Дорогой длинною... - Вертинский Александр Николаевич 21 стр.


Пишу я это для того, чтобы объяснить, как давно осознал я свою ошибку и как давно уже стремился её исправить…

Путешествуя из города в город, я встречался с самыми разнообразными кругами польского общества. От самых левых до самых правых, монархических. Нейтральная маска актёра позволяла мне входить в любые двери. Меня не спрашивали о моих убеждениях и не таились от меня. Благодаря этому я многого наслушался и ко всему привык.

Монархисты все же меня удивляли и забавляли отчасти. Все растерявшие, ничего не сохранившие, кроме чванства, снобизма и пустых традиций, никогда не боровшиеся за своё положение, не умевшие его защищать, они были похожи на людей, которые появились в обществе в полных парадных мундирах, со всеми регалиями, но… без штанов.

Так, по крайней мере, мне казалось.

Сначала польское правительство очень гостеприимно принимало заграничных актёров. Приезжал Баттистини, хор Сикстинской капеллы, Морис Шевалье, приезжала даже негритянская оперетта, приезжали скрипачи, пианисты, певцы — одно имя чередовалось с другим, и поляки наполняли театры всех этих гастролёров. Я лично приезжал в Польшу раза три-четыре за несколько лет, более или менее легко получал визу и «право работы» на два-три месяца. Но постепенно доставать разрешение становилось все труднее. Официальным мотивом отказа было то, что иностранные артисты «вывозят деньги» за границу. Но настоящие причины были иные. Главная — это Союз артистов польских, который был против: он не хотел конкуренции ни моральной, ни материальной.

— У нас много своих безработных актёров, — говорили заправилы союза, — которым есть нечего, а мы пускаем иностранцев!

Меня всегда удивляло это, как будто оттого, что польская публика будет лишена возможности послушать Гофмана или Кубелика, она бросится на помощь безработным артистам и отдаст им деньги, которые собиралась истратить на знаменитостей! Это, конечно, был слабый довод. Но и другая причина играла немалую роль.

— Мы полонизируем наше русское население, а вы его русифицируете, — сказал мне откровенно один большой польский сановник.

Со своей точки зрения он был прав, конечно. Я только напомнил ему о том, что, когда польские актёры приезжали к нам в Россию, мы не боялись, что они «полонизируют» наше население.

Он только рассмеялся.

— Вы сравниваете Россию с Польшей! России вообще нечего и некого бояться!

И с чисто польской любезностью рассыпался в комплиментах мне и моему искусству. Однако визы не дал.

В конце моего пребывания в Польше меня вызвали в министерство иностранных дел, где приходилось брать разрешения. Министр, с которым я был знаком ещё по Москве, мой поклонник, в очень деликатной форме дал мне понять, что «по не зависящим от него обстоятельствам» он вынужден просить меня на две недели уехать из Польши.

— Вы можете прожить эти две недели где‑нибудь поблизости, в Данциге, например, а потом приезжайте и пойте, сколько вашей душе угодно.

Я был поражён этой странной просьбой и попросил объяснить мне причину.

— Я не могу дать вам никаких объяснений, — уклончиво сказал он.

И никто в городе не мог мне этого объяснить.

Ничего больше не оставалось, как собрать чемоданы и уехать в Данциг, что я и сделал.

Потом все разъяснилось. В Варшаве ждали визита румынского короля. До его приезда из Бухареста прибыл целый штат тайной полиции, чтобы подготовить охрану. Приехавшие сыщики затребовали у полиции списки всех иностранцев, пребывающих в данное время в Польше. Прочтя моё имя, они, очевидно, указали на меня как на «неблагонадёжный элемент». И, вероятно, попросили меня на время убрать. Таким образом, рука сигуранцы ещё раз дотянулась до меня.

В последний раз я уже не мог добиться визы с правом выступлений и поэтому, подписав в Германии контракт с польским граммофонным обществом «Сирена» на напев моих песен для пластинок, я взял визу в Вену — через Польшу. Моя транзитная польская виза была действительна только на три дня. За эти дни я успел напеть свои песни, повидаться с друзьями, посмотреть Варшаву и ровно через семьдесят два часа уехал в Вену. Но там я пробыл недолго…

Германия

Я приехал в Германию из Польши в 1923 году. Задавленная Версальским договором, загнанная в щель, разбитая, она имела весьма скромный и, я бы сказал, даже томный вид. Немцы, что называется, ходили на цыпочках, стараясь не шуметь, как в доме, где только что умер кто‑то. Они были грустны и любезны. И растерянны.

Со свойственной им медлительностью мышления они все ещё не могли целиком осознать своего поражения. Все это было для них слишком неожиданным. Разгром армий, бегство кайзера. А главное, с них сняли форму!

Тот, кто не жил в Германии, не знает, что такое для немца военная форма. Это воздух, которым он дышит. Это смысл его существования. И Гитлер, придя к власти, раньше всех захваченных территорий вернул немцам форму! Этим одним, простым, но точно рассчитанным жестом он завоевал сразу все сердца.

В те же времена, о которых я говорю, немцы ходили в штатском. Форма была уничтожена. Бравые прусские юнкера, генералы, полковники и майоры, переодетые в штатское, выглядели как простые лавочники. От всего блестящего прежнего вида у них остался один надменный монокль в левом глазу. Воистину это было тяжкое испытание! А тут ещё кайзер. Тот кайзер, которому они молились, как Богу, в духе подчинения и обожания которого они были воспитаны с детства! Демократические правительства вроде штреземановского, созданные в силу необходимости, конечно, никого не устраивали, немцы проливали горькие слезы над портретами Вильгельма, запрятанными подальше от посторонних взглядов. Каждый год в день его рождения миллионы открыток с поздравлениями отсылались в Голландию, в Дорн, и оттуда неизменно присылались обратно открытки с благодарностью за поздравления, напечатанные с одинаковым для всех текстом за его подписью.

Немцы были на распутье. Привыкшие повиноваться, тянуться и подчиняться, они, предоставленные самим себе, потерявшие «палку» над собой, в которую они слепо верили, растерялись до такой степени, что вызывали жалость у некоторых сердобольных людей. Они выглядели как стадо овец, выпущенных из тёмного хлева прямо на солнце.

Этот период оцепенения длился довольно долго. Немцы зализывали раны. За время войны они отвыкли от многого и ещё долго продолжали жить по указанному когда‑то ранжиру. Они обеднели, обнищали и привыкли к полуголодному существованию. Поэтому обыкновенная, скромная жизнь иностранцев казалась им безумной роскошью и расточительностью. Волна наших русских эмигрантов, нахлынувшая в Берлин, была первым вестником пробуждения для них.

«Ферфлюхтер ауслендер!» — проклятый иностранец! — слышалось на каждом шагу в трамваях, автобусах и магазинах, злобные взгляды обшаривали вас с головы до ног: немцы считали иностранцев виновниками своего падения и бессильно шипели от злобы и ненависти к ним. Я помню, как моя квартирная хозяйка написала на меня донос в «Полицай-Президиум» за то, что я ежедневно покупал к ужину четверть фунта ветчины…

Но постепенно, одичавшие за время войны, они стали приходить в себя и брать пример с тех же иностранцев, особенно с нас, русских. Огромные немецкие фрау, все эти легендарные Кунигунды и Брунгильды, точно сошедшие со стопудовых чугунных памятников, с достоинством носили зеленые юбки, перешитые из старых охотничьих штанов своих повелителей. Их церемонные, долговязые и белобрысые дочери стыдливо кутались в хилые горжеточки из «катценпельце» — кошачьего меха, который в то время считался большим люксом. Немецкие портные, привыкшие за время войны шить только кавалерийские и армейские шинели, одевали своих граждан в костюмы и пальто какого‑то невообразимого маршировочного типа.

Мой первый берлинский портной Штехбарт на Таунцен-штрассе, у которого я заказал синее пальто из самого лучшего материала, сшил мне такую долгополую прусскую шинель, что я долго разглядывал себя в зеркало и никак не мог понять, почему ни одна шляпа не подходит этому пальто.

Сомнения мои разъяснились только тогда, когда однажды, во время сотой переделки, я взял с камина лежавшую на нем стальную немецкую каску и надел на голову. Тут все стало ясно. В зеркале на меня глядел великолепный прусский жандарм! Этот же портной с гордостью показывал мне тёплый жилет на собачьем меху, заказанный любящей женой берлинского бургомистра в качестве рождественского подарка своему высокопоставленному мужу.

Наши неунывающие русские змигрантские дамы сразу стали учить немок, как одеваться. Понавезя из России черно-бурых лисиц, соболей, шеншилей, норок, белок и других мехов, они частью пооткрывали салоны мод, учтя ситуацию, частью просто задавали тон, проживая остатки вывезенных средств. Немки потянулись за ними, а за женщинами потянулись и мужчины.

Открылись пути сообщения с Францией, Англией. Появились туристы… Немцы из грозных львов перестригались в мирных домашних пуделей. Шаг за шагом внешний казарменно-военный облик жителей вильгельмовской Германии исчезал, уступая место обычному штатскому облику людей средней Европы.

Я жил тогда в Берлине. Только что закончив длительное турне по Польше, я готовил своё следующее турне по Германии. Русских везде было много: и в Дрездене, и в Данциге, и в Мюнхене, и в Кенигсберге. Пел я, конечно, только в расчёте на русскую публику и недостатка в ней не имел. На чужбине, соскучившись по всему родному, она была ко мне исключительно внимательна и радушна.

Приблизительно в этом же 23‑м или 24‑м году началась инфляция. Это была жуткая картина послевоенной экономической катастрофы. Немецкая марка катилась вниз с молниеносной быстротой. Настоящий «блиц-крах» Германии! Удержать её не могли никакие силы, ни земные, ни небесные.

Немцы окончательно растерялись. Началась паника. Массовые самоубийства охватили Германию. Ловкие спекулянты скупали дома целыми кварталами, и немцы, как слепые, продавали их за ничего не стоящие миллионы, которые через несколько дней оказывались простыми бумажками. Огромные универсальные магазины, такие, как «Ка-Де-Ве», например, оказывались очищенными от товаров в одно утро. А к вечеру марка падала вниз на сто пунктов, и то, что было продано магазином за сто марок, нельзя было уже купить за тысячу.

Пока немецкое сознание переваривало все это, тысячи людей, главным образом иностранцев, конечно, заработали безумные деньги. Один только мой знакомый, одесский коммерсант Илья Гепнер, имевший в кармане всего-навсего одну тысячу американских долларов, умудрился купить шесть домов и огромный «Луна-Парк» в Берлине.

Когда немцы наконец поняли, в чем дело, было уже поздно. Три четверти из них были разорены.

Так начались первые годы их послевоенного существования.

Берлин был весь покрыт сетью маленьких киосков, напоминавших лимонадные будочки. Из крошечных окошечек видны были только руки. Иногда это были большие, волосатые, иногда сухие, жилистые, часто смуглые. Над будочками красовалась надпись: «Вексельштубе». Это были менялки. Лавочки, где торговали деньгами. Потные, запыхавшиеся люди подлетали к окошечку, хрипло бросали несколько слов, из маленьких и больших чемоданчиков выбрасывали на прилавок целые кучи денег, перевязанных в пачки, и получали в обмен зеленые американские доллары. Или наоборот, разменяв одну десятидолларовую бумажку, получали из окошечка целый чемодан марок. Знаменитый петербургский спекулянт, «банкир» Дмитрий Рубинштейн говорил мне с отеческой нежностью в голосе:

— Хотите посмотреть моего ребёнка?

Особого желания у меня не было. Но, чтобы не огорчать отца, я согласился. Мы стояли около сквера.

— Ваш ребёнок здесь? — спросил я, указывая на толпу игравших детей.

Рубинштейн снисходительно улыбнулся.

— О, нет. Он у меня уже большой. Ему уже семнадцать пет. Это будущий гений. Да. Чтобы вы знали! Сегодня день его рождения. Я подарил ему это… — Он указал рукой на деревянный киоск с надписью «Вексельштубе». — Пусть ребёнок приучается. У него такие способности! Скоро отца за пояс заткнёт!..

Мы подошли к менялке. Оттуда выглядывало жирное молочно-розовое лицо, напоминавшее свежераспаренный человеческий зад. Пухлые руки с обкусанными ногтями лежали на прилавке. Плотоядный чувственный рот снисходительно улыбался.

— Уходи, уходи, папаша. Ты мне мешаешь работать! — строго прикрикнул на отца «ребёнок». Мы отошли на цыпочках в благоговейном молчании.

Еда в Германии необыкновенно тяжёлая. Немецкие меню не блещут разнообразием. Главным блюдом в них является свинина. В любых сочетаниях, под разными соусами, будь то сосиски, колбасы, окорока, котлеты или просто зажаренная нога — но всегда свинина. Есть ещё гусь, но это уже считается роскошью и подаётся только на Рождество. Рыбы немцы не любят, зато картофель их национальная еда. Его подают ко всякому блюду и в неограниченном количестве.

Приезжая в Германию, после французской разнообразной и интересной кухни я положительно ничего не мог есть, кроме сосисок, которые, конечно, немцы делают непревзойдённо. Запивается все это неизмеримым количеством пива, которое тоже превосходного качества.

У немцев есть Рейн, который даёт первые в мире по качеству, знаменитые рейнские белые вина, с которыми не могут соперничать даже лучшие вина Франции.

Но немцы не любят вина. Они пьют пиво. А вино идёт на экспорт. Огромные пивные дворцы в четыре-пять этажей, выстроенные во всех концах города, вмещают тысячи посетителей, но не могут вместить всего количества посещающих их. В каждом этаже играет отдельный оркестр. Вся эта публика пьёт только пиво. Интересны и мужские уборные при них. Это целые дворцы из кафеля и мрамора с высокими потолками. Все — для удобства пивных клиентов. Директор такой уборной, полный достоинства толстый немец в наглухо застёгнутом чёрном сюртуке и крахмальном воротнике с чёрным галстуком, встречает вас у двери, величественный, как губернатор на дворянском балу. Во рту его неизбежная сигара, на устах играет снисходительная улыбка.

Едят немцы много и жирно. Напиваются тяжело и мрачно. Одно блюдо из их меню, помню, приводило меня прямо в ужас. Это так называемый «айсбайн» — огромная воловья нога, отваренная в супе, которая подаётся целиком, как она есть. Я, помню, задрожал, впервые увидев, как её едят. Сперва с ней справляются ножом и вилкой, срезая с неё мясо и жир. Потом эту огромную мосалыгу берут в обе руки и начинают обгрызать. Настоящий обед каннибалов!..

Была, правда, ещё одна причина, по которой нас с Мозжухиным тошнило от этого блюда. В то время в Германии только что закончился процесс знаменитого Гартмана — преступника, который совершил целый ряд убийств, оставаясь неуловимым. Его жертв не могли даже сыскать. Они исчезали бесследно. Вся полиция Германии была поставлена на ноги.

Если не ошибаюсь, он был известен под кличкой «Дюссельдорфский убийца». В конце концов его, конечно, нашли. Очень нескоро, правда. За ним был счёт в несколько десятков человек. Оказалось, что он заманивал жертву, убивал её, потом варил, солил и ел. В его доме, в подвале, нашли бочонки с человеческим мясом, засоленным хозяйственно впрок на всю зиму.

Русская эмиграция не особенно задерживалась в Германии, во-первых, потому что рядом был Париж, к которому издавна влекло русские сердца, а во-вторых, потому, что германская валюта была после инфляции стабилизована довольно высоко. За один американский доллар давали только 4 1/2 рентенмарки. Жизнь была дорога. Поэтому все стремились во Францию, где жизнь была и дешевле, и легче. Немцы неохотно принимали к себе на работу русских. Они были шовинистически настроены и по отношению к нам не проявляли никакого гостеприимства или симпатии.

Эмигранты, имевшие деньги, пооткрывали кафе, салоны мод и мехов, рестораны. И потихоньку отучали немцев, засидевшихся на военной диете, от маргарина, от эрзацев, от дурного вкуса.

Кое‑кто из молодёжи поступил в германские университеты. Единственным печатным органом эмиграции была кадетская газетка «Руль», редактируемая и издаваемая бывшим членом Государственной думы Набоковым, в которой, конечно, утешали эмиграцию, ругали большевиков, предсказывая их скорый конец. В газетке печатал свои ядовитые материалы Сергей Яблоновский, брызжущий слюной по всякому поводу и без него, и помещал стихи сын Набокова — небезызвестный ныне беллетрист Сирин. Кроме русских объявлений о борщах, пирожках и пельменях, ничего примечательного в ней не было. Газетка эта вскоре скончалась за отсутствием читателей и писателей.

Иногда Берлин баловали своими гастролями Шаляпин, Карсавина или Асаф Месерер, проездом из СССР дававший несколько незабываемых вечеров своих балетных выступлений.

В берлинских кафе играли румынские скрипачи нашей питерской выучки — все эти знаменитые в своё время Ильеско, Гулеско, Ницца Кодолбан, Жорж Буланже и другие. Этим все и ограничивалось. Колония наша была не очень многочисленна.

Когда из тумана воспоминаний встаёт какая‑нибудь страна, то она в перспективе лет приобретает всегда какие‑то формы и очертания. Так, Франция представляется чем‑то лёгким, ажурным, каким‑то кружевом, сотканным причудливым узором из славных имён, которые творили французскую литературу, искусство, науку, — имён людей, поднявших высоко над миром факел идей, в свете которых свыше столетия жило все прогрессивное человечество.

Когда я думаю о Германии, я вижу огромную серую необтёсанную глыбу угловатых форм. На этой глыбе — меч, остриём устремлённый на восток, а под ним роковые слова: «Немецкий меч добудет землю для немецкого плуга». А под этой глыбой лежат распластанные имена немецких мыслителей.

Назад Дальше