В тот день в доме Ванюхиных была примерка белого платья, к Нининому выпускному балу. Пригодился старый Полинин сарафан с вытканной розой на груди, тоже белой, что хранился у нее с молодых лет еще, но сохранился при этом отлично. Низ пришлось отрезать, но не сильно, и обметать по линии обреза на руках. А сзади мама Полина приладила широкую резинку, тоже белую, и сосборила под нее ткань, перетянув ее назад так, что ниже спины получилось пышно и очень красиво, как у романтической барышни из произведений русских классиков прошлого века. Так в этом платье она за письмо и расписалась.
Подпись в конце текста принадлежала замначальника по режиму подполковнику Дурневу. Подполковник извещал бывшую и единственную родню о том, что 18 мая 1978 года заключенная Михеичева Людмила Ивановна, 1941 г. рожд., скончалась в медсанчасти учреждения ИЗ-289/13 гор. Можайска при родах, «имевших протекание в тяжелой форме, что повлекло за собой клиническое осложнение и последующую смерть. В результате родов, – писал подполковник Дурнев, – остался ребенок женского пола, который выжил, и он – девочка с именем Люся по желанию покойной». Далее следовало, что «по вопросу дальнейших решений по ребенку умершей з/к Михеичевой следует обращаться в ГУИН МВД в случае законных к тому оснований…»
Ноги у Нинки подкосились, письмо вывалилось из рук, и она молча присела на пол, глядя прямо перед собой. Заколка, что удерживала на поясе сосборенную ткань, выскочила, отлетела в сторону, и Полина Ивановна поначалу встревоженно подумала, что надо бы пропустить по сборке двойную строчку, чтоб на балу не опозориться. Внезапно она застыла на месте и, не вынимая изо рта булавки, прошептала:
– Господи…
Затем вытащила булавку изо рта и подумала, что теперь ее Ниночку никто и никогда у нее не заберет, и тут же сама ужаснулась тому, о чем подумала. Пытаясь избавиться от странного чувства, перемешавшего идиотским образом случившийся кошмар, прихлынувшее неведомо откуда облегчение и легкую тревогу по пустяку, она кинулась вниз, на пол, к Нинке, к дочке, крепко обхватила ее руками и прижала к себе:
– Доченька… доченька моя… Ну что же делать теперь, раз так случилось… Ничего теперь не поделаешь… Скажи чего-нибудь, Ниночка, или лучше поплачь. Не молчи только, слышишь? Не молчи…
Нинка не плакала и не отвечала. Она продолжала смотреть в прощелок двери, ведущей в сени, и видела через него круглый край бочки с квашеной капустой, той самой, из которой Шурка нацеживал рассол, чтобы поить перед смертью бабу Веру кислым…
Аттестат она получила, а на выпускной бал не пошла, так что старый недосборенный сарафан в этот раз не пригодился. Вместо этого они собрались и поехали по инстанциям хлопотать о похоронах и ребенке. То, что материного ребенка – свою кровную сестру – она должна удочерить, Нина не сомневалась ни на мгновение. Полина Ивановна отнеслась с пониманием – пусть будет еще одна девка в доме, лишь бы не было войны, да разрешили бы власти. С сыном обсудить не вышло – сам он давно не заезжал, а в город звонить ей было несподручно.
От кого Люська ухитрилась заполучить эту амнистийную беременность в женской колонии, так и осталось неизвестным. Начальник исправительного заведения вместе с замом Дурневым только плечами пожимали, когда женщины прибыли в колонию сопровождать гроб с Люськиным телом, сколоченный на скорую неумелую руку из сырой необрезной доски.
Через три дня они хоронили ее выпростанное тело на том же мамонтовском кладбище: отпевать не стали – некрещеной была, просто могильные мужики разрыли Михееву яму и опустили необитый Люськин гроб поверх обитого старикова. Народу было никого: они лишь сами да учительница Нинкина классная. Шурку Полина Ивановна так и не нашла – телефон городской не отвечал, услали, видно, в командировку по секретной отрасли, решила она.
Сын появился через неделю, как раз на девятый день поспел, к Нинкиным поминочным пирожкам с картошкой. Насчет истории с Люськиной смертью кривить душой и врать особо не пришлось – искренне удивился на самом деле, почти огорчился даже. Держись, Нинок, – сказал и вытащил из кармана очки, те самые, что прошлым летом обещал, – стекла по Нинкиному рецепту заказанные, а оправа – самая что ни на есть фирменная: большая и тонкая.
Потом они вместе, всей семьей, выпили поминальную, не чокаясь, как водится, после чего Нина поднялась и вышла. Вернулась в новых очках и причесанная по-другому, по-взрослому: волосы слегка увлажнены, стянуты назад и там прищеплены черепаховой заколкой – все, что от Люськи из колонии осталось среди немногих личных вещей.
Ванюха глянул и отупел: это была не Нинка. Перед ними сидела девушка, просто одетая, но с очень красивыми волосами, с серьезными и задумчивыми глазами, грустно взирающими на мать и сына Ванюхиных из-под стекол, закованных в большую модную оправу.
– Спасибо тебе, Шура, – сказала Нина и добавила: – От меня и от дедушки спасибо. – Она подумала еще немного и уточнила: – И от мамы тоже… Спасибо вам всем, что я не сирота…
Сказала и пространно посмотрела в сторону опекунши, так посмотрела, что не поняла Полина Ивановна, о ком это она, о какой маме: о покойнице или же о ней самой. Понять не поняла, но под сердцем что-то екнуло и разогрелось, а потом в том же месте размягчилось, разжижилось и опустилось теплым вниз, теплым и густым…
«А девка-то что надо становится, – подумал Ванюха, не отрывая от девушки глаз. – Если б не очки эти, никогда бы так Нинку не увидел. И если б еще деда не грохнул ее тогда…»
В тот раз ни Полина Ивановна, ни Нина про ребенка Люськиного, про девочку, что вместе с ней не умерла, ни словом не заикнулись, пока Шурка гостевал с ночевкой. В смысле, про планы их насчет нее. Заранее обсудить с ним будущие изменения в семье, о которых собирались ходатайствовать в столице, не было нужды – решение они приняли окончательное. Но сейчас говорить об этом обе не захотели, не сговариваясь. Нина – из страха, что сын мамы Полины будет возражать против такого намерения: саму ее приютили, а теперь еще сестра какая-то тюремная без роду без племени пеленки проссывать начнет в их доме. Мать же Шуркиного отказа не боялась, не сильно в него верила, она, скорее, не хотела расстроить неверным движением то, что так старательно берегла и взращивала для будущего собственной семьи, для будущего их счастья, такого же надежного, как и настоящее.
«Отдадут ей ребенка, – думала она, – Шурку могу от дома отвадить, упущу на сторону, в неизвестные руки уйдет. Не отдадут – Нинуленьку мою золотую потерять могу. Она-то ведь сироту теперь не бросит, как бы дело ни вышло. По себе знает, что есть жизнь без родной матери да без любви домашней…»
И не знала она тогда сама, где больше правды лежит: в сердобольности ее природной и жалости или же в отчаянной потребности самою себя защитить и всех Ванюхиных вместе с собой – нынешних и будущих.
Решение пришло здесь же, как только подумала, в этом же месте головы, где роились сомнения. Но до поры до времени Полина Ивановна решила его поберечь и не выдавать даже Нине. Пусть пока все идет своим чередом и выйдет само собой…
Отказ на удочерение ребенка бывшей матери, скончавшейся в заключении при родах, Нина Михеичева получила в самые короткие сроки. Дело и рассматривать-то толком не стали. И не по какой-либо хитрой причине – просто в свои семнадцать она не достигла нужного для этого дела возраста. Любое решение: положительное или всякое другое – требовало от ходатая главного необходимого условия – совершеннолетия, до которого не хватало ровно одного года. Это не говоря уж о материальном достатке и социальном облике. Тогда Полина Ивановна и запустила механизм собственного материнства, поступив дальновидно и мудро. Она поехала в комиссию, но начала не с заявления, а с раздевалки, где узнала, кто там кто и у кого какая порода. Собачья, само собой. Оказалось – у председателя комиссии, Самуила Ароновича Лурье, натуральный английский бульдог, юный кобель, тигровой масти и, к счастью, не привитый еще. Это она уже вызнала у собачников во дворе на Большой Пироговке, где председательский кобелек выгуливался на отдельном газоне. И как звать кобелька вызнала – Торри Вторым его звали, в честь покойного отца-производителя Торри Первого.
Не стоит и говорить, как действующая опекунша и будущая двойная мать доставала пятивалентную прививку, наиблатнейшую из блатных, на две болезни превышающую по защитным свойствам ту, предыдущую, опекунскую. Но достала. Объявление с телефоном ветлечебницы примостила прямо на председателевом подъезде. Председатель позвонил на следующий день. А еще через день старшая медсестра Ванюхина проколола тигрового кобелька, честь по чести, у себя, в пушкинском кабинете, без приема и очереди, и денег не взяла: ни за работу, ни за иностранный препарат.
Решение комиссии за подписью председателя С. А. Лурье и прочих членов вышло через десять дней, что значительно опережало сроки подготовки подобных документов. Финальный текст гласил: «Удовлетворить ходатайство гр-ки Ванюхиной П. И. об удочерении несовершеннолетней Михеичевой Людмилы (на месте отчества – прочерк), 1978 г. рожд., место рождения – женская колония строгого режима, учреждение ИЗ-289/13 гор. Можайска. По месту работы П. И. Ванюхина характеризуется с положительной стороны, зарекомендовала себя добросовестным и профессиональным работником, участвующим в общественной жизни коллектива ветлечебницы № 1 гор. Пушкина Московской обл. Является членом ДНД и художественной самодеятельности. Условия быта и проживания гр-ки Ванюхиной П. И. обследованы и замечаний не вызывают. Зар. плата также позволяет иметь на содержании малолетнего иждивенца. Подпись…» На прощанье, пожимая ей руку, председатель пооткровенничал:
Решение комиссии за подписью председателя С. А. Лурье и прочих членов вышло через десять дней, что значительно опережало сроки подготовки подобных документов. Финальный текст гласил: «Удовлетворить ходатайство гр-ки Ванюхиной П. И. об удочерении несовершеннолетней Михеичевой Людмилы (на месте отчества – прочерк), 1978 г. рожд., место рождения – женская колония строгого режима, учреждение ИЗ-289/13 гор. Можайска. По месту работы П. И. Ванюхина характеризуется с положительной стороны, зарекомендовала себя добросовестным и профессиональным работником, участвующим в общественной жизни коллектива ветлечебницы № 1 гор. Пушкина Московской обл. Является членом ДНД и художественной самодеятельности. Условия быта и проживания гр-ки Ванюхиной П. И. обследованы и замечаний не вызывают. Зар. плата также позволяет иметь на содержании малолетнего иждивенца. Подпись…» На прощанье, пожимая ей руку, председатель пооткровенничал:
– Если еще захотите – не вопрос. Подберем любой масти и пола, девочку так девочку или кобелька по желанию. В смысле, и привить если, и вам в нахлебники, – и захохотал по-доброму, как со своей уже, с собачницей. Пришлось, правда, соврать, что у самой собака.
«Смотри, интересно как вышло все, – думала она, возвращаясь с бумагами в руках. – Из-за собак все этих не привитых. И Ниночке опекунство за суку дали, и Люськиного грудничка за кобелька забрать позволили. Правду говорят: человеку собака друг. Мне-то уж точно друг, лишь бы болели часто и как надо…»
Сначала Люську хотели переназвать. Нина хотела, думала, нехорошо получится, если по второму кругу беда притянется, крутанет сестру по непутевой спирали вдогонку матери-покойнице. Но верх взяла законная мать, точнее говоря, мать по закону, Полина Ивановна, – убедила, что не нужно. Так, сказала, родная мама хотела, так перед смертью наказывала, может, это последнее желание было ее, значит, нельзя не уважить, пусть Людмилой будет, как мать. А если Люська не глянется тебе, сказала, то пусть Милой будет тогда. Мила – тоже Люся, хоть и по-другому слышится, но все равно – Люся.
На том и порешили. Как и на том, что ни о каком институте в этом году разговор заводить не будут. Образование высшее вещь нужная, в хозяйстве Ванюхиных пригодится, но маленькая в доме теперь важней. В армию не идти, слава богу, а там через годик на ноги Милочку подымем, тогда и про ученье подумаем. Да, дочка?
Говорила Полина с Ниной, а глядела в это время на Милочку. Обе теперь были дочки, но маленькая – законней и беззащитней. А девочка у Люськи вышла славная: личико такое остренькое, носик, губки, ротик – все отдельно, как будто зрелое почти, взрослое, только очень маленькое и нежное.
– Ваню-ю-ю-ю-хина будешь, – шептала в приступе поздней материнской любви Полина Ивановна, не в силах оторвать глаз от Люськиного ребенка, – Ми-и-и-лочка Ваню-ю-ю-ю-хи-на…
Ванночками, подгузниками, присыпками, пеленками, питательными смесями и прочей грудной надобностью обзавелись в момент. Так что жизнь в полноценный рост пошла без задержек. Правда, сразу резко перестало хватать денег, и Полине Ивановне пришлось добывать на жизнь в двухсменной работе. Но они справлялись: Нина оказалась и в этом деле из самых надежных и умелых, тем более что отвлекаться, кроме заботы о маленькой сводной сестре, не на что было почти. Все остальное по хозяйству она лишь успевала подмечать обычно после того, как заканчивала делать.
Шурка заявился в Мамонтовку в субботу, недели через три после новых в жизни материнского дома событий. Хмурый явился и недобритый какой-то, хотя запах дорогого одеколона чувствовался явственно. Но все равно выглядел не по-привычному. Бросил с порога:
– В командировке был. Пожрать соберите. – Дома были обе женщины. Мать кинулась было, но тут из-за двери заорала Милочка. Шурка уставился с порога в сторону крика: – Это чего еще там такое? – и прямиком двинул к себе, в бывшую бабкину, ставшую теперь детской.
– Это Мила, – сказала Нина и неожиданно бесстрашно посмотрела Ванюхе прямо в глаза, – твоя приемная сестра, Мила Ванюхина.
Шурка поразился тому, как на него посмотрели. Чего-чего, а к такому Нинкиному взгляду он еще привыкнуть не успел. В недоумении он перевел глаза на мать, та стояла молча и в нервном напряжении кусала губы.
– Кто? – переспросил он, уставившись в дверь и не решаясь окончательно войти. – Какая еще сестра?
Неловкой паузы хватило, чтобы самообладание вернулось и к Полине Ивановне.
– Дочь моя новая! – с вызовом, скорее от неожиданности ситуации, чем от занятой позы, ответила мать. – Мама ее в тюрьме умерла при родах, Люся Михеичева, а мы с Ниной ее удочерили. Я удочерила, по закону, как положено, со всеми бумагами, а Нина, стало быть, – сестра.
– Значит, ты ей брат, Шура, – с упрямым непокорством повторила Нина, удивляясь собственной отваге, и сняла очки в фирменной оправе, чтобы на всякий случай ощутить Шуркину реакцию не в фокусе.
Три часа назад Ванюха уносил ноги от двух ментов в районе Тимирязева, где они с Димой пристроили «мать» семнадцатого века, ковчежную, по левкасу, школьную, северного письма по типу ярославской, но не совсем, скорее, туда ближе, в Углич. К этому времени он научился схватывать основные признаки правильной доски и кишками чувствовал, где настоящее, необъяснимым зудом в середине жопы ощущал и радостной тревогой – не упустить. Учитель Дима не переставал удивляться его быстрой хватке и звериному чутью при отсутствии минимальнейшего культурного слоя, потребного в обязательном порядке при таких делах.
Так вот, получилось на редкость по-идиотски. Они как раз рассчитывались с купцом, сидя в его машине, деньги пересчитывали, без малого трешник был, две девятьсот почти сторговали, остальное добивали цепями. Собственно, сенсей уже отъехал, передав ему клиента кивком головы. И надо ж было случиться: два мента проходили мимо, и, видно, так просто проходили, не по службе, какая там у них в Тимирязевке служба около парка, в разгар дня. Так один нос сунул в окно, прикурить понадобилось мудаку в сержантских погонах, в самый момент занадобилось, когда котлета в руках была на перекладе. Заглянул и отупел: челюсть отвалил и уставился на котлету. Клиент застыл и не нашел ничего лучше, чем протянуть бабки Ванюхе – просто, мол, помогаю человеку считать, деньги не мои, сам здесь по случайности, ехал вообще в другую сторону, тоже удивлен немало. Ванюха прикинул, как всегда, быстрее, чем того требовало цивилизованное решение, подхватил бабки, рванул дверь от себя, сбив с ног сержанта, другого по ходу отступления лягнул йоко-гири в бок, по легкой лягнул, не по школе, без всякой там стойки особой и замутненного взгляда между лычек и немного выше и, оставив купца с деревянной «мамкой» против двух легавых, бросился к краю начинающегося лесного массива. Менты тимирязевские дернулись за ним тоже, так, больше для виду лишь: понять все равно ни хера не успели…
Приключившаяся с ним история была первой из возможных такого рода и не понравилась ему непросчитанными ранее возможными последствиями. Активно не понравилась. В любом случае она требовала обдумывания и отсидки в тишине. В мамонтовской, само собой разумеется…
… Женщины между тем продолжали стоять в ожидании ответа, его, Ванюхиного, ответа насчет чужого этого ребенка, Люськиного тюремного выблядка, насчет сестры его новой, еще одной в ванюхинском роду. И тогда решение пришло само, и опять-таки через совсем недолгий промежуток. Он нарочито шумно выдохнул и выстроил на физиономии нужную примирительную улыбку:
– Вот это по-нашему!
… Он замахнулся и уже во второй раз опустил на голову Михея тяжелую липовую доску, праздник, семнадцатый век, и тело стариковское уже не дернулось живым, как поначалу, после первого, самого страшного удара, а просто оттолкнулось от доски вбок, а голова задралась кадыком вверх еще больше, кадыком и бороденкой, длинной и острой, как у нарисованного на деревяшке Бога…
– По-ванюхински!
… И снова, и еще раз, как раз туда, в то самое место, что стало уже кровавым месивом, в самом центре которого продолжала равномерно тикать кровяная жилка и так же с равными промежутками надувать на надколотом Михеевом черепе розовый пузырь; он видел их как будто, и жилку эту и пузырь, нет, не глазами, другим взглядом, изнутри видел неведомым самому себе внутренним оком, а стекающая на пол кровавая жижа чернела на глазах и загустевала, подбирая, втягивая в себя пыль с непромытого соборного кафеля…
Милочка снова закричала, и теперь уже обе они, и Нина, и Полина Ивановна, радостно кинулись к общей дочери, к дочери и сестре, или как там получилось, – с самого начала они решили, что определяться по родству не будут, потому что нужно просто любить Люськино дитя и радоваться жизни вместе.
– Молодцы вы у меня! Обе молодцы! – По внешним признакам Ванюхин-младший разрулил ситуацию наилучшим образом, но внутри себя доволен не остался. И обстоятельство это запомнилось ему в тот момент просто так, без особой на то нужды, скорее, неосознанно даже: и вбуравилось-то неглубоко, под кожу лишь, не глубже, и не особенно болезненно, но все же засело и осталось…