Да. А вот как выражено! Это именно эти звуки (он показал голосом, как кричит чайка). А вот например: - "За байраком байрак,- в поли могила.- Из могилы встае - казак сивый, похилий". "Похилий" - как сказано! А перевести нельзя. Я пробовал переводить Шевченко. Не то! Так же и поляков. Самые близкие "смежные" языки труднее всего поддаются переводу. Происходит это оттого, что они еще слишком близки к природе, они еще в диком состоянии - откуда и их прелесть - и при переводе не входят в семью языков, культурно развившихся.
Дата неизвестна
После обеда И. А. читал нам в кабинете те небольшие кусочки, над которыми работал последние дни. Читал как всегда превосходно, оттеняя голосом все главное. Особенно понравился отрывок про петербургского студента.
После обеда мы с И. А. ушли в конец сада и сели на скамью. Всходила луна. Ночь была облачная, прохладная. Начали говорить о писании.
- Ведь из чего иногда создается то блестящее, что так восхищает? - говорил он.- Из какого жалкого, пустяшного оно большей частью выходит!
- А из чего создалась у вас "Чаша жизни"? - спрашиваю я, вспоминая только что прочитанные вслед за "Студентом" отрывки из нее.
- То что у каждой девушки бывает счастливое лето - это между прочим вспоминалась сестра Машенька. Перед замужеством она все выходила в сад, повязывала ленточку, напевала лезгинку. А после замужества, когда на год оставила мужа, помощника машиниста, то тоже как-то повеселела, часто ездила на заводы в соседнее именье Колонтаевку, там была сосновая аллея, как-то особенно пахло жасмином в то лето... Эту аллею я взял потом в "Митину любовь", и так все это было жалко и горестно! А мордовские костюмы носили барышни Туббе, и там же был аристон и опять эта лезгинка... Отец Кир? Отец Кир... это от Леонида Андреева. Ведь он мог быть таким, синеволосый, темнозубый... А кое-что в Селехове - от брата Евгения. И он тоже купил себе граммофон и в гостиной у него стояла какая-то пальма. А главное, отчего написалось все это, было впечатление от улицы в Ефремове. Представь песчаную широкую улицу, на полугоре, мещанские дома, жара, томление и безнадежность... От одного этого ощущения мне кажется и вышла "Чаша жизни". А юродивого я взял от Ивана Яковлевича Кирши.
- Кто это?
- Его вся Россия знала. Был такой в Москве. Лежал в больнице и дробил кирпичом стекло. И день, и ночь, так что сторожа с ума сходили. И когда он спал, неизвестно! И вот валил туда валом народ, поклонницы заваливали его апельсинами, а он жевал их, выплевывал прямо в поклонницу,- в какую попадет, та считает себя особенно отмеченной и счастливой. Когда он умер, везли его через весь город, он долго стоял в кладбищенской церкви. Я себе очень хорошо представляю это: осень, листья в лужах, ледяная кладбищенская церковь, и он все стоит, и его не могут похоронить, потому что церковь осаждают пришедшие поклониться... И вот, так как жрал он много и был грузен и долго стоял, то быстро лопнул и текло из него так, что под гроб пришлось поставить тазы, и вот представьте себе! эти поклонницы, разные купчихи, кинулись давя друг друга, с тем, чтобы обмакнуть вату в эту сукровицу и унести к себе домой.
- Что за гадость!
- Да, да и было это всего 70 лет назад. Да вообще у нас в России такие вещи бывали... И дурак я, что не написал жития этого "святого". У меня и материалы все были.
- Да напишите, как рассказываете!
- Нет, это не то. Там стихи его были. Да и надоело мне это. Я в этом роде уже писал.
- А как разно сложилась жизнь ваша и Машина,- сказала я.- Вы объездили полмира, видели Египет, Италию, Палестину, Индию, стали знаменитым писателем, а она никогда никуда не выезжала из России, не была ни в одном большом городе, вышла замуж за помощника машиниста...
- Ужасно! Ужасно! И вот есть какое-то чувство виноватости перед ней. [...]
-Как это написать? Страшна, сложна моя жизнь. Ее не расскажешь,- грустно твердил он...
ПАРИЖ 15 апреля [1932]
Были вчера с визитом у Мережковских. Видела первый раз комнату Зинаиды Николаевны. Кровать за ширмами, что-то вроде комода, на котором подобие католического киота. Говорили все время об ужасном положении писателей. Мережковский пришел, сел на кровать, заговорил о Нобелевской премии, о необходимости разделить ее. Вечерний серый свет резко падал от окна на его лицо и оно, срезанное, выставленное из-за ширм, казалось страшным от темных теней и впадин.
2 июня
И. А. перечел Марка Аврелия. Вечером, лежа у себя в спальне, говорил:
-Как странно, повелитель мира - Цезарь был в то время властелином мира сидя где-то в палатке на берегах Дуная, писал... и нам, читающим теперь это кажется написанным в наши дни. Писал он, конечно, для себя. У него было пониженное чувство жизни. Недаром все это так безнадежно. "Разложи танец, разложи совокупление..." но ведь как это разложить? Если разлагать - значит уже не хочется танцевать. А если разложить совокупление - оно уже не будет совокуплением, любовью, восхищеньем... а голым актом. Но иногда и у него проскальзывало чувство радости жизни - это там, где он говорит о трещинках на хлебе, о нахмуренном челе льва, о колосьях и пене на клыках кабана. Но век тогда был требовавший пониженности чувства жизни, и кроме того Цезарь был слишком высоко поставлен, а это заставляло смотреть на все так... (лицо его выразило высокомерное утомление, брезгливость). Но какая простота, благородство и как это возвышает! И вот уже он разбит в одном: не все исчезает. Слава не исчезает. Пример - он сам. И как его называли: "Бог благосклонный!.."