Эту довольно длинную речь, произнесенную самым добродушным тоном, лысый слушал вначале настороженно, потом все с большим недоумением.
«Послушайте, вы вообще кто? Я имею в виду, по профессии?» – спросил он озадаченно.
«Исследователь».
«И что вы исследуете?»
Белоголовый старик (возможно, и не седой вовсе, а просто очень светловолосый) внимательно посмотрел на него, будто к чему-то прислушиваясь или что-то прикидывая.
«…Архивные документы. Есть такая не совсем обычная, но крайне увлекательная специальность. Копаешься в старых бумагах, выуживаешь что-нибудь интересное. Потом публикуешь статью. Или даже книгу».
«А-а, знаю. Сталкивался. – Мужчина пренебрежительно скривил длинный нос. – Так называемые „рыболовы“. Специалисты широкого профиля. Сегодня про одно, завтра про другое. Ничем не брезгуете, даже глянцевыми журналами. Сниматели пыльцы. Пишете всегда занимательно, никогда глубоко. Мне наверняка и фамилия ваша встречалась. Я, представьте, тоже часто работаю в архивах. Но вы не представляйтесь. Мне ни к чему».
«Не буду представляться. А какова сфера ваших профессиональных увлечений? Я имею в виду, прежних. До того, как вы уверовали и стали вчитываться в Библию. Наверняка это было что-нибудь чрезвычайно светское и даже суетное».
«Опять угадали. Нюх у вас, как у истинного „рыболова“. Я филолог. Занимался поэзией Серебряного века. Специалист по Гумилеву».
«В самом деле? Как интересно!»
«Мне так не кажется. Когда-то я Гумилевым восхищался – как поэтом и как человеком. А теперь мне его просто очень жалко. Я знаю про него всё, что только можно знать. Чуть не поминутно всю биографию. Но самого главного не знаю. Обратился ли он к Богу перед смертью, всей душой и без остатка? Покаялся ли за свои грехи и заблуждения? Всё остальное не имеет значения».
«И покаялся, и исповедовался, – успокоил его „рыболов“. – Можете на этот счет не волноваться».
«Да где он мог исповедаться? В предвариловке на Шпалерной? И у кого? У следователя Якобсона?»
«Не на Шпалерной. Перед расстрелом его перевезли на Гороховую».
«Большинство исследователей пришли к выводу, что на расстрел его и остальных увезли со Шпалерной».
«Большинство исследователей заблуждаются. Часть осужденных по делу профессора Таганцева, всего 12 человек, 24 августа 1921 года, непосредственно перед казнью, перевезли в Петроградскую ЧК, на Гороховую, 2. А остальные 55 человек– те действительно остались на Шпалерной».
«Вы что-то путаете. 12 и 55 получается 67, а в списке казненных, сколько я помню, шестьдесят одна фамилия!»
«Приговоренных было 67. Но за 12 человек нашлись влиятельные ходатаи. В числе этих 12-ти в основном были ученые и один поэт. Решать судьбу каждого из них должен был лично особоуполномоченный ВЧК товарищ Агранов. Поэтому последнюю ночь эта группа горе-заговорщиков провела на Гороховой, в знаменитой „Комнате для приезжающих“. Так называлось помещение на первом этаже, рядом с пропускным пунктом. Всех сковали наручниками по двое. В паре с Николаем Степановичем оказался профессор-антрополог Воскресенский, в прошлом выпускник духовной академии, некогда рукоположенный в сан, но потом ушедший в науку. Он-то и отпустил поэту грехи перед смертью».
Филолог вздрогнул и заморгал. Это известие потрясло его.
«Откуда вы знаете?! Из каких источников?!»
«При чем тут источники. Тех, кто был заперт в „Комнате для приезжающих“, одного за другим уводили куда-то, а потом приводили обратно. Вернее сказать, кого-то приводили, а кто-то так и не вернулся. Шестерых технарей Агранов освободил от расстрела – они могли пригодиться народному хозяйству. Но люди, ждавшие в комнате, не знали, хорошо это или плохо – когда кто-то не вернулся. Так же вывели Гумилева. Он отсутствовал примерно полчаса. Когда его завели назад и снова приковали к товарищу по несчастью, поэт тихо сказал: „Теперь уж всё. Наклонитесь ко мне, прошу вас. Я хочу исповедаться и причаститься“. Антрополог исполнил его желание. Так всё и произошло, уж можете мне верить».
«Подите вы знаете куда, Воланд доморощенный! – обозлился мужчина. – „И доказательств никаких не потребуется. Все просто: в белом плаще с кровавым подбоем….“ Ничего вы не знаете! Нахватались фактов где-то, по случайности, а теперь морочите мне голову! И я, дурак, уши развесил!»
Этот взрыв эмоций ужасно насмешил «рыболова», он просто-таки ухихикался. То ли ему нравилось дразнить ученого филолога, то ли действительно рассказчик был уверен в точности своих сведений.
«С прямой речью я немного увлекся. Тут вы правы. Забыл, что пишу не для журнала „Караван историй“. Что именно шепнул Николай Гумилев бывшему священнику, я, разумеется, не знаю. Но исповедь была. Об этом известно от командира Коммунарской роты, некоего товарища Бозе. Он был в ту ночь начальником караула и написал по начальству рапорт о возмутительном поведении „бывшего служителя культа“. Это, кстати, стоило профессору Воскресенскому жизни. Несмотря на ходатайство Академии наук, его расстреляли несколько дней спустя».
Лысый не знал, верить или нет.
«Что-то я не припоминаю в деле никакого профессора-антрополога».
«Вы, наверное, не занимались так называемым заговором Таганцева подробно. Только непосредственно Гумилевым?»
«Да не было никакого заговора! Было брожение в интеллигентской среде, недовольство советской властью, обычные чеховские разговоры о том, что надобно дело делать. Таганцев был мечтатель. Он надеялся очеловечить власть Советов! Чего стоит договор, который он подписал в тюрьме с мерзавцем Аграновым! Назвать имена и адреса соучастников в обмен на гарантию помилования для всех, кого он включит в список. Бедняга был уверен, что это для них будет охранная грамота. Уж этих-то, „разоружившихся“, точно не расстреляют. То-то Агранов потешался! Что для большевика честное слово, хоть бы и письменное? Буржуазный предрассудок».
«Вы не вполне правы, – возразил „рыболов“. – Я подробно изучил дело и могу со всей уверенностью сказать, что заговор был, и чрезвычайно искусный. Только затеял его, конечно, не профессор Таганцев, а Яков Агранов. После Кронштадтского мятежа власть очень беспокоилась за ситуацию в Петрограде, население которого в значительной степени состояло из „бывших“. Нужно было как следует их припугнуть. Как потом писал сам Агранов с характерной для того времени метафоричностью, «70 % петроградской интеллигенции были одной ногой в стане врага.
Мы должны были эту ногу ожечь». То есть вся операция носила, так сказать, профилактический характер. Агранов, в ту пору начальник Секретно-оперативного отдела ВЧК, разработал многоступенчатую интригу. Он использовал провокаторов из числа беглых матросов-кронштадтцев и бывших офицеров. Они баламутили воду, создавая видимость антисоветской деятельности. Их задача была втянуть в этот водоворот как можно больше людей. Провокаторы отлично справились с заданием. В июле-августе ЧК арестовала больше 800 человек. Половину расстреляли или посадили. Половину, хорошенько припугнув, выпустили. Так что заговор удался на славу».
Филолог примолк, больше не возражал. Ободренный вниманием, «рыболов» закинул ногу на ногу и вкрадчиво проговорил:
«Может быть, я сниматель пыльцы и ловец рыбы в мутной воде, но у меня есть улов, ценность которого вы безусловно оцените. В 91-м году, после путча, как вы знаете, некоторое время можно было получить доступ в любой архив, даже самый засекреченный. Потом гэбуха опомнилась и снова все позакрывала. Но в те золотые для нашего брата денечки я нарыл один редкостной ценности документец. И до сих пор нигде еще его не опубликовал. Жду подходящего случая. Мне удалось порыться в бумагах Агранова, изъятых у него летом 37-го года во время ареста. Была у меня идея написать об этом субъекте книгу. Поразительно интересный персонаж. Этакий профессиональный ловец душ, приставленный бдить за интеллигенцией. Умный, изобретательный, по-своему талантливый. Друг и приятель всех даровитых литераторов. Факир, под дудочку которого извивались творцы-„попутчики“. Сгорел в аппаратных интригах, вечная ему память».
«Как вы можете! Агранов был чудовищем! Надеюсь, его хорошенько помучили перед смертью!»
«Очень нехристианское суждение, – ехидно заметил „рыболов“. – И вообще, по религиозной логике, если злодей сильно страдал, да еще принял мученическую смерть, это равносильно прижизненному искуплению грехов и гарантирует избавление от адского огня. А про вечную память я сказал намеренно. Мы вот забыли товарища Агранова, а зря. Про него в школе рассказывать надо. Тогда, может, у нас аграновы когда-нибудь и переведутся».
«Ладно-ладно, – проворчал лысый. – Не отвлекайтесь. Что вы там раскопали в бумагах чудесного Якова Сауловича?»
«Стенографическую запись его разговора с Гумилевым в ночь на 25 августа 1921 года. Запись велась не для протокола и в материалы дела не попала. Агранов был в городе на особом положении. Полномочный эмиссар центра, доверенное лицо Ленина и Дзержинского. Сам предгубчека товарищ Семенов ему в рот смотрел. Никого не удивляло, что особоуполномоченного повсюду сопровождает красивая барышня, его личная стенографистка. Агранов был заядлый селадон. Впоследствии Маяковский не напрасно будет ревновать к нему Лилю Брик. Прелестная стенографистка присутствовала на всех ключевых допросах, слово в слово записывая сказанное для личного архива своего начальника. Я видел этот архив – уже не особоуполномоченного ВЧК, а заместителя наркома Агранова. Там масса захватывающе интересных документов. Но жемчужина этой „частной коллекции“ – запись разговора с „Гумилевым Н.С., бывшим дворянином, до ареста проживавшим по Преображенской ул., д 5/7, кв. 2“. Зачем Агранову понадобилось регистрировать этот совершенно абстрактный, бесполезный для органов диалог, понять трудно… Но предположить могу. Он был любителем знаменитостей, этот славный Яков Саулович, а Гумилев безусловно мог считаться, выражаясь по-нынешнему, звездой первой величины. Возможно, Агранов тешил свое самолюбие, чувствовал себя Геростратом или Понтием Пилатом. Рук, впрочем, умывать не собирался, ответственности с себя не снимал. Совсем напротив. Товарищи чекисты не были чистоплюями и суда истории не страшились. Они ведь были уверены, что перепишут ее по-своему, на века».
«Ладно-ладно, – проворчал лысый. – Не отвлекайтесь. Что вы там раскопали в бумагах чудесного Якова Сауловича?»
«Стенографическую запись его разговора с Гумилевым в ночь на 25 августа 1921 года. Запись велась не для протокола и в материалы дела не попала. Агранов был в городе на особом положении. Полномочный эмиссар центра, доверенное лицо Ленина и Дзержинского. Сам предгубчека товарищ Семенов ему в рот смотрел. Никого не удивляло, что особоуполномоченного повсюду сопровождает красивая барышня, его личная стенографистка. Агранов был заядлый селадон. Впоследствии Маяковский не напрасно будет ревновать к нему Лилю Брик. Прелестная стенографистка присутствовала на всех ключевых допросах, слово в слово записывая сказанное для личного архива своего начальника. Я видел этот архив – уже не особоуполномоченного ВЧК, а заместителя наркома Агранова. Там масса захватывающе интересных документов. Но жемчужина этой „частной коллекции“ – запись разговора с „Гумилевым Н.С., бывшим дворянином, до ареста проживавшим по Преображенской ул., д 5/7, кв. 2“. Зачем Агранову понадобилось регистрировать этот совершенно абстрактный, бесполезный для органов диалог, понять трудно… Но предположить могу. Он был любителем знаменитостей, этот славный Яков Саулович, а Гумилев безусловно мог считаться, выражаясь по-нынешнему, звездой первой величины. Возможно, Агранов тешил свое самолюбие, чувствовал себя Геростратом или Понтием Пилатом. Рук, впрочем, умывать не собирался, ответственности с себя не снимал. Совсем напротив. Товарищи чекисты не были чистоплюями и суда истории не страшились. Они ведь были уверены, что перепишут ее по-своему, на века».
«Вы сделали ксерокопию? – перебил филолог разглагольствования „рыболова“. – Это документ огромной важности! И культурной, и исторической!»
«Какие ксерокопии в 91 году? Тогда аппаратов-то было всего ничего, а наш брат исследователь в гэбэшном архиве вообще находился на птичьих правах. Нас едва терпели. Можно было только делать выписки. Но у меня фотографическая память. Это профессиональное. Закрою глаза, сконцентрируюсь – и желтоватые страницы сами выплывают перед глазами».
«Ну так включайте свою фотографическую память! Только лапшу не вешайте. Я специалист, поймаю на любой мелочи».
Белоголовый снисходительно усмехнулся.
«Ловите, ловите… Только, вы уж не сердитесь, я позволю себе вставлять кое-какие описания. Для самого себя. Фотографическая память работает именно так: мысленно воссоздаешь происходящее, рисуешь всю картину и „оживляешь“ ее, зрительно представляя участников. Тогда не просто видишь строчки, а словно слышишь голоса. И это уже навсегда. Как магнитофонная запись».
Он закрыл глаза, сжал пальцами виски. Филолог жадно на него смотрел. Но в это время на дорожке раздался скрип, и «рыболов» с досадой открыл глаза.
Девочка в клетчатой юбке и белых гольфах катила в кресле укутанного пледом дедушку. Хотела поставить рядом со скамейкой, но инвалид раздраженно сказал:
«Сколько раз говорить! Не на солнце!»
Она вздохнула, перекатила его подальше, в тень, где журчал небольшой фонтан. Чмокнула в седую макушку, крикнула «Я скоро!» и убежала.
«Рыболов» снова сконцентрировался. И минуту спустя приступил к рассказу.
12:20
«Стало быть, Петроград, август, ночь. Гороховая, 2.
Я так и вижу этот кабинет, где вся обстановка осталась, как во времена царской полиции. Только вместо портрета государя императора на стене литография Робеспьера. Ее привез с собой московский начальник. Робеспьер его любимый герой.
В годы гражданской войны эти люди (во всяком случае, те из них, кто был пообразованней) очень любили подчеркивать свою схожесть с якобинцами и парижскими коммунарами. Это возвышало их в собственных глазах и придавало их революции всемирность. Не задворки Европы, не смута в азиатской империи, а великая эстафета борьбы пролетариата за свои права. Потом, к концу 20-х, эта аналогия вышла из моды. Слишком она получалась конфузной: та революция закончилась диктатурой маленького корсиканца, эта – диктатурой маленького грузина. Лучше было не заострять внимания трудящихся на этом обстоятельстве. Да и кончил корсиканец, как мы знаем, неважно.
Но до превращения революционной диктатуры в империю далеко. Советская власть пока совсем молода.
Хозяин кабинета тоже очень молод. Он приехал в город, еще недавно бывший блестящей европейской столицей, по сути дела, с неограниченными полномочиями, а ему всего 27 лет. Для революции обыкновенное явление. Сен-Жюсту, творившему расправу в Страсбурге, было на два года меньше. Эмиссару Комитета Общественного Спасения Жюльену де Пари, заставившему трепетать жирондистский Бордо, едва исполнилось восемнадцать. У нас же 24-летний Сергей Лазо командовал фронтом. А 20-летний Блюмкин заведовал в ЧК отделом по борьбе со шпионажем – тот самый Блюмкин, про которого ваш Гумилев с пиететом писал:
Жить лучше всего в эпоху пожилую, прозаическую. А 21-й год – время молодое, поэтическое. И двое мужчин, разговаривавшие через широкий, покрытый бумагами стол, тоже были молодые поэты.
Вы не поднимайте брови. Агранов безусловно был в своем деле поэт и даже художник. Только его тексты принимали вид смертных приговоров, а картины были написаны кровью. По силе воздействия на умы и сердца – всем искусствам искусство. Ленин хорошо разбирался в деловых качествах своих соратников. Знал, кого приставить к столь тонкому делу, как надзор за творческой интеллигенцией. Сентиментальный наркомпрос Луначарский отвечал у Владимира Ильича за пряник, а кнутом заведовал демонический чекист Агранов.
У тоталитарной власти, которой хочется все живое подчинить своему контролю, творческие личности вызывают особое, болезненное любопытство. Во-первых, эти чудаки обладают трудноопределяемой, но несомненной властью над душами, то есть в некотором роде являются конкурентами. Во-вторых, при всей своей человеческой слабости и уязвимости, они непредсказуемы, как бы неуловимы. Взять эту бабочку за крылышки ничего не стоит, но это мало что дает. Крылышки ломаются, на пальцах остается волшебная пыльца – и бабочке конец. А хочется, чтобы она продолжала летать с цветка на цветок, но не по собственной прихоти. Полет должен проходить по линии, которую определяет партия.
Вся история советской культуры – сплошная ловля бабочек. ЦК и ЧК семьдесят лет гонялись с сачком за талантами. Одних по неуклюжести придавили. Других зацапали и, желая приручить, обломали им хрупкие крылышки. Большинство секретарей Союза писателей, столпов соцреализма, в ранней молодости были даровиты. Фадеев, Федин, Леонов, Тихонов, Асеев. Даже певец щита и меча Вадим Кожевников когда-то начинал с талантливой новеллистики.
С композиторами у власти получалось хуже. Музыка – стихия эфемерная. Вроде бы сочинил человек музыку про колхозников, как Прокофьев или тот же Шостакович. А про что этот «Светлый ручей» на самом деле, черт его разберет. Ну и вообще, по мере старения и ожирения советская власть утрачивала нюх и бдительность.
Яков Агранов был куда ярче своих преемников – «кумов» из Пятого управления и секретарей по идеологии. Человек любил свое дело, верил в него, работал творчески, с огоньком».
«Хватит рассуждений, переходите к стенограмме», – попросил филолог. Он как взял с самого начала ворчливый, подозрительный тон, так и не мог с него сойти, хоть звучало это крайне невежливо. «Рыболов», однако, не обижался. Он был в своей стихии: разглагольствовал перед заинтересованным слушателем, а прочее для него, кажется, не имело значения.
«Еще одно предварительное примечание. Маленький психологический нюанс, который нельзя упускать из виду.
Они оба, и Агранов, и Гумилев, очень некрасивы. Николай Степанович бесцветен, припухшие глазки, нескладно вылепленное лицо. Яков Саулович, несмотря на молодой возраст, уже обрюзг, нос у него кривоватый, уши оттопыренные, в грубо вьющихся волосах перхоть».
«Разве это важно?»
«Конечно. Ведь в углу за отдельным столиком сидит очень привлекательная девушка и вслушивается в каждое их слово. Разговор происходит в ее присутствии. Они оба про это помнят каждую секунду. А Гумилев очень остро сознает еще и то, что это, вероятно, последняя красивая женщина, которую он видит в своей жизни.
Поразительно, что в беседе тема приговора и казни вообще не затрагивается. А ведь Гумилев отлично знает: сейчас решается его участь. Он ни о чем не просит, не выказывает суетливости, страха. Этакий ленивый диалог на абстрактную тему. Тут есть какое-то досадное, но восхитительное мальчишество. Неважно, что будет потом, – важно, как ты выглядишь перед другими и перед самим собой в данную минуту. Таково все поведение бедного Николая Степановича в деле о заговоре. Что-то импозантное наобещал, потом таинственно намекнул, потом небрежно похвастался, на допросах считал недостойным юлить. Негибкий, гордый человек. Не расстреляли бы в 21-м, все равно долго бы не прожил.