Дети Ванюхина - Григорий Ряжский 18 стр.


К концу несостоявшегося первого курса Милочка сообщила Шурику правду про Академию, обозвав ее по забывчивости институтом. Шурик махнул рукой и простил. Как решил не обращать больше внимания и на вечно меняющийся состав заморской стеклотары в гнездышке в Малом Власьевском. Ему это не особенно мешало, а вот сил на душеспасительные лекции потребовалось бы много. Милочка каждый раз выслушивала его внимательно и серьезно, не оставляя ни малейших сомнений по части будущей благопристойной трезвости, и обещала исправиться. К концу увещевательной беседы она уже успевала стянуть с Шурика брюки и, усевшись на дядю верхом, приступала к плавным покачиваниям с заведенными к потолку глазами. От нее пахло детством, невинностью и молодой кожей, и часто запах этот напоминал Ванюхе тот, Нинкин, в чертановской квартире, перекрывая своей силой остатки слабых перегарных испарений, и это возбуждало Шурика еще сильней, и снова он парил над Малым Власьевским переулком, и снова опускался вниз опустошенный и счастливый.

Милочка же тоже летала, но по своим воздушным трассам, и иногда в середине собственных полетов ей представлялся Максик Ванюхин на месте его отца, и тогда ее воображение отрывало планер от маршрута и увлекало его в сторону, в другой воздушный коридор, под иные восходящие потоки, и она взлетала еще выше, еще ближе к небу, но с другим уже пилотом, еще более юным, чем она сама, и уже вместе с ним она закладывала смертельные виражи и бросала себя вниз, делая «бочку», совершая петли одна опаснее другой, но в последний момент она брала управление на себя и всегда успевала выровнять летательный аппарат перед самой землей, чтобы совершить посадку туда, откуда отправилась в полет, но уже со старым пилотом.


Времени на педагогику Александру Егоровичу не хватало совершенно: к середине девяносто шестого основные ловушки были им расставлены, стратегические и текущие: значительная часть активов обоих «Мамонтов» была разведена по номерным счетам так, что кроме него самого и Дмитрия Валентиновича разобраться в хитросплетениях не смог бы ни один совладелец. Диме, в отличие от Ванюхи, требовался, правда, путеводитель. Но таковой был составлен, отредактирован самим же составителем Ванюхиным и в наличии у главного его компаньона имелся. На короткое время сен-сей снова оказался при деле: реализовывал разработанную учеником схему подкупа и шантажа одного из людей хозяина, владельца двадцатипроцентного пакета мамонтовских акций. Операция прошла без сбоев, удалось привлечь высокий чин из спецслужб, который за смешные деньги тут же нарыл кучу расстрельного компромата, и не по одной статье расстрельного.

Человек акции вынужденно уступил, взял билет в один конец и сгинул на прозябание в реальном капитализме. Охранная грамота к моменту суммарного владения шестьюдесятью девятью процентами была заготовлена заранее и исходила с самых верхних властных этажей. «Люди» потоптались, узнав о случившемся, взвесили ситуацию реально, прикинули так и сяк и решили сопротивление не затевать, так же как и не тратить сил на месть и обратный отыгрыш условий прошлого сходняка. Силы теперь явно были неравны, и удача была не на их стороне. В смысле, фарт.

Таким образом, пункт плана под номером три был успешно завершен, а переход к следующей по очередности позиции требовал сосредоточиться не на шутку – слишком мало свободного пространства оставалось впереди, слишком мало…

Ослабевать желанием к племяннице Шурик начал года через полтора, где-то в середине девяносто восьмого, когда Милочке стукнуло двадцать, и она стала медленно, но неуклонно обращаться в опытную, пьющую и красивую стерву. В течение последнего года она все реже и реже появлялась в доме Ванюхиных, а когда наезжала, рассказывала Полине Ивановне небылицы о своей студенческой занятости, а также про подвернувшуюся в Москве работу в коммерческой фирме, по вечерам которая в основном, после учебы, но с нормальной зарплатой и служебной жилплощадью. Полина Ивановна слушала, вздыхала, верила и не верила одновременно, но Шурка это же подтверждал, и тогда она больше верила, чем не верила. Однако в те дни, когда объявлялась Милочка, с блестящими глазами и подозрительным букетом дыхания, мать снова брала городские истории под сомнение, но и понимала уже: ни до истины докопаться, ни поправить чего, если надо поправлять, она уже не в силах: и жизнь давно другая стала, и семьдесят два года за спиной стоят, не уйдешь от них, не спрячешься. А вскоре дочка окончательно съехала из Мамонтовки в Малый Власьевский. За все проведенное там время она успела привыкнуть к своей уютной квартирке так, будто именно в ней прошли лучшие годы жизни, а не в затерянной во льдах Подмосковья Мамонтовке.

Потерю дядькиного интереса по отношению к себе она почуяла в тот день, когда перевезла на Власьевку остатки своих вещей. Он, узнав о переезде, вопреки ее предположениям, не обрадовался почему-то, а прореагировал вяло и даже, показалось ей, несколько раздраженно. В тот же день она напилась одна по поводу окончательного новоселья и приняла нетрезвое решение о своей дальнейшей жизни. С этой целью она посетила гинеколога и изъяла предохранительную спираль, о которой Шурик в деликатных выражениях договорился с ней в самом начале их романтического прошлого, обозначив таким прозрачным способом свои намерения.

Действовать Милочка решила, не откладывая проблему в долгий ящик. Она хорошо подумала, определилась с линией поведения, какую будет правильней применить в обстоятельствах угасающего романа, немного для этого напряглась и забеременела в назначенные собой же сроки.

Отсчитав двенадцать положенных медициной беременных недель, она добавила для пущей верности еще одну, после которой о прерывании жизни зародыша очередного Ванюхина речь уже не шла, затем напилась, но не сильно, а так, для храбрости, после чего вызвала в Малый Власьевский Шурика по экстренному номеру и сообщила новость сразу, как он явился, без подготовки и сопутствующих слюней.

То, что она услышала в ответ, заставило ее переменить мнение о гуманизме и человечности в широком масштабе, значительно более широком, чем отдельно взятая семья Ванюхиных родом из отдельно взятой Мамонтовки. И потому с этой минуты Шурик, как вариант отца ее будущего ребенка, перестал для нее существовать. Она собрала личные вещи, оставив в квартире все, что покупал и дарил ей дядя за время родственных отношений на Власьевке, и в тот же день уехала на электричке к матери в Мамонтовку, в дом Ванюхиных, в котором выросла и где для нее всегда было место. Это тоже являлось частью задуманного Милочкой плана, предусматривавшего ряд мероприятий, позволяющих занять в жизни место, достойное ее фамилии, а может, и наказать виновных.


Почему Самуил Аронович Лурье решил сообщить Нине о том, что семья его никогда не вернется на Пироговку, он и сам точно не знал. Утром, пересекая двор по пути в булочную, он обнаружил, что сиреневый куст, под которым покоился Второй Торька, усох. Не отцвел, как бывало каждый год, и в нынешнем июне тоже, а именно усох, умер. Он подошел к кусту и потянул на себя сухую ветку. Ветка надломилась и осталась в руке Самуила Ароновича. Он в страхе разжал руку и выпустил ветку, но та не упала на землю, а так и осталась висеть надломленной, соединенной со своим основанием через тоненькую пересохшую шкурку. Обломок этот висел над последним мертвым Торькой, плавно покачиваясь на ветру.

А не вернутся они, сказал Нине, из-за того, что это давно уже стопроцентная американская семья: с синими паспортами, ежегодным инкомтаксом, что по-нашему означает регулярность доходов и обязательность налогов, стабильной и денежной работой у Марика и собственным бизнесом у Иры плюс бесплатное Ванькино ученье в математическом университете, а еще – общее нежелание жить на бывшей родине.

– Так они не вернутся, что ли? – каким-то чужим голосом спросила Нина и посмотрела на старика странно так и недоверчиво.

– Нет, – ответил Самуил Аронович, – не вернутся – нечего им возвращаться сюда, незачем. Разве что на похороны мои – это конечно. Но без меня уже.

– Верну-у-у-у-тся, – вновь недоверчиво протянула Нина и странно улыбнулась, – ка-а-а-к не вернутся.

Самуил Аронович вздохнул:

– Они, Нинусь, с девяносто пятого с паспортами, уже тогда все ясно было. Я себя просто сам обманывал немножко, ну вроде как в надежду игрался, хотя знал-то наверняка.

– А я? – Нина продолжала странно улыбаться, не моргая. – А я как же? А со мной теперь как?

– Ты? – удивился старик. – А что – ты? С тобой что – как?

Нина опустилась на стул, все еще улыбаясь, и уставилась на входную дверь:

– Вы, Самуил Ароныч, неправду мне говорите ведь, да? Неправду?

– Неправду? – удивился в свою очередь дедушка Лурье. – Да нет, солнышко, в том-то и дело, что натуральную правду говорю теперь. Это раньше я неправдой сам себя успокаивал, ну то есть… – Он помялся и уточнил: – Недоправдой, что ли… И с Заблудовскими насчет этого никогда не заговаривал, и сами они тоже таились, получается. Фабриция, мать Ирины, все глаза как-то прятала, про чепуховину разную молола, про гонорары тамошние да про погоду. Видела, что молчу про это неспроста, про главное-то, но сама – ни-ни. А ведь точно знала все – уж от Ирки-то не могла не знать – значит, велели мне о гражданстве и паспортах американских не сообщать. Жалели, стало быть… А теперь… – дед провел рукой в неопределенном направлении и смахнул влагу с правого глаза, – а теперь к тому все идет, что некого жалеть уже будет скоро. Так мне думается…

Нина продолжала сидеть как сидела, но теперь она слегка раскачивалась на стуле: сначала плечами, а потом всем корпусом, вместе со стулом, переваливаясь с левой пары ножек на правую. При этом взгляда от двери не отводила. Она качнулась еще пару раз туда-сюда и задумчиво сообщила:

– Ведь, это вы, Самуил Ароныч, их не остановили: ни когда они в Америку свою собрались, ни когда сына у меня в роддоме отбирали; на смерть, говорит, забираю, а получилось – на жизнь, да за океан еще, чтоб от меня подальше было, от матери родной. – Женщина продолжала раскачивать стул и глядеть в одну точку. Лицо ее побелело, кисти рук вцепились в края стула и тоже побелели, а кончики пальцев налились кровью и стали темно-бордового цвета. Откуда брались в ней такие слова: тихие, размеренные и страшные, в каком закоулке души примостились они в ней и жили раньше, Нина не хотела в эту минуту понимать. Слова эти неспешно выпархивали из ее глубин и медленно, раскачиваясь в такт с Ниной, продолжали одно за другим наплывать на опешившего старика: – Ирка ваша мертвого родила ребеночка, недоношенного, а моего по обману забрали, близнеца второго, в параличе, сказали, в детском, умрет, сказали, все равно, вот-вот… А это мо-о-о-й сын был, а не её-о-о-о, и не ва-а-а-а-ш Лурье, Самуил Ароныч, а мо-о-о-о-й Ванюхин, мо-о-о-о-й Иванушка, в честь дедушки Ивана назвала, убитого Михеичева, – она наконец развернулась вместе со стулом и вперилась взглядом в старика через свои большие очки, – Михеичева нашего, а не вашего Лурье!

Самуил Аронович все еще не мог поверить в то, что явственно видел сам и мог слышать собственными ушами. В первый момент он принял это за неожиданный спектакль, разыгранный Ниночкой для приведения его в чувство по поводу расстройства из-за сказанного им же. Но на спектакль это больше не походило: слишком не похожа была так странно сидящая перед ним женщина на Нину, на его преданную Ниночку.

– Почему – с твоим Ванечкой? – растерянно спросил он у этой чужой женщины, которая недавно была Ниной. – Почему – Михеичева в честь? – Слова путались и терялись где-то на пути от мозга к губам или ото рта к связкам, и он не мог их подобрать, потому что его продолжало клинить и получались только отдельные слова, обрывки даже, фразы переставали складываться. – Кака парали… чему уби… то мёрты… – Ему стало тяжело дышать, он остановился, и ему удалось сложить их наконец в фразу. И на этот раз вышло внятно: – Ниночка, ты про что говоришь такое?

Она вновь сказала, не повышая голоса:

– Не будет у вас никого в роду больше, говорю я. Одна фамилия ваша нерусская только останется. А кровных нет у вас детей никого, Самуил Ароныч, нету внуков…

Внезапно старик поднялся на ноги, держась обеими руками за грудь.

– Врешь, – трясущимися губами выдавил он, – ты все придумала, все придумала.

Нина выстроила на лице улыбку, еще одну, другую, наложив ее на ту, прежнюю, и это сделало ее ужасно некрасивой.

– Вру? – Она вытащила из кармана небольшую фотографию и аккуратно положила ее на пол под ноги старику. – Вот, загляните, Самуил Ароныч. Полюбопытствуйте, пожалуйста. Там мой сын, Максим Ванюхин, первый близнец. А второй – с сыном вашим и невесткой в Америке, от законных матери и отца увезенный и от родного дома.

Самуил Аронович опустился на колени, руки его слушались плохо, потому что он уже знал, что все услышанное окажется правдой. Вот сейчас прямо, сейчас…

Он протянул руку к бумажному прямоугольнику и поднес его к глазам. На снимке улыбался мальчик лет шестнадцати, но это был не Иван Лурье, он понял это сразу. Как и то, что мальчик с фотографии имел одно лицо с его внуком Ваней, его Ванечкой. Юноша стоял перед входом в подъезд шикарного дома. Одной рукой он придерживал ремешок от перекинутой через плечо фотокамеры, а другой обнимал такого же возраста девчонку с наглыми и веселыми глазами.

Старый Лурье дом этот узнал сразу, его трудно было не узнать. Он располагался на соседней Плющихе, и в нем – он знал – жили разные шишки, не такие, как в их Ленинском райисполкоме раньше начальствовали, другие совсем, сегодняшние, которым его Марик со всеми своими американскими гонорарами и профессорскими добавками по деньгам в подметки не годился.

– Нет… – сказал он едва слышно, – нет, Боже праведный, нет… – он продолжал говорить это «нет» беззвучно, не открывая рта, застыв каменным истуканом, так и не поднявшись с колен, – не могли они так, не верю, не могли, не верю…

Нина продолжала сидеть на стуле, на лице ее не читалось ничего: ни жалости к старику, ни сочувствия, ни собственного разочарования от услышанного, ни мстительной радости – одна лишь дикая усталость и многолетняя пустота, в которой дурным эхом повторялось, то бухая, то звеня: «Не вернутся… не вернутся… не вернутся…»

Старик все еще беззвучно шевелил губами, как будто молился своему еврейскому Богу. При этом продолжал тупо и неотрывно рассматривать фотографию родного лица совершенно незнакомого человека. Нина поднялась наконец со стула, отодвинув его ногой в сторону, и, продолжая равнодушно разглядывать безумными глазами дверь пироговской квартиры, так же хладнокровно добавила:

– Лечить взялись сына моего, Самуил Ароныч, а у самих бульдожки подыхают один за другим, положенного не прожив даже. – Она нагнулась над стариком и выдернула Максикову фотографию из его рук. – Пойду я, Самуил Ароныч, – сообщила она в пустое пространство, – а вы оставайтесь…

– Ванечка, – прохрипел старик, – Ванечка… – и потянулся рукой вслед отнятой фотокарточке.

Этой же протянутой вперед рукой он ощупал перед собой воздух, но воздуха становилась с каждым мгновением все меньше и меньше, а фотографии все не было и не было. Потом вдруг резко потемнело вокруг и стало плохо видно. Но зато он услыхал, как заревело вокруг него пространство, взрывая и перепахивая землю, откуда взлетали и падали на него горячие рыхлые комья, и он подумал, что это отличная, наверное, будет земля, плодоносная и добротная. В такой земле никогда не усохнет сирень, а будет цвести вечно, и тогда можно снова хоронить в ней всех его Торек, в новой мягкой ямке, где им будет просторно и воздушно. Он прикрыл голову руками, потому что земляных этих хлопьев становилось все больше и больше, и они были все горячей и горячей, и все тверже и тверже. А потом так же резко запахло металлом и дымом, и этот запах тоже нельзя было спутать с любым другим, потому что так пахли фашистские «тигры», и это был запах страха, но только не для истребителя их, старлея Лурье. Он протянул вперед другую руку, пустую, и сразу нащупал то, что искала она: связку противотанковых гранат. И он схватил эту связку и прижал к груди, но вырвать кольцо было нечем – другая рука все еще исследовала пространство, чтобы, не дай Бог, не потерять единственного внука. Тогда он, не долго думая, ухватил кольцо зубами и изо всех сил рванул его на себя, на себя и вверх. И тут он увидал, как взорвался мир вокруг него, хорошо увидал, явственно, потому что обозревал картину сверху, сверху и немного сбоку, так, чтоб было еще видней…

В центре композиции дымился подбитый вражеский зверь, железный и вонючий, вокруг него валялись и тоже догорали, дымясь, оторванные лейтенантским взрывом рваные куски чужеземного металла. И в этот самый миг Самуил Аронович ощутил радость и легкость – не телом всем ощутил, но пространством, что обвивало его со всех сторон, и уже безо всякого дыма и вони – чистым и прозрачным. И он был абсолютно счастлив, потому что мертвы на этот раз были оба они: и танк его врага, и сам он, дедушка Лурье…

Она вышла из квартиры, оставив дверь приоткрытой, и нажала кнопку лифта. И только через пару минут, когда вслед за ней хлопнула тяжелая, нелепо выкрашенная густым голубым маслом лифтовая дверь и ободранная кабина понесла ее вниз, скрипя лифтовыми уключинами на этажных перегонах, Нина Ванюхина будто очнулась от анабиоза, в который вогнал ее качающийся стул из квартиры на шестом. В последний миг, когда кабина дотягивала последние сантиметры, чтобы окончательно замереть в самой нижней точке своей последней пироговской вертикали, она ясно осознала, что Самуила Ароновича Лурье, ненастоящего дедушки ее настоящего сына, больше нет на свете, потому что он перестал вообще быть. От этого у нее закружилась голова, но тут внезапно навстречу ей распахнулась дверь, и, позволив внешне знакомой женщине выйти, в лифт влетели, гогоча и толкаясь, два пацана. Нина вышла на воздух и, не оборачиваясь, быстро пошла по направлению к Плющихе.


Мертвым Самуила Ароновича Заблудовские обнаружили почти сразу. Фабриция Львовна, по уговору с дочерью, заходила к старику из своего соседнего подъезда ежедневно, бывало даже по два раза на день. Тем же утром, обнаружив неподвижное тело старика, она вызвала «скорую» и тут же позвонила своим в Даллас. Там была глубокая ночь, и поначалу Ирина никак не могла взять в толк, что происходит на том конце провода, отчего так кричит ее мать. А когда наконец ей удалось пробиться через нервические помехи Фабриции Львовны и понять, в чем дело, она немедленно разбудила Марика и сообщила страшное известие об отце. Потом они решили, что Ваньку будить не станут, а скажут о дедовой смерти утром. Но Айван не спал уже, потому что слышал весь разговор.

Назад Дальше