Дорогой длинною... - Вертинский Александр Николаевич 5 стр.


Насколько мила и добра была тётя Саня, настолько сыновья её (мои кузены) были типичными помещичьими сынками.

Старший, Володя, учился в Киеве в аристократическом закрытом заведении — коллегии имени Павла Галагана. Принимали туда только юношей дворянского происхождения, и жили они на ьолном пансионе в прекрасном особняке с садом на Фундуклеевской улице.

Это учебное заведение было предметом моих детских мечтаний. Почему? Во-первых, потому, что кормили там чудесно, а во-вторых, потому, что формой был штатский чёрный костюм с белой рубашкой и галстучком и штатское чёрное платье, и только на чёрной же мягкой фуражке был золотом вышит герб заведения «К. П. Г.». Нас, гимназистов, не пускали ни в оперетту, ни в шантан, ни в ресторан, а они ходили куда им угодно в своём штатском платье и только фуражку прятали в карман пальто. Без фуражек это были вполне штатские молодые люди. Денег у них было много, и они кутили по ночам, шляясь по всем кабакам Киева, и, хотя в двенадцать ночи им полагалось находиться в постели, они входили в стачку со сторожами и педелями и возвращались в свой дортуар под утро через окно. В этом даже были своего рода пикантность и молодечество, и они об этом рассказывали не без гордости. Учились там, конечно, плохо. Отношение к этим жеребчикам было сверхгуманное, и они свободно переходили из класса в класс. В нашей гимназической демократической среде они были предметом зависти и восхищения. Володю и Серёжу тётя Саня, конечно, определила туда, ибо ни в одну гимназию они не смогли бы попасть при своих скудных знаниях.

Серёжу скоро из коллегии выгнали — это был настоящий недоросль, ненавидевший ученье вроде меня, а Володя закончил коллегию и поступил в университет, продвигаясь неуклонно вперёд при помощи товарищей, бедных студентов, которые за деньги держали за него экзамены. В конце концов Володя стал прокурором, а Серёжа женился на дочери псаломщика и остался в имении «разводить овечек». Через год-два женился и Володя на дочери жандармского генерала Захарияшевича.

Расставшись с ними задолго до революции, я уже больше никогда их не видел.

Рано или поздно лето кончалось, и надо было возвращаться в Киев. В городе жилось мне, в общем, плохо. Из гимназии меня то и дело выгоняли. Ботинки мои, да и гимназическая форма изнашивались довольно быстро. Я носил фуражку с гербом гимназии, где цифра 4 (четвёртая) была уже выломана и оставались одни дубовые листики. Обыватели смотрели на меня с презрением. В Киеве на Подоле, на Александровской улице, был целый ряд магазинов готового и подержанного платья и обуви. Приказчики были стопроцентные жулики и «жучки». Они стояли перед дверьми своих магазинов, прямо на улице, и ловили покупателей.

— Пани́ч! Купите диагоналевые бруки! — кричали они и хватали за фалды прохожих, таща их в свои магазины. Сопротивляться было невозможно.

— Мне не нужны брюки! — пробовали вы защищаться.

— Тогда купите дров!

— Ну зачем мне дрова?

— Тогда купите гроб! — издевались они.

— Смотри на него! Что он хочет? — удивлённо пожимая плечами, спрашивали они друг друга. — Псих какой‑то! Не знает, что ему надо!!

А мне ничего не было надо, вот и все. У меня не было денег ни на брюки, ни на дрова. А если уж удавалось скопить рубля полтора и я шёл к ним, чтобы купить подержанные ботинки, ибо мои совсем уже расползались, то, будьте уверены, они всучивали мне абсолютную дрянь, кое‑как подклеенную картоном и замазанную чернилами. Ботинки эти распадались через полчаса. Ох, жулики, жулики! Царство вам небесное! Прощаю вас ото всей души. Спасибо вам за детство, за то, что мне есть что вспомнить! Киев, Киев, дорогой мой и любимый Киев!

Раз в году, в феврале, была так называемая «контрактовая ярмарка», на которую съезжались купцы и фабриканты для заключения сделок и договоров на поставки товаров, Территория под эту ярмарку отводилась на том же Подоле. Чего-чего туда только не навозили! Ковры, сукна, материи, шелка, посуду, меха, полотно, белье, кисею, бархат, обувь, золото, серебряно-ювелирные изделия, драгоценные камни, духи… и мыло — яичное, сосновое, земляничное, дегтярное, туалетное, издававшее резкие, бьющие в нос запахи на всю площадь. Продавали его казанские татары в тюбетейках.

Продавцы ковров из Армении, любезные и ласковые, бойко зазывали женщин, играя красивыми чёрными глазами с длинными, почти женскими ресницами. Какие‑то восточного вида торговцы — пальцы сплошь унизаны кольцами — ловко раскладывали шелка перед восхищёнными дамами, щедро разбрасывая свой товар на прилавке.

Старые сивые украинцы с чубами времён Запорожской Сечи торговали глиняной посудой — «макитрами», кувшинами, мисками, горшками, расписными «кониками».

Приезжие персы продавали халву всех сортов, рахат-лукум, заливные орехи, миндаль и фрукты в сахаре.

Духи, одеколоны, пудру, помады всех цветов, восхваляя их качества, продавали какие‑то одесситы.

— Оренбургские пуховые платки, косынки, ситец, кумач, полотно! — исступлённо кричали приказчики.

В балаганах зазывалы показывали «женщину с бородой» и «сросшихся близнецов».

Все это гудело, орало, свистело, требовало, звало, уговаривало:

— Тульские пряники!

— Казанское мыло!

— Астраханские сельди!

— Саратовские сарпинки!

А надо всем этим стоном, ором и звоном отчаянными воплями захлёбывались «умирающие черти».

И высоко в голубое небо улетали неожиданно оторвавшиеся разноцветные воздушные шары. Мы бродили по ярмарке целыми днями и вместо того, чтобы идти в гимназию, весело проводили время, радостно впитывая в себя весь этот весенний шум и гам и разглядывая яркую, залитую солнцем толпу.

Там же, на Подоле, несколько в стороне, стоял каменный двухэтажный дом. Это был знаменитый «контрактовый зал». Днём в нем кипела торговая жизнь, заключались и оформлялись разного рода сделки, а вечерами зал этот сдавали под любительские спектакли за десять рублей в вечер. Контрактовый зал стал моей «актёрской колыбелью», если так можно выразиться.

Среди киевской молодёжи было много молодых людей и девиц, которым безумно хотелось играть, то есть главным образом показывать себя на сцене. Мы шли на все ради этого. Складывались по грошам, снимали зал, брали напрокат костюмы (в долг), сами выклеивали на всех заборах худосочные, маленькие, жидкие афишки… и играли, играли, играли. Чего мы только не играли! За что не брались! И «Казань» Григория Ге, и «Волки и овцы» Островского, и фарсы вроде «В чужой постели», и даже «Горе от ума»!

Билеты распространяли сами, распределяя их среди родственников и знакомых, ибо кто же из так называемой «широкой» публики решился бы посещать наши представления, прельстившись этими афишками? Кого могли заинтересовать звонкие псевдонимы неопытных и отчаянных юнцов, очертя голову бросающихся в этот таинственный и манящий омут.

Мы «докладывали» до каждого спектакля. То есть что значит «мы»? Нам «докладывать» было не из чего. И выручали нас, конечно, все те же многотерпеливые родители и родственники некоторых из «актёров» и «актрис», со вздохами вынимавшие последний засаленный рубль, который у них долго и упорно выклянчивали и который безжалостно слизывала языком ненасытная корова искусства. Многие из широко известных ныне актёров обязаны этому дому своей карьерой. В нем начинали, например, Светловидов, Владиславский — из Малого театра. Были, конечно, в нашем кружке и молодые люди, вовсе не одарённые, но тем не менее они играли. Я помню, например, двух братьев Шиманских, которые играли часто, ибо у них были богатые родители. Они снимали театр и ставили спектакли, играли главные роли, приглашая нас на подмогу. Это тоже было нам на руку. Главное было — играть! А что и какие роли — это не имело значения. Братья смело кидались на «Разбойников» Шиллера, на ибсеновского «Бранда», на «Ревизора». Доходили чуть ли не до «Гамлета». Причём говорили Шиманские с ужасающим польским акцентом. Были талантливый актёр Персион, бездарный Сашка Муратов и ещё многие другие, имена которых я позабыл. Женщин я что‑то не помню. По-видимому, особых талантов среди них не было. А может, и были, но не пошли потом дальше по этой дороге — повыходили замуж и не попали на сцену.

Было и ещё одно место, где мы могли разворачиваться. Это все на том же Подоле. «Клуб фармацевтов».

Статистикой уже доказано, вероятно, что наибольшее количество любителей всякого рода искусств — от поэзии до театра, живописи и музыки — в прежнее время всегда выходило из среды людей, принадлежавших к почтённой профессии фармацевтов. Почему? Не знаю. Может быть, потому, что профессия очень уж скучная и выписывать латинские рецепты микстур и порошков, конечно, менее интересно, чем декламировать стихи Бальмонта или сонеты Петрарки. А дальше? Потом? Торчать дни и ночи за прилавком аптеки и отпускать клиентам слабительные, клизмы и различные резиновые изделия. Не такое уж это завидное дело! Да ещё надо принять во внимание то тяжёлое время! Проблема правожительства для евреев, в особенности для молодёжи, была очень важной — от её решения зависела возможность получить образование. Но куда мог пойти учиться еврейский мальчик в царское время? В гимназиях был установлен для еврейских детей строго ограниченный процент, в университетах и технических училищах — тоже, в больших городах и столицах евреи без высшего образования или высокого имущественного ценза могли жить только в определённых районах. Учившимся же в зубоврачебных школах и на курсах фармакологии жить в Киеве разрешалось. Вот почему почти все еврейские юноши были фармацевтами, а все эти красивые девушки, в которых мы влюблялись и за которыми ухаживали, были ученицами зубоврачебных школ.

Все эти молодые люди смотрели на свою учёбу как на вынужденный компромисс. Возможность посвятить себя искусству давала надежду избавиться от перспективы стать дантистом или фармацевтом. Вот почему они носили широкополые «испанские» шляпы и чёрные прорезиненные плащи-накидки с золотыми львами в виде застёжек, в коих имели весьма поэтичный и артистический вид. Впечатление усугубляли ещё художественные бархатные куртки с пышными, небрежно повязанными бантами. Они поступали в драматические и оперные школы, параллельно учась, так сказать, «на артистов». Иным из них мешал, правда, акцент и чрезмерный темперамент. Но в конце концов все это было поправимо. Важно было как‑то причаститься к искусству!

Мы, киевляне, над ними, по правде сказать, немножко посмеивались, но в общем жили с ними дружно. Киевская еврейская публика была очень отзывчивой на всякие виды искусства. Это, собственно, была главная театральная публика, потому что мои дорогие сородичи-хохлы были ленивы и не очень‑то посещали театры.

Так вот, на Подоле был «Клуб фармацевтов», где по субботам устраивались семейные Журфиксы. Тут выступали все киевские молодые таланты. Сцена была открыта для любых выступлений.

Это было нечто вроде теперешней нашей самодеятельности, с той только разницей, что нас никто не субсидировал и никто нами не руководил. Но зато каждый мог продемонстрировать на эстраде клуба свои способности и, если окончательно не проваливался у публики, мог выступать там время от времени. Помню, как я, благополучно распевавший дома цыганские романсы под гитару, вылез в первый раз в жизни на сцену в этом клубе. Должен был я петь романс «Жалобно стонет». За пианино села весьма популярная в нашем кругу акушерка Полина Яковлевна, прекрасно аккомпанировавшая по слуху.

Я вышел. Поклонился. Открыл рот, и спазма волнения перехватила мне дыханье. Я заэкал, замэкал… и ушёл при деликатном, но гробовом молчании зала. Так неудачно закончилось моё первое сольное выступление.

Вы думаете, это остановило меня? Ничуть!

В следующую же субботу я появился на той же эстраде в качестве рассказчика еврейских анекдотов и сценок, мною самим сочинённых в итоге пристальных уличных наблюдений на Подоле, возле магазинов готового платья.

На этот раз я имел большой успех.

Такого рода выступления, однако, не удовлетворяли меня. Я мечтал о театре — настоящем драматическом театре, в котором предполагаемый мой талант мог бы развернуться во всю мощь.

Но у меня, к сожалению, был один большой недостаток: я не выговаривал буквы «р», и это обстоятельство дважды чуть не погубило всю мою театральную карьеру. А началась она с того, что на моем горизонте возник вдруг гимназист восьмого класса нашей гимназии Жорж Зенченко. Убеждённый второгодник, просидевший в гимназии немало лет.

На вид ему можно было дать лет двадцать: высокий, статный и смазливый парень. Над верхней губой Зенченко пробивались пикантные чёрные усики. И все горничные и модистки Лукьяновки, на которой он жил тогда, были к нему неравнодушны. Предприимчивый и ловкий, большой комбинатор, он всегда был при деньгах. В гимназии мы, мальчишки, долго являлись жертвами его коммерции. Он продавал нам все что угодно — от финских ножей, которые, конечно же, должен был иметь в кармане каждый уважающий себя гимназист, до конспектов, папирос. На переменках в клозете он широко играл в «орлянку», причём почему‑то всегда выигрывал. И вообще ему везло невероятно. Его боялись даже учителя. Так вот этот Жорж, каким‑то образом попавший в Соловцовский театр, оказался там старостой статистов. Ему же принадлежало и право набора статистов. Условия, которые он предлагал, были коротки и предельно ясны:

— Я тебя возьму в статисты, но деньги за тебя буду получать сам.

Так говорил он каждому, желавшему поступить в театр.

А статисту в то время платили пятьдесят копеек за спектакль! И нас было человек пятьдесят—шестьдесят. А иногда и больше, если нужна была большая толпа. Все эти деньги шли в карман Зенченко, ибо мы готовы были на любые жертвы, чтобы только находиться в этом храме, возле волшебных лицедеев, которые потрясали нас своей игрой, дышать этим непередаваемым воздухом кулис, греться хоть издали у великого костра святого искусства!

Так что Зенченко мог жить припеваючи.

Но и этого ему было мало.

Когда он замечал, что у кого‑нибудь из статистов появлялись какие‑нибудь деньги, Зенченко вдруг подзывал его и снисходительно говорил:

— На будущей неделе я, может быть, дам тебе одну рольку. Там целых два или даже, кажется, три слова. А пока сбегай в лавочку и принеси мне полбутылки водки, франзолю, четверть фунта ветчины и десяток папирос.

Денег на эти закупки он, конечно, не давал.

А труппа Соловцовского театра, которую держал тогда Дуван-Торцов, была очень сильной. Каких только актёров в ней не было! И Дмитрий Смирнов, и Булатов, и великолепный Неделин, и хрупкий, утончённый любовник-неврастеник Горелов, сын Владимира Николаевича Давыдова, потрясавший нас в роли Освальда в «Привидениях» Ибсена, и красавец Орлов-Чужбинин с музыкальным, певучим голосом.

и Двинский, и Вася Болховской, прекрасно игравший старого студента в модной тогда пьесе Леонида Андреева «Дни нашей жизни», и Саша Крамов, и Багров, и Степан Кузнецов, блестящий и разнообразный актёр и довольно трудный человек.

Среди актрис были в этой замечательной труппе и вдохновенная Вера Юренева, неповторимая Психея в пьесе Жулавского «Эрот и Психея», или ибсеновская Нора, или Бронка в пьесе Пшибышевского «Снег». И «старуха» Токарева, и синеглазая красавица Елизавета Чарусская. И Пасхалова! Карелина-Рич! А обаятельные молодые актрисы, такие, как Ольга Волконская, Алексеева-Месхиева, Лидия Лесная, которая к тому же была и поэтессой! Да разве упомнишь все имена? Одно могу сказать — это была блестящая плеяда актёров.

С двух часов дня, когда заканчивались уроки в гимназии, мы уже дежурили на Николаевской улице возле театра. Это было время, когда актёры возвращались с репетиций домой. Мы простаивали часами, чтобы только взглянуть на них. Для нас это были полубоги. Мы не видели и не знали их в быту, в домашней обстановке, в личной жизни, мы видели и знали их только в спектаклях, в тех ролях, где они подымались порой до вершин своего мастерства. А как счастливы и горды были мы, если актёр, которому мы подобострастно кланялись на улице, любезно и вежливо кивал нам головой, узнавая знакомых статистов.

А ведь, кроме Соловцовского, были ещё и другие театры с другими актёрами. В театре «Бергонье», например, играла великолепная комедийная труппа. Там нередко гастролировали такие актрисы и актёры, как Грановская, Баскакова, Астрова, Мурский, Поль, Вронский, Вовка Блюменталь, у которого был какой‑то необыкновенный талант играть все что угодно — и все играл чудесно. Он был невыносим порой в частной жизни. Уверенный в своей неотразимости и обаянии, в силе своего имени, он позволял себе черт знает что. Но покорённые киевляне все прощали ему за его редчайшее свойство «самовоспламенения» на сцене — в любой момент и в любой роли!

Был в Киеве и театр оперетты, который играл зимой в том же театре «Бергонье», а летом в саду «Шато‑де-флёр». Звёздами оперетты были красавица Легар-Лейнгардт, Зброжек-Пашковская и Виктория Кавецкая. В мужском составе славились Греков, Августов, старик Блюменталь-Тамарин, комик, которому не было равных в стране. Помню, когда он выходил в оперетте «Вольф Пфефферкорн» на сцену в халате, весь обложенный газетами, которые торчали из всех его карманов, и только успевал дойти до авансцены — весь зрительный зал уже задыхался от хохота…

Великим постом на гастроли приезжали Вавич, Монахов, Невяровская, Щавинский и многие другие прославленные в Киеве артисты.

Всеми правдами и неправдами мы, молодёжь, пробирались на их спектакли, подкупая «недорогих» капельдинеров, на галёрку и умирали от восторга. Актёры «премьеры» пели, танцевали и одевались «сногсшибательно» — «шикарно»! И уходя с этих спектаклей, мы, молодые любители сцены, острее чувствовали своё ничтожество, понимая, что нам никогда не дотянуться до этих вершин.

А так и надо! Сравнение — великая движущая сила, которая побуждает нас к соревнованию и самосовершенствованию.

Летом в Купеческом саду, который существует и до сих пор, внизу, в маленьком деревянном театрике, играла украинская труппа. Саксаганский, Садовский, Карпенко-Карый, Заньковецкая (украинская Комиссаржевская, как её называли), Манько, Сагайдачный и многие другие чудесные, самобытные актёры составляли ядро этой труппы. Как играла «Наймичку» Заньковецкая! Четыре акта театр заливался слезами! Как смешил Саксаганский в роли парикмахера, авантюриста и жулика Голохвастого в пьесе «Крути, да не перекручивай»! Из‑за одной его фразы: «Папаша! Это свинство», — произносимой с совершенно непередаваемым юмором, стоило смотреть эту комедию.

Назад Дальше