– «Гуччи»? – спросила она, глядя в глаза дяде Шуре.
– Круч-че, – улыбнувшись в ответ, срифмовал дядя Шура и добавил ей на ушко: – Я свинья, понятно?
– Я знаю, – тоже улыбнулась Милочка и посмотрела на него так, как смотрел в финале «Частных уроков» в глаза Сильвии Кристель тот мальчик, который успел уже кое-что понять про эту жизнь. Только теперь мальчик тот была она.
– Я приеду к тебе, – сказал Александр Егорович и покосился на Максика, – ладно?
– В субботу, – ответила Милочка, – мама в Пушкино уедет, к бабе Паше Бучкиной, а оттуда на рынок за цыплятами. Вечером только будет, но не поздно.
– Я к тебе приеду, – еще раз сказал дядя Шура, на этот раз без улыбки и выделив внятно интонацией «к тебе», сунул ей две стодолларовые бумажки: – купи себе чего захочешь, у тебя ведь выпускной бал скоро, да? – после чего развернулся и покинул выставочный зал…
… Первые три года ожиданий возвращения семьи Лурье на родину по завершении американского мостостроительного контракта Нина выдержала довольно легко, не так, как она рассчитывала, будет. Отношения ее с Самуилом Ароновичем были идеальными. Старик к ней прикипел невозможно, и изначальный вопрос, который он себе задавал – и чего она, красивая и молодая, нашла в куске старого нерусского говна, – волновал его лишь поначалу, в первую пару лет знакомства. Потом время стерло постепенно причинно-следственную связь, и вопрос потихонечку стал отмирать сам собой. Иногда Самуилу Ароновичу даже казалось, будто Нину он знал всегда, и в результате он путался в деталях и датах. Но потом выяснялось, что путаница эта имела место во сне, в глупых его сновидениях всего лишь, где всегда неясно было по завершении сеанса – где начало, где конец и в чем состоит суть замутненной середины; и он успокаивался, приводил сосуды мозга в порядок, как умел, но к мысли о Нине в памяти своей возвращался с неизменным удовольствием.
Нинина ненависть к незаконному деду ее сына тоже растворялась, но не так, правда, быстро, как набиралась расположенность к Нине самого старика. Однажды она даже поймала себя на мысли, что получает удовольствие от общения с одиноким Лурье, потому что давно успела осознать, что так же, как и он, одинока по жизни и сама. Не по внешним ее признакам, разумеется, не по оберточной стороне, а изнутри карамельки той, изнутри, куда не повидло, оказывается, было набито, а соевый продукт с добавкой сахарозаменителя.
И поэтому, когда услыхала от деда про возможность очередных трех контрактных лет за океаном – а это, туда-сюда, девяносто пятый получается, да еще самый край, – то, вернувшись домой, не закатила сама себе истерику, а просто горько поплакала, тоже сама для себя. Уходила когда от деда, огорчения скрыть не сумела все же. И дед, проводив Нину, тоже всплакнул немного – подумал, про него Нина печалится, долготерпение его жалеет, стариковское его одиночество.
В октябре девяносто пятого года и возник тот самый край, поцеловав который у американского флага заокеанская часть семьи в составе доктора Марка Лурье, ученого, конструктора и преподавателя, миссис Ирины Лурье, его жены и владелицы небольшой туристической компании «Айлур Трэвел», и их сына, ученика школы для особоодаренных детей Айвана Лурье, получила американское гражданство с вручением темно-синих паспортов законных граждан. Деду Марик позвонил в тот же день и между делом сообщил новость, намеренно не придавая этому событию значения.
– Стало быть, остаетесь там? – спросил Самуил Аронович, зная ответ и так. Давно зная.
– Я хочу забрать тебя наконец, папа, – закинул удочку в сотый раз Марик. – Прошу тебя, не упрямься.
– Нет, – спокойно ответил старик без всякого упрямства в голосе, и Марик понял, что дальнейший разговор бесполезен.
– Я приеду летом на две недели, пап. У меня отпуск будет, но не длинный. Ирка тоже приедет, если только сможет вырваться – у нее самый наплыв летом. А Айван… – он замялся и поправился: – А Ванька точно не сможет, у него все лето специальный курс с прицелом на экстерн следующего года, чтобы бесплатно учиться дальше. Хорошо?
– Хорошо, – ответил дед, – пусть учится, – и повесил трубку.
Полученную из Далласа новость он решил Нине не сообщать. Мешала гордость, засевшая с исполкомовских еще времен.
«Стало быть, – думал старик, – они семь лет тому назад подали еще, или шесть, и не сказали ничего. А я, старый идиот, контракты Мариковы подсчитываю, дни считаю».
Так он раскручивал спираль обиды на родню, понимая прекрасно истинные мотивы такого поведения членов своей семьи. Но обида была дороже, а стоила ерунду всего – возможность лишний раз пожалеть себя и вспомнить покойную Сару и нежданного Марика. И неподбитый танк выплывал откуда ни возьмись поперек воспоминаний, и ротный с кишками из рваного живота сразу следом, и контузия, и медсанбат, и победа. А заодно вспоминался Торри Первый, а вслед за ним Торри Второй, что лежал семь лет под пироговской сиренью. Затем мысли перебирались дальше и текли по пенсионному уже маршруту, приближаясь к уколу смертельному и собачьей сестричке из Пушкина. Ну а в конце пути трасса неизменно замыкалась на Нине Ванюхиной, бескорыстной благодетельнице со станции метро «Спортивная». И так по кругу…
Терялись в этом замкнутом цикле лишь две жизненно важные составляющие: тридцать пять лет исполкомовских будней и четырехлетняя обида в акватории Большой Пироговской гавани.
А Нина… А Нина, узнав от Самуила Ароновича, что американские Лурье не вернутся домой и на этот раз, потому что снова Марк Самуилович работу свою в компании продолжит, ничего не сказала, простилась со стариком и ушла от него раньше обычного, потому что необходимо ей было времени теперь больше, для того чтобы услышанное осознать. Потому что не только поплакать ей нужно было как следует, но и посмеяться – тоже во всю горькую силу и тоже вдоволь, года до девяносто восьмого теперь, не меньше…
Жить со своей племянницей Милочкой Александр Егорович Ванюхин начал с той самой субботы, когда Полина Ивановна уехала с утра навестить бабу Пашу, чтобы прямо от нее заскочить на пушкинский рынок за цыплятами, а затем уж ехать обратно в Мамонтовку. Жить – в том смысле, что оба они, и племянница, получившаяся таковой по невольному родству, и дядя Шура к моменту появления его в доме Ванюхиных в субботнее утро точно знали, что каждому из них предстоит совершить. У Ванюхи на этот счет имелись все же определенные сомнения, не морального, правда, – другого порядка. Например, неуверенность в том, что девочка его поняла верно, – намерения его, те самые, относительно субботнего приезда, которые он и не захотел скрывать от нее, а, наоборот, о которых попытался предельно ясно дать понять. Ну и прочее всякое: возможные неудобства бытового характера, что тоже может в какой-то момент стать препятствием в деле охмурения Нинкиной сестры. Но сомнения тем не менее были минимальны: не могла не понять, смотрела правильно, не по-детски, другим глазом смотрела, зрелым и ждущим.
«Да и не целка ж она, в конце концов, в семнадцать лет-то, – думал он в тот день, как затеял вылазку. – Пьет как лошадь сколько уже, не могла целяк оставить, точно не могла, потеряла давно уж, там же, в Мамонтовке, с ребятней местной, пьет с которой, как и мать ее Люська пила – кто налил, тот и забрался на нее. И в тюрьме, видать, по такой же схеме, в колонии той строгой…»
А Милочке страшно было на совсем короткий промежуток только, когда она поняла, там же, на фотовыставке, что дядя Шура теперь сам влюбился в нее по-настоящему, как в женщину влюбился, и как настоящую женщину хочет ее любить. За этим к ней и приедет. Но страх этот прошел быстро, к концу закрытия, когда все прощались со всеми, а когда прощались с Максом, то и с девкой его – тоже, а не с ней, Милочкой, и целовали на прощание их обоих, его и девку, а она тогда уже совсем на Максе повисла, как на собственном предмете. А ее, Милочки, как будто и не было вовсе, разве что козел какой-то подвалил лет под шестьдесят, сказал, художник-график, и позвал куда-то типа мастерской на Солянке, где интересный народ будет. Какой народ еще, подумала, такой, как ты, наверное, от которого перегаром воняет, давним еще, и потом разит, как от козла натурального. Козел – он козел и есть. Тогда-то и перестало быть страшно.
Одним словом, к приезду дяди Шуры она не передумала, а, наоборот, укрепилась в принятом решении. О Нинке подумала в последний момент и искренне удивилась себе самой, что совершенно упустила это обстоятельство из виду и не подумала о сестре раньше. О том, как же быть с намеченным планом перехода в полную женскую самостоятельность без учета Нининого к этому отношения. Но потом она еще немного подумала и решила, что страшного ничего не будет. Нинка в последнее время странная какая-то ходит: то приедет, задумчивая вся из себя, посидит, чаю попросит и, не дождавшись чаю этого, вскочит вдруг внезапно и, как полоумная, домой засобирается, в город. Надо мне, говорит, забыла, что надо… И все одна больше постоянно, и не смеется совсем, как раньше, и про Максовы успехи фотографические не хвастается, как будто само собой, что он такой способный к этому делу получился, и на выставку не пришла: ни к открытию, ни к закрытию тоже.
Доллары подаренные Милочка обменяла на рубли и отложила. А на специально выделенную часть купила трусики, малюсенькие такие, почти из веревочек одних, а сзади, вообще, в попку все укладывается, так что ягодицы, как в глянцевом журнале получаются, шариками, как две капли воды одинаковые, но разделенные сексуальной перемычкой. Подумала, когда купила и тайком от мамы Поли примерила, что, если б не девка та, попросила бы Макса снять ягодичные шарики на цветную покрупнее, тоже тайно. Тогда б он мог сравнить с девкиной попой и посмотреть, у кого шарики красивее. Но только, чтобы ноги тоже на фотографию попали, по всей длине причем, тогда ясно станет, кто чего стоит на самом деле…
Все прошло не так, как планировали они оба. С самого утра, еще находясь в постели, Милочка ощутила не то чтобы особое волнение, но очень знакомое жжение и истому, идущие изнутри, из знакомой точки напротив фасадной ложбинки. Бутылка с портвейном была спрятана в сарае, в тайном от матери уголке, в сенном закутке под куриным насестом. Она выпила один стакан, и это было несколько больше привычной дозы. Но зато ровно настолько же ей удалось перекрыть волнение от предстоящей встречи с дядей Шурой и привести себя в состояние легкого и неуправляемого плота, выбравшегося из быстрины и продолжающего плыть по инерции, уже неторопливо, в безопасном, но не в вполне понятном направлении.
Александр Егорович приехал посуху, на «Мерседесе-600», когда плот, теряя инерцию, начал зависать, добравшись до середины бухты, но до берега было все равно далеко, и потому шансов быть снова унесенным оставалось еще немало. Он отпустил охрану, поднялся по ступенькам на крыльцо, оглянулся и открыл дверь в дом. Милочка стояла босиком, неподвижно, в веревочных трусиках и накинутой на голое тело рубашке и смотрела на родственника, слегка покачиваясь. Тогда он, не говоря ни слова, подошел к девушке, взял на руки и отнес в комнату, бывшую бабкину, потом – его самого, затем Нинину, а уж после нее – Милочкину.
«Надо же, – подумал он, стаскивая с племянницы невесомые трусики и попутно снимая с себя одежду, – кровать-то все та же, бабы-Верина».
Милочка закрыла глаза и не произнесла ни слова, пока Александр Егорович крутил так и сяк ее худенькое тело; хотя нет, теперь уже не было оно худеньким, оно могло вполне считаться стройным и модельным, каким не могло считаться Нинкино тело шестнадцать лет назад, конечно же, нет. Оно тоже было тогда юным, и тоже худым, и тоже нетронутым, но и только, не больше. И это вспомнилось в самый сладкий миг, когда двигатель его «шестисотого» достиг наивысшей точки скорости, а за рулем был он сам, и никого рядом, ни охранников, ни бывших наставников, ни других прихлебателей – они же пожиратели его жизни, которую он сколотил сам, своими руками, своей хитроумной головой, своим звериным чутьем, своей рисковой и умной отвагой и удачей своей, наконец, в смысле, фартом. И тогда он утопил педаль до отказа – он, Ванюха, мамонтовский пацан, и вознесся над дорогой и полетел над ней то ли коршуном, то ли райской птицей – ему было все равно, потому что он снова сумел взлететь, как всегда умел, и полет этот длился необычно долго, и он не хотел разбираться – почему, он просто парил над землей, судорожными толчками выбрасывая наружу остатки сил: ить, ни, сан… сить, хать… кю… дзю-ю-ю-ю!!! И, лишившись их окончательно вместе с завершающим толчком, вернулся наконец обратно, к земле, опустошенный и счастливый.
А когда он только набирал скорость, еще не разогнавшись до высшей точки, в тот самый момент Милочка почувствовала, как плотик ее сдвинулся с места, и постепенно, но неуклонно река начала забирать его своей тягой, вкручивать обратно в течение, в самый край поначалу, размытый, между берегом и главной силой воды, той, что в самой серединной точке водной стихии, а затем – ближе к ней и еще ближе, и еще через мгновение плот ее стал совсем непредсказуем и потерял всякие уже ориентиры между берегом и водой и закрутился волчком в поисках спасительной суши, но суши рядом не было, как не было и самого спасенья. Тогда она открыла глаза и посмотрела вверх, в небо, ища укрытия там, но оттуда на лоб ей капнула влага, и она была соленой, как морская вода, а не обычная речная, и она догадалась, что это океаническая капля из того соленого океана, Индийского или другого, о котором она мечтала, чтобы плавать там, плавать бесконечно и крутиться волчком вместе с теплым течением, на плоту или без плота, сама по себе, и приплывать, когда вздумается, к любому его берегу, которых у него бессчетно…
И она захотела приплыть сейчас же и снова закрыла глаза, и плотно сомкнула губы, и поплыла вместе с плотом в центр пучины, помогая себе руками и ногами, чтобы пересечь ее и выплыть с другой стороны. И тогда ее подбросило над водой, над самым центром водяного вихря, оторвало от плота, она судорожно дернулась несколько раз, но уже найдя спасительный путь к берегу, не по воде – по воздуху, ласковому и теплому, как давно перешедшая к ней от сестры ангорская кофта, – и плавно приземлилась в сухое тепло бабы-Вериной перины, с которой в первое свое путешествие и отправилась…
Это потом уже, когда его «шестисотый» летел по Ярославке к Москве, пугая окружающий транспорт бандитским шиком, Ванюха понял, перебирая в памяти недавние сладчайшие минуты, что подумал о кровати, на которой померла баба Вера, от давно забытого чувства, от обычного волнения неделового характера, редкого в его нынешней жизни, самого по-человечески примитивного, бытового волнения, сталкиваться с которым за последние годы не было ни причины, ни нужды. И еще он поймал себя на мысли, что вот-вот автомобиль пересечет окружную дорогу и окажется в Москве, а ему все еще хорошо, и его все еще продолжает приятно будоражить это приключение с родственницей и заставляет включать воображение и рисовать не менее увлекательные картинки будущего.
«Кто бы мог подумать, что целка натуральная…» – растроганно подумал он, подъезжая к Плющихе, и с удовлетворением ощутил, как у него снова слегка дрогнуло в паху.
Поступать в институт Милочка не планировала – знала, что мозги не позволят подняться в образовании выше уровня средней школы. Да и с той навряд ли удалось бы справиться без дядькиного вмешательства. Вмешался он и на этот раз – оплатил учебу в Академии коммерции и туризма, из вновь созданных, левых, но с лицензией на образование.
– Все ближе будет к городу, – сказал матери, – там я присмотрю хоть за ней, как смогу. Понадобится – Нинку подключим, чтоб не кисла от безделья.
Что для дочки будет лучше – собственный присмотр в мамонтовской ссылке или же передача в городской недогляд под сынов контроль, – Полина Ивановна не знала сама. Чувствовала только, что и так и эдак спасительно для дочки не получится. А значит, и для нее тоже. Но с Шуркой согласилась и на городское обученье Милочку отпустила, не переставая думать о варианте больничного излечения.
Для встреч с племянницей Александр Егорович снял квартирку недалеко от офиса, в Малом Власьевском переулке, и поручил обставить ее как положено для создания нужного уюта. С Милочкой он договорился так: может учиться, может не учиться, диплом он ей купит в любом случае. Но прикасаться к спиртному она может только в Москве, только под его контролем, и ни единого шанса их общей матери выявить неуемную питейную страсть Милочка не даст.
Туристическую свою Академию Милочка начала честно посещать с первого дня занятий и посещала до тех пор, пока не началась первая экзаменационная сессия. Тогда она просто тихо исчезла, не сообщив об этом ни дома, ни Шурику. Шуриком она стала называть Александра Егоровича вскоре после начала регулярных встреч в Малом Власьевском. Нельзя сказать, что банкир Ванюхин таким обращением с собой был очарован, но теперь он был уверен: терпеть маленькую прихоть юной любовницы есть за что.
Шло время, и Милочка с явным опережением набирала обороты любовного опыта, втягиваясь в процесс все интенсивнее, втягивая туда попутно и Шурика, который постепенно, день ото дня, стал привыкать к оздоровительному сексу, сочетая его, к собственному удивлению, с другим типом адреналиновой зависимости: нежности, щедрости и привычке то и другое регулярно проявлять.
К концу несостоявшегося первого курса Милочка сообщила Шурику правду про Академию, обозвав ее по забывчивости институтом. Шурик махнул рукой и простил. Как решил не обращать больше внимания и на вечно меняющийся состав заморской стеклотары в гнездышке в Малом Власьевском. Ему это не особенно мешало, а вот сил на душеспасительные лекции потребовалось бы много. Милочка каждый раз выслушивала его внимательно и серьезно, не оставляя ни малейших сомнений по части будущей благопристойной трезвости, и обещала исправиться. К концу увещевательной беседы она уже успевала стянуть с Шурика брюки и, усевшись на дядю верхом, приступала к плавным покачиваниям с заведенными к потолку глазами. От нее пахло детством, невинностью и молодой кожей, и часто запах этот напоминал Ванюхе тот, Нинкин, в чертановской квартире, перекрывая своей силой остатки слабых перегарных испарений, и это возбуждало Шурика еще сильней, и снова он парил над Малым Власьевским переулком, и снова опускался вниз опустошенный и счастливый.