И все же было бы несправедливостью сказать, что все население этой страны разделяло эти захватнические планы относительно России. Некоторая часть населения с большим интересом и даже с симпатией следила за стройкой в СССР. Немецкий народ в массе не только не хотел войны с нами, памятуя заветы Бисмарка и прежние уроки, но некоторые, более культурные немцы даже хотели учиться на русском опыте. Они охотно вступали в беседы с нами. Вопросы сыпались как из рога изобилия.
Причина этому была ясна. Немецкие и австрийские инженеры и технические работники, возвращавшиеся из Советской России по окончании своих контрактов, рассказывая о том, какие колоссальные стройки происходят там, невольно сеяли большие симпатии к нашей родине.
— Русские, — говорили они, — хоть, может быть, и большие фантазёры и мечтатели, но не в меньшей мере и энтузиасты. И оптимисты, влюблённые в свою страну, в свои пятилетки. СССР стремится догнать и перегнать Америку!
И они беспомощно разводили руками: что, мол, с этим поделаешь!
Коммунистическая партия была довольно значительно представлена в Германии. Я сам помню разрешённую правительством демонстрацию коммунистов, которая шла по Унтер-ден-Линден в течение двух часов шеренгами по четыре человека в ряд.
Но постепенно немцы приходили в себя. На дверях магазинов уже появились объявления, что товар продаётся по курсу американского доллара в немецкой валюте. Но и здесь немцы не успевали, потому что курс менялся каждые полчаса, и пока вы, нарочно задерживая расплату, топтались у кассы, вычисленные магазином марки падали, и товар обходился вам почти даром. Вы посылали разменять 10 долларов, и менялка платила вам за них такую сумму марок, которая делала вашу покупку в десять раз дешевле того, что высчитывал магазин.
Немецкие хозяйки рыдали в жилеты своих квартирантов, умоляя о прибавках. Их слезы трогали сердобольные сердца наших русских эмигрантов. Каюсь. Мне их было тоже жаль.
Постепенно инфляция замирала. Немцы придумали рейхсмарку. Чем была гарантирована новая валюта, я, откровенно говоря, не знаю. Во всяком случае, легче жить не стало. Немцам в особенности. Квартирные хозяйки ещё долгое время жили впроголодь, питаясь своими знаменитыми «штулле» — сухими бутербродами из хлеба, помазанного маргарином. Женщина в немецкой семье вообще играла очень небольшую и строго ограниченную роль. Женщина Германии должна знать три «К»:
— Киндер!
— Кюхе!
— Кирхе!
То есь детей, кухню и церковь. Диапазон, как видите, небольшой.
По воскресеньям по дороге к Тиргартену можно было наблюдать много немецких семейств, направляющихся на прогулку в Ванзее или куда‑нибудь в другое место. Картина всегда была одна и та же. Шёл муж — глава семьи с огромной и вонючей сигарой во рту, заложив руки в карманы. Впереди него бежали ребятишки, а сзади плелась навьюченная, как верблюд, жена. На её плечах был тяжёлый рюкзак с провизией, а в руках она несла ещё что‑нибудь вроде летней палатки. Все это было в порядке вещей.
Дома, в свободное от работы время, немки вязали. Вязали до отупения. Я уже не говорю о различных «набрюшниках», «напульсниках», «митенках», перчатках, носках, шарфах и прочем. Они вязали неисчислимое количество всяких салфеточек, подставочек, колпачков на чайники, кофейники, подстаканники. Вся мебель в любой немецкой квартире была завалена этими вязаными тряпочками. Куда бы вы ни сели, куда бы вы ни положили руку, везде вы натыкались на квадратики, кружочки, полосочки, вывязанные тщательно, с затейливыми узорами и разводами.
В этом было невероятное мещанство. Вас точно предупреждали: «Осторожнее! Не просидите! Не капните! Не насорите!..» Даже на зубочистки они вязали гарусные чехольчики. Все это разводило в комнате страшную пыль, как и всякое тряпьё, наваленное без меры. Они вязали подставочки буквально подо всё: под бутылки, под рюмки, под подсвечники, под ночные горшки, под пепельницы и под… Можно было сойти с ума от количества этих вязаных кружочков.
Любая из этих вязалыциц-хозяек была хуже сыщика. Они шпионили за своими жильцами, как тюремные надзиратели за арестантами. Если у вас в комнате был, например, диван и вы имели привычку сидеть в его правом углу, то вы находили записку хозяйки, где она просила вас переменить угол и сидеть в левом, чтобы просиживать диван равномерно.
Помню, в Данциге у одной хозяйки, у которой я снимал комнату, было такое множество всех этих мелких рукоделий, что в доме не имелось буквально ни одного необвязанного предмета. А самое центральное место занимал огромный красный петух для согревания кофейника, связанный из гаруса. Больше обвязывать было категорически нечего.
Однажды, вернувшись домой, я несказанно удивился, заметив, что моя хозяйка вяжет новый колпак на кофейник, но только ещё больших размеров.
— Фрау Штрумфе, — вежливо спросил я, — зачем же вы вяжете новый колпак, ведь старый ещё очень хорошо выглядит?..
Хозяйка удивлённо взглянула на меня через очки.
— Это не колпак, — строго сказала она. — Это бюстгальтер…
Я чуть не упал в обморок.
У одного малоизвестного французского писателя времён послереволюционных, который писал никому не нужные трагедии, была корзина, в которую он складывал всё, что записывал за день. Так как он вращался в самых разнообразных кругах французского общества, то его записи оказались необыкновенно интересными. Во всяком случае, много интереснее его трагедий. Имя его Шанфор.
Так вот, среди этих записей есть такая:
«Мсье X. по возвращении из Германии сказал: «Я не знаю, на что я был бы менее способен, чем быть немцем…»
Стать немцем нельзя, им нужно родиться. Есть, например, люди, которые очень легко ассимилируются в любой стране. Разве вам не приходилось встречать, скажем, русского, который долго жил во Франции, и, наблюдая его в непосредственной близости, иногда думать о нем: «Он стал совершённым французом». Или — какого‑нибудь обрусевшего англичанина, который совершенно ничем не выдавал своего английского происхождения, и вы невольно думали о нем: «А он совсем уже стал русским…»
Так вот немцем никогда нельзя стать! Эта нация имеет такие, свойственные только ей одной, черты характера, которые не могут быть благоприобретёны. С ними рождаются. Прежде всего у них в крови дух безропотного подчинения начальству, букве закона. Каков бы этот закон ни был.
Я помню, один европейский дипломат рассказывал мне, что во время немецкой революции, которая вспыхнула после проигранной войны, он жил в Берлине, в отеле «Адлон». Отель этот выходил окнами в Тиргартен — большой парк-лес в центре города, вроде парижского Булонского леса. Он наблюдал из окон своих апартаментов, как войска, выстроенные в каре посреди аллеи, дали первый залп по толпе бунтовщиков… Немцы дрогнули и побежали. Перед ними расстилались большие пространства газонов, за которыми был лес, где легко можно укрыться от огня. Но немцы побежали в другую сторону по… дорожкам, потому что на газонах стояли надписи: «Verboten!» — Запрещено!
Помню, как‑то я снимался в Берлине для одного фильма. У меня был годовой контракт с фирмой. Ежедневно в течение года, аккуратно в 8 часов утра, я приезжал на съёмку в ателье. Ежедневно я показывал свой пропуск в контрольной будке одному и тому же сторожу, который, естественно, знал меня как облупленного. Однажды я забыл свой пропуск в кармане другого пиджака и приехал без него. Сторож не пустил меня, потому что в конторе висело объявление: «Без пропусков вход запрещён».
Опять «Verboten!». А меня ждали в ателье режиссёр, актёры и пятитысячная толпа статистов, которые получали по пять марок в час. Напрасно я пытался объяснить сторожу, что задержка принесёт убыток в несколько тысяч марок. Он был непреклонен. Прошёл целый час, пока послали за режиссёром, отыскали кого нужно в этом фильмовом городке и, оформив все, принесли новый пропуск. Фирма заплатила за эту задержку 25 тысяч марок.
Такова сила преклонения немцев перед параграфом устава.
Берлин — тяжёлый город. Как и все немецкие города, впрочем. В его архитектуре есть какая‑то страшная мёртвая одинаковость. Дома — как фибровые чемоданы. Вывески магазинов написаны одними и теми же шрифтами, витрины похожи одна на другую, как пара ботинок.
Возьмите любую улицу в Берлине, на которой вы живёте, допустим, пять-шесть лет. И вот однажды пьяным вас привозят в такси и оставляют совсем на другой улице и в другом конце города… Вам обязательно покажется, что это ваша улица.
Если не считать Курфюрстендам, в Берлине все улицы как одна. И памятники тоже. В немецком искусстве мало полёта. Все представления немца о красоте тесно связаны с удобствами и земными благами. Я убеждён, что если ему снится рай, то обязательно в виде деревьев, увешанных гроздьями сосисок, и фонтанов, бьющих пивом, спрятанных в прохладной тени дерев. Исконный германский милитаризм прежде всего отразился на памятниках. Целые аллеи в Тиргартене заставлены памятниками кайзеров и генералов в самых пышных военных позах.
В Берлине я не видал ни одного памятника штатскому человеку. Если они и есть, то их не видно. Они растворяются в общем количестве фельдфебельских монументов.
Берлин переполнен безвкусными вещами. По чьей‑то инициативе был даже создан особый «Музей безвкусия». В этом музее собрана масса всякого рода скульптуры, живописи и вещей домашнего обихода, которыми немцы украшают свой быт. Я видел этот музей. Это — потрясающее зрелище мещанской роскоши, обывательского понятия о красоте и эстетике. Невозможно описать всех этих голых красавиц в виде статуэток, раскрашенных в лилово-жёлтые тона, всех этих адово-красных Мефистофелей и картинок из «красивой римской жизни». В каждой обывательской семье вы видели все, что было на выставке. Немецкий вкус тяжёл и ужасен. Он во всем: в манере одеваться, обставлять свои дома, в еде, в развлечениях, в юморе. Надо долго жить в Германии, чтобы привыкнуть к этой стране.
В конце 1932 года я вновь приехал в Берлин — напевать граммофонные пластинки. У меня был контракт с концерном «Карл Линдштрем» для «Одеона» и «Парлофона», который закончился в этом году, и мне предложили его возобновить.
Это был момент прихода Гитлера к власти. Весь город увесили огромными полотнищами флагов со свастикой. По улицам непрерывным потоком маршировали процессии молодых людей в новенькой коричневой форме с повязками на руке. Вид у них был самый решительный и заправски военный. Они лихо козыряли друг другу и, подымая руку, салютовали: «Хайль Гитлер!». Обыватели испуганно смотрели на их револьверы и опасливо покачивали головой.
— Оружие‑то зачем же давать такой молодёжи? — недоуменно говорили они полушёпотом.
Но рассуждать уже было поздно. Молодые люди ходили по улицам, наклеивая плакаты на еврейские магазины и устанавливая патрули около них с призывами не покупать ничего у «юде». Они заходили в рестораны и кафе, выбрасывая на улицу мирно сидящих людей.
Начиналась паника. Все, кто мог, бросились бежать из Берлина. Билеты на заграничные поезда были моментально раскуплены. Магазины спешно ликвидировались и закрывались.
Я приехал с намерением дать несколько обычных своих осенних концертов, но это уже не имело никакого смысла.
Приехав на граммофонную фабрику, я застал там нациста с револьвером в кабинете дирекции. Все двенадцать директоров этого огромного концерна уже бежали. Нацист, покачивая ногой в новом лаковом сапоге, презрительно щурясь, заявил мне, что никаких иностранных артистов им не надо, что у них есть достаточно своих, и подозрительно спросил, не еврей ли я случайно. Получив заверение в моем русском происхождении, он успокоился и немного сбавил тон.
— Вы можете подать в суд, если у вас есть контракт, — посоветовал он. — Мы заставим этих «юде» заплатить вам все, что следует!
Я поблагодарил его за совет и откланялся.
Делать, очевидно, было нечего.
Приблизительно дня через три после моего приезда ко мне в пансион-отель пришла несколько странная делегация. Состояла она из трёх-четырёх дам и такого же количества мужчин.
Меня ждали в холле. Фамилии, которые мне назвали при представлении, были явно балтийско-немецкого происхождения. Трое из них оказались баронами, остальные — графини и баронессы. К сожалению, фамилии я позабыл, моя память, на которую я не могу особенно жаловаться, на этот раз мне изменила.
Предложив им сесть, я осведомился о причине посещения .
Дамы начали с комплиментов моему искусству и популярности, сделав, так сказать, «артиллерийскую подготовку». Затем началась атака. Слово было дано представителям сильного пола. Один из баронов, протерев очки и тщательно рассматривая свои холёные руки в родовых дворянских кольцах с гербами, осторожно подыскивая слова, стал излагать мне цель визита.
Дело, оказывается, было в том, что по примеру национал-социалистской партии они решили объединить здесь, в Германии, всех «национально мыслящих» русских людей, создать что‑то вроде союза или «русского отдела» этой партии.
Правительство сочувственно отнеслось к этой идее и уже отвело им целый дом на какой‑то «штрассе», обещая в дальнейшем субсидировать организацию.
— Дом шестиэтажный, с чудными квартирками! — не выдержав вставила одна из баронесс.
— Уже утверждён даже проект формы! — добавила другая.
— Мы будем иметь казачьи фуражки, но только общего коричневого цвета, и такие же, как у всех наци, рубашки. И повязку со знаком свастики на левой руке!
Я ничего не понимал.
— Но, простите, чем я могу быть вам полезен? — спросил я.
— Немного терпения! Сейчас вам все станет ясно.
Высокий худой барон закурил сигарету и, пододвинув к себе пепельницу, чуть-чуть улыбаясь, медленно и терпеливо стал объяснять мне:
— У нас, понимаете ли, есть некоторые препятствия… то есть… вернее… затруднения… в этом направлении. Нам нужно имя… То есть, я хочу сказать, нам нужен человек с именем, который был бы известен всей нашей русской публике и в то же время репутация которого была бы, так сказать, не запятнана. Ну… нейтральный, что ли, — пояснил он.
Я начал понимать.
— И что же, у вас в Берлине не нашлось ни одного человека с «незапятнанной» репутацией? — не выдержав, спросил я.
Барон неопределённо развёл руками.
— Очень трудно найти подходящее лицо, — уклончиво ответил он. — Различие взглядов… Политическое прошлое.. Возникают возражения!
— Ваше имя нас устраивает… Вы, так сказать, достаточно лояльны и из другого мира! — поддержал другой барон.
— Чего же вы от меня хотите конкретно? — спросил я.
Бароны переглянулись.
— Мы предлагаем вам возглавить наш союз, — твёрдо сказал один из них.
Тут наперебой заговорили дамы.
— У вас будет чудная квартирка. Мы отведём вам бельэтаж!
— Весь этот дом наш!
— Работы особенно никакой не будет!
— Просто подписывать несколько бумаг в день, и все!..
— Ну, и официальное представительство, так сказать! — добавил один из баронов.
Я уже все понял.
Они искали дурака — это было ясно.
Вот эту честь они и решили предложить мне.
Едва сдерживаясь, чтоб не рассмеяться, я поблагодарил их и встал.
Бароны тоже поднялись.
— Я советую вам подумать над этим. Это будет для вас и полезно, и приятно в одно и то же время! — сказал один из них.
Нотка угрозы едва уловимо прозвучала в этих словах.
— И это нисколько не помешает вашей артистической деятельности, — добавил другой.
— Разрешите мне дать вам ответ в пятницу! — попросил я.
Бароны молча поклонились. После их ухода я упал в кресло и стал хохотать, обдумывая, какой анекдот я сделаю из этого разговора и как я буду его рассказывать моим приятелям в Париже.
Потом взял телефонную книгу, позвонил в бюро и заказал себе билет на парижский экспресс.
В ту же ночь я покинул Берлин.
Франция
Собственно говоря, моя Франция — это один Париж, но зато один Париж — это вся Франция! Так могу сказать я, прожив в этой прекрасной стране почти десять лет. Я любил Францию искренне, как почти всякий, кто долго жил в ней. Париж покорял всех, покорил и меня. Его нельзя было не любить, так же как нельзя забыть его или предпочесть ему другой город. Объездив многие города Европы, побывав в Америке и других частях света, я до сих пор не знаю равного ему места на земле. Нигде за границей русские не чувствовали себя так легко и свободно, как именно в Париже. Тут нетрудно было освоиться, найти работу. В этом многомиллионном городе никому не было ровно никакого дела до вашей личной жизни. Когда вам везло — это было замечательно. Это был город, где человеческая личность и её свобода чтится и уважается.
В смысле средств к жизни, к существованию тоже было неплохо. Обессиленная продолжительной войной Франция нуждалась в мужском труде, ибо война унесла многих её сынов в могилу. Мужские руки ценились. Десятки тысяч русских эмигрантов работали на заводах Рено, Ситроена, Пежо и других. Много людей «сели на землю» и занимались сельским хозяйством — и собственным, если были средства, и чужим, если приходилось наниматься.
Всего во Франции русских было, вероятно, тысяч двести-триста. В Париже нас было тысяч восемьдесят. Но мы как‑то не мозолили глаза. В этом колоссальном городе мы растворялись как капля в море. Через какой‑нибудь год мы уже считали себя настоящими парижанами. Мы говорили по-французски, знали все, что творится вокруг нас, всюду работали с французами бок о бок и старались подражать им во многом. Правда, у нас был и свой быт: свои церкви, клубы, библиотеки, театры. Были свои рестораны, магазины, дела, делишки. Но это для общения, для взаимной поддержки, чтобы не потеряться в этой стране. В душе же каждый считал себя европейцем и парижанином. Снимали «гарсоньеры» и мансарды, устраивались по-мелко-и крупнобуржуазному, ссорились с консьержками, приглашали друг друга — не к себе в дом (как на родине), а обязательно в ресторан к Прюнье или в кабачки на Сене, ежедневно совершали прогулки в Булонском лесу (с собачками и без собак), пили до двенадцати дня различные аперитивы.