Поворотом ключа она гасит фары. «Звонить… Кому? И главное, зачем?..»
Она чувствует обмякшее тело. Что бы ни было – буря, торнадо, – все равно кончилось. В любом случае надо ждать до утра… —
* * *Его разбудило шуршание – мягкие лапки, бегущие по крыше, орда пушистых зверьков. Потягиваясь, нащупал ногами тапочки: «Неужели все-таки дождь?.. Слава богу! Наконец-то все кончится». Не зажигая света, подошел к окну.
Ель, стоящая за забором, била лапчатыми крыльями – ни дать ни взять мокрая курица, силящаяся взлететь. Шуршание становилось слышнее. «Странно… Шум дождя – другой, тихий», – этот звук он помнит с детства.
Перекрывая шуршание, грохнуло и рассыпалось горохом. Отзываясь на сухие раскаты, оконное стекло задрожало мелко – не в такт. Он повел плечами: «Все-таки гроза. Правильно, к тому и шло… Жара. Небывалая… Когда-то должно же… разрешиться…»
Он морщится: разрешиться – неприятное слово. Многозначное. Одно из значений – родить. «Кому здесь рожать?..»
Черное небо высветилось короткой рваной вспышкой, на мгновение озарившей сплошной лесной массив. На его фоне ель, выступившая вперед, смотрелась солисткой темного хора. Не выпуская ее из виду, он потянулся к занавеске – задернуть, но не успел. Коротко содрогнувшись, ель упала, как подрубленная, – будто отбросила собственную тень. Глядя на пустоту, занявшую ее место, он стоял, изумляясь, не веря своим глазам: «Привиделось. Не может быть».
Моргнул, но пустота не исчезала. Деревья, образующие первую линию, кланялись, словно вышли на аплодисменты. Тень упавшей ели топырилась ветками, темнела у их ног. Снова грохнуло и рассыпалось: обезумевшая публика нещадно била в ладоши.
«Ничего, – подумал, – бывает. Завтра распилят, уберут…» – вспомнил трактор, своротивший огромное дерево.
Надо антенну отключить. Ударит в дом.
Спохватившись, кинулся к телевизорам. Шаря слепыми пальцами, выдернул штекеры из гнезд.
А посуда? – родители не унимались. – Там, на камне. Как бы не раскидало. Останутся одни черепки.
«Да что я могу! Это же… – хотел сказать: стихия. Но решил не перечить, сходить. – Одеться. Где ж моя куртка?..» – последний раз надевал в начале июня, потом куда-то пихнул – теперь уже не вспомнить. Махнул рукой.
Прежде чем выйти на крыльцо, помедлил, прислушиваясь к порывам ветра. Зажав лицо в ладони, прижался к стеклу. Стоял, вглядываясь с любопытством, будто природа в буквальном смысле бушевала in vitro. По ту сторону ручья горели окна. Глаза домов моргнули и закрылись. «Ага. Свет отключили», – отметил с удовольствием: тот, кто отвечает за безопасность дачного поселка, бдит, держит руку на пульсе.
Сбросив дверной крючок, приоткрыл и уже было выглянул, но дверь шатнуло назад. «Это ж надо, как разгулялось…» – уперся обеими руками. На этот раз ветер уступил.
Ели, темнеющие за времянкой, стонали, раскачиваясь из стороны в сторону – как огромные метрономы. Он дождался очередной вспышки – единственного источника света. Молния осветила чашки и тарелки – желтоватые, облепившие камень как грибы.
«Ну вот, – обернулся, будто отчитываясь. – Ничего страшного, все цело».
Похоже, представление, устроенное природной стихией, подошло к концу. Во тьме зрительного зала, уже опустевшего, раздавались отдельные хлопки – громкие и резкие. Последний зритель аплодировал, не щадя ладоней. Он упустил мгновение, когда аплодисменты переросли в хруст. Вспыхнуло снова, будто рабочие сцены, перепутав рычаги, раздернули занавес. Прежде чем они разобрались наконец с рычагами, он успел бросить взгляд: на фоне задника, завешенного темными полотнищами, стояли сосновые стволы – короткие, как огрызки карандашей, очиненных коротко и косо. «Эт-то что такое?!» – выдохнул возмущенно, но стволы, с которых срезало кроны, уже исчезли из глаз.
Темное пространство расступилось и рассыпалось искрами. Что-то шевелилось, шипело, ползло над руслом ручья. Новая вспышка полоснула лезвием. Он стоял, вцепившись в сухие перила. Снизу, из-за времянки, ему навстречу, шли темные фигуры, высокие – их головы терялись во мгле. Фигуры надвигались, шевеля еловыми лапами. Искрами, осыпа́вшими пространство, вспыхнуло: «Марлен… Чудо… – мысль изломилась молнией, пронзая темное сознание. – Все-таки… сдвинулся, пошел!..»
Ветки, сухие и жесткие, похрустывали, заполонив собою крыльцо. Кололо лоб и щеки. Ель, рухнувшая на его за́мок, пахла пронзительно. Он отшатнулся, прижимаясь к стене. Чувствуя острый запах – аромат новогоднего праздника. Отводя от глаз колючие лапы, двинулся вниз, ощупью, преодолевая ступень за ступенью. Нога нащупала землю. В темноте вытянул руки. Пальцы ловили пустоту. Стараясь не потерять ориентиров, повернул к времянке, каждым шагом прощупывая почву. Под ногой что-то хрустнуло. Догадался: чашка. Или тарелка.
Колени уперлись в скамейку. Запах праздника стал слабее, но все-таки не исчез – дрожал в груди: «Переспорил, выиграл…» В очередной раз, когда они встретятся, Марлену придется признать его правоту.
С неба уже лилось, охолаживая руки.
Два шага в сторону – пальцы нырнули в мокрую хвою. Готовясь к атаке, солдаты славно поработали топорами – Бирнамский лес, подступивший к самому дому, занял все пространство двора. Когда возможно одно чудо, можно ожидать и другого: рано или поздно сизифов труд завершится. Камень истории, который его друг катит наверх сутки через трое, удержится на гребне горы. Пытаясь преодолеть колкую препону, он поднырнул под ветки, но солдаты героя, не рожденного женщиной, стояли сомкнутым строем.
«Ничего, как-нибудь образуется…» – подаваясь назад, к скамейке, не чувствовал ни холода, ни боли – как зуб, которому дали наркоз.
Мужчина и женщина (воскресенье)
Холодно, очень холодно». Холод – единственное, в чем она абсолютно уверена. Мало-помалу тьма становится проницаемой. Глаза различают штабеля, укрытые рубероидом. Дальше – темный соседский дом, крыша проросла ветками. Там, где орудует Человек-дерево, может случиться что угодно. «А вдруг?..» – она представляет себе тело, безжизненное, заваленное обрубками деревьев. Щелкает зажигалкой. Едва затеплившись, свечка гаснет, будто ее задули. Она зажигает снова, прикрывает ладонью. Разгораясь, огонек тянется вверх. Проще – напрямик, в зазор между штабелями. Идет – торопливо, насколько позволяет тьма. Надо проверить, убедиться, что с ним все в порядке.
Обогнув угол соседского дома, она движется вдоль стены. Под ногами хрустят ветки. Споткнувшись, взмахивает руками. Не упала, но огарок исчез, выронила. В хвойном месиве рыться бесполезно: во тьме, навалившейся с новой силой, не различить ни земли, ни неба; ни травы, ни деревьев.
Где-то тут должно быть крыльцо. Выставив вперед руки, она делает шаг. Под пальцами – колючая преграда. Жаль, что сдалась на милость тьме: надо было встать на колени, пошарить под ветками. Огарок – не иголка. Ветки тычутся в лицо. «Почему так мокро?» – она ощупывает себя: волосы, лицо, грудь… Пытаясь найти лазейку в еловой изгороди, отступает вправо, но ветки, караулящие подступы к дому, – начеку: их не возьмешь голыми руками.
На мгновение ей становится страшно: что делать, если он не ответит, не выглянет, не откликнется? Тонкие дождевые струйки, проникающие сквозь колючий полог, вьются невидимыми змейками. «Простужусь… – хочется вернуться к себе, сменить одежду, спрятаться в сухую постель. Она оглядывается: такое чувство, будто оно шевелится. Большое и темное, как огромный панцирь. – Камень, это просто камень. Я помню, там была клумба…»
Тень, сидящая на скамейке, поднимает голову. Смотрит, но не видит, будто кто-то навел на него сон.
– Жив? – странный вопрос, если учесть, что тот, к кому она обращается, в двух шагах, можно коснуться. Тень поворачивается медленно, словно прислушиваясь. Это называется: шок, так бывает, когда всё вокруг рушится… —
В непроглядной тьме, залившей землю, он различает силуэт: кто-то вторгся на его территорию, может быть, даже злоумышленник. Во всяком случае, незваный гость – в темноте не разобрать, мужчина или женщина.
Незваный гость спрашивает:
Жив?
Он ошарашен. Злоумышленники так не разговаривают, у них другие голоса: грубые. «Они?» – сколько лет угадывал их присутствие. Еще вчера принял бы за галлюцинацию, но уж если лес сошел с места…
– Жив. А вы?
Более или менее.
Наркоз отошел. Он чувствует боль в спине. Нет, не они. Здесь нет отцовского голоса. Только мать – протянешь руку, коснешься невидимого платья. Но если мать, значит, и отец: в его памяти они всегда вместе.
– Там, у вас… – ему хочется спросить: светло?
Даже в Марленовой комнате стоит печь – источник тепла и света; что уж говорить о пространстве, откуда явились родители, которые возделывали свой райский сад…
– Там, у вас… – ему хочется спросить: светло?
Даже в Марленовой комнате стоит печь – источник тепла и света; что уж говорить о пространстве, откуда явились родители, которые возделывали свой райский сад…
Почему она медлит, не торопится с ответом? Но главное, как она пришла? Оттуда один путь – изгнание…
Не знаю. Да. Нет, не так… —
Она рада, что ответила уклончиво, не вдаваясь в подробности. Утром он и сам увидит: по сравнению с тем, что делается на его участке, ее обошло стороной. Одна упавшая береза – не в счет. Она делает шаг назад. Под ногой что-то хрустит.
Осторожно, посуда! Голос звенит испуганно, будто принадлежит не взрослому мужчине, а мальчику, который боится, что ему влетит от родителей.
Она отдергивает ногу: когда-то на этом месте была клумба. Теперь чашки и тарелки – фарфоровые цветы.
Ну вот, ты уже разбила, – мальчик произносит упавшим голосом. Его мать поделилась с ней живыми цветами. Теперь ее черед.
– Прости. Я… У меня много. Я дам…
Он молчит. Если так страдать из-за чашек, что же будет завтра, когда увидит разбитую крышу… Надо как-то подготовить, рассказать, что она видела, когда сидела в машине, поводя светом фар… —
Ему неловко. Во-первых, это – ее посуда. Но главное: она может обидеться, исчезнуть. Он торопится все исправить:
– Ну что ты! Пустяки. Посуда бьется к счастью, – последний довод особенно удачный: так она говорила, когда роняла чашку или тарелку.
Все разрушено.
Он видит руку, точнее, тень руки, которая указывает на лес.
– Нет-нет, – возражает торопливо. – Многое, но не все. Это не катастрофа, мы просто заблудились. Рано или поздно эти книги сгорят…
Какие… книги?..
Он недоумевает: зачем переспрашивать, делать вид, что ей непонятно? Там, откуда она явилась, нет закрытых дверей. Если нельзя проникнуть, можно заглянуть в щелку. Хочет сбить его с толку? Но он-то помнит, что сказал Марлен, может повторить слово в слово:
– Папашины. А заодно его коллег… —
Она вздрагивает: откуда он узнал? И – черт побери! – почему: папашины? Даже она, говоря об отце, не позволяет себе панибратства.
– Послушай, – она говорит тихим голосом, так, как разговаривала бы с сыном, который не имеет права обобщать. – Он… он… ничего ужасного. Не убивал, не расстреливал…
Ей хочется объяснить: всё, что они подписывали своими именами, принадлежит перу другого автора – инженера советских душ. Теперь, когда их автор умер, их корреспонденции тоже мертвы. Страх – пытка. Отец просто боялся. Его статьи написаны под пыткой. В этом смысле атеизм ничем не отличается от религии.
Да, это правда, да…
– Да, это правда, да… – Какое счастье, что мать его понимает. Во всем виноваты французы, задурившие Марленову голову. Это они нашептывали: Автор умер. На самом деле – жив. Труд его друга – лучшее тому доказательство: если бы Автор умер, с какой стати Марлену тащить этот проклятый камень? Он спо-хватывается: для родителей сизифов труд – не довод. Всю жизнь строили, копали, сажали, пололи, не имея понятия ни о какой истории!
Надо зайти с другой стороны. В математике это называется доказательством от противного.
– Положим, Автор умер. Но если так, значит, нельзя разбирать: сжигать мертвые, но спасать живые – ставить на отдельную полку, – он спохватывается. В разговоре с матерью надо выбирать другие примеры. Не книги. Лучше сказать: растения. Бывают разные: культурные и сорняки. Сорняки полагается выпалывать, сбрасывать в компостную яму. Пройдет время, и вонючее месиво сгниет – превратится в подкормку для нового урожая.
Жить так, будто он не умер?..
Он кивает. Наконец поняла.
– Жить так, будто он не умер? – В разговоре со взрослым человеком она не решилась бы так сказать. Но с сыном – душой от ее души, которого выкормила горьким молоком, – ей не надо подбирать слова. В отличие от нее сын не ищет оправданий, не прячется за фигуры, одетые в костюмы своего времени. В этом есть и ее заслуга. Когда мальчик вырос, она свозила его в Испанию, нашла смешного старика. В первый раз она его поправила, сказала: это ошибка, надо говорить в костюмы своего времени. Колченогий старик прав: время непрерывно – оно не бывает ни своим, ни чужим. Главное – научиться отличать живое от мертвого. Как мать она может гордиться: если сын станет писателем, он напишет живые книги.
Вглядываясь во тьму, она слушает лепетанье ручья. Отец за все заплатил. Всю жизнь перед его глазами стояли мертвые буквы, подписанные его именем. Его расплата – бездарный роман. Гиря, рвущая мышцы и сухожилия. Человек, с которым она разговаривает как с сыном, нашел правильные слова. Книги живы, пока у них есть читатели. В этом смысле отцовский роман сгорел. Что касается всего остального… Утром, когда свет снова отделится от тьмы, она разберет, вырвет страницы с дарственными надписями. В конце концов, это – семейное дело, которое никого не касается…
Мужчина встает. Она видит только силуэт, но этого достаточно, чтобы почувствовать свое тело. Вселенная ее тела оживает, будто снова вдохнули душу. Еще не свет, не волны – только их предчувствие. Ей не нужны ни губы, ни руки. Оно рождается само. С каждой секундой подступает все ближе. Она смотрит широко раскрытыми глазами, будто умеет видеть во тьме: двор, заваленный упавшими деревьями, еловые ветки усеяны плодами – жесткими, несъедобными, кому придет в голову попробовать шишку? Она делает шаг навстречу: «Мне». Она – единственная женщина, которую кто-то взял за руку и привел к этому мужчине, любит его как будущего сына, потому что она – Ева. Мать, обращенная в будущее.
Еще мгновение, и они оба будут изгнаны… Но это потом, а сейчас она – женщина, приносящая горький плод… —
* * *Затылок, шея, голое плечо: человек, лежащий на боку, уткнулся в стену. Она чувствует его тело. Кровать слишком узкая, никак не отодвинуться. Лежа на спине, она пытается вспомнить: что же было вчера? Почему она решилась на это?.. Оглядывает комнату: окно, задернутое чужой занавеской, кровать с латунными шариками… Трехстворчатый шкаф. Дверца заперта, из личинки торчит ключ. Взгляд ползет осторожно, будто опасается соскользнуть с полированной створки. Взобравшись на самый верх, цепляется за край. На крышке шкафа стоит фарфоровая статуэтка – целая и невредимая: «О, Господи… – Отчего-то кружится голова. Завершив пируэт, фарфоровая балеринка приходит в исходное положение. Она вздрагивает, отводит глаза. Скорей всего, просто пожалела. К тому же случилась катастрофа. Можно сказать, форс-мажорные обстоятельства. – Если бы не это… – она прислушивается к себе. – Нет, никогда».
Тот, с кем оказалась в одной постели, шевелится. Она чувствует напряжение – ожившее одеяло ползет в его сторону. Снаружи осталась ее нога, голая – от бедра до кончиков пальцев. И рука, затекшая, – она сжимает и разжимает пальцы, словно восстанавливая кровообращение. Опавший сосок вздрагивает рефлекторно, как лапка лягушки, сквозь которую пустили ток. Ватный край одеяла делит тело пополам. Голая половина покрылась мурашками. Значит, в комнате холодно. Затаив дыхание – лишь бы он не проснулся, – спускает ногу, приподнимается, опираясь на пятку и локоть, переносит тяжесть на левую сторону. Скрипнув пружинным матрасом – этого избежать не удается, – встает. Мурашки захватывают другую половину. Она думает: хоть так, лишь бы тело соединилось, срослось, склеилось – стало целым и невредимым.
Под ногами ежится покрывало – ночью его сбросили на пол. Судя по всему, ее одежда там. Она наклоняется, приподнимает толстую тряпку: так и есть, вперемешку с чужими шмотками. Она ощупывает влажный комок, вытягивает по очереди: брюки, вышитую кофту, трусы, лифчик… Мужчина, лежащий под одеялом, может проснуться в любую секунду. Его пробуждение – лишние слова, которые придется говорить, вместо того чтобы…
Голое тело уязвимо: улитка, с которой сорвали раковину. Свободной рукой она тянет покрывало, набрасывает на плечи – оборачивает вокруг себя.
Чужое тело, защищенное ватным одеялом, не шевелится. Не слышно даже дыхания.
Тряпка слишком большая, у самого пола сбилась складками. Толстые складки наползают друг на друга. Прежде чем сделать шаг, она поддергивает покрывало – только этого не хватает: наступить, растянуться на дощатом полу. На цыпочках, даже не скрипнув дверью… —
Страшно открыть глаза. Он поводит кончиками пальцев, в которых осталось ощущение колкости. Щека, прижатая к подушке, вспотела. Он слышал: встала, зашуршала тряпками. Счастье, что эта женщина ушла. Ушла? Он не слышал скрипа.
Затаив дыхание – «А вдруг она еще…», – отрывает голову от подушки: дверь закрыта, в комнате никого. Если не считать фарфоровой балеринки, которая смотрит на разоренную кровать: простыня сбита, вторая подушка примята. На ней остался след женщины. Ночью он разговаривал с ней, как с матерью…