Сбрасывает одеяло, садится: «Сон. Это просто сон?..» Ночной кошмар, из которого ничего не стоит вынырнуть: просто выйти на крыльцо, вдохнуть тихий мирный воздух… Сует ноги в тапки, но в то же мгновение сбрасывает, едва не вскрикнув: ай! Мокрые тапки отняли последнюю надежду. Окончательно разлепив глаза, двинулся босиком, прилипая к полу.
Уже в дверях обернулся, оглядывая родительскую комнату. Только теперь почувствовал, осознал свою наготу. «Здесь, на их кровати… О, господи…»
Кинулся к себе, распахнув платяной шкаф, нащупал чистую рубашку, трусы, брюки. Так и не обнаружив свежих носков, обулся на босу ногу. «О чем я думаю, когда… когда?..»
Картина, открывшаяся его глазам, превосходит самые страшные ожидания. Вековые ели, еще вчера стоявшие за времянкой, привалились к дому, обхватив его густыми лапами. Прижимаясь к стене, он спускается с крыльца. То и дело ныряя под ветки, движется в направлении ванной, считая стволы. Их вершины лежат на крыше. Крайний ряд шифера щербится, будто его выгрызли. Добравшись наконец до угла, смотрит вниз. Там, где раньше были террасы, на которых росли кусты и яблоневые деревья, зеленеет хвойное месиво: ели и сосны, сцепившиеся ветками. Лес, сошедший с места, разрушил родительский рай – пространство, обихоженное их руками.
Поворачивает голову, обозревая чужой участок, лежащий по ту сторону ручья. Раньше его закрывали ели, теперь – всё как на ладони. Ласковое солнце обливает нетронутые кусты, траву, деревья, ровные террасы, засаженные цветами. Никаких следов разрушений – только тихий нежный свет. До их забора метров пятьдесят, но даже против света он ясно видит блики на синей пожарной бочке, пятна на их машине, похожие на подпалины. Кажется, будто там – другой мир. Граница идет по ручью. Собирая остатки разума, он мотает головой: этого не может быть. Но вот же оно, прямо перед глазами: рукотворный рай нижних соседей цел и невредим.
Ныряя под ветки, он плывет обратно. Огромная ель – верхушка лежит на крыше, комель наполовину вывернут – навалилась на времянку с тыльной стороны. Оглядев упавший забор – повредило штакетник и поперечины, но столбы стоят, – он подходит к времянке. Дверную коробку перекосило под тяжестью ствола. Эту дверь больше не закрыть. Но это не он, он ничего не трогал – не двигал штыри.
Он идет к скамейке – медленно, на ватных ногах. «За что?! Почему – меня?» – в глубине души он знает: запустил, не красил, не заботился, не обрабатывал. Даже замо́к – и тот не починил вовремя.
Посуда, расставленная на камне, белеет, как ни в чем не бывало. Если не считать чашки, расколовшейся на две половинки. Ее разбила женщина. «Она. Это всё – она…»
Он прислушивается, надеясь, что они встанут на его сторону, поймут: их сын не виноват. Виновата она, женщина, с которой он разговаривал как с матерью, а потом…
«Нет-нет, – торопится оправдаться, – как с матерью – это сначала. Потом-то уже нет».
Родители молчат. Он сидит, повесив голову: после того, что натворил, их отклик был бы чудом, но в глубине души он все-таки надеется. Пусть хотя бы отец: откликнется, придет на помощь.
Взгляд ловит острые обломки сосен: там, за забором… Как же он мог забыть! «Да, катастрофа. Но не только моя». Здесь, на территории рая, созданного родителями, ответственность на нем, но там, за участком – совсем другое дело. Он чувствует прилив бодрости. Учитывая масштаб разрушений, случилось именно то, что показывают по телевизору, когда на помощь пострадавшим приходят все, включая…
Мотнул головой, будто отогнал слепня: тут уж, бесспорно, хватил! Но должно же быть местное начальство, отцы района.
Откуда-то издалека доносится вой пилы. Он вскакивает, бежит к калитке. Наверняка уже приехали. Надо остановить, сказать: вот – я, пострадавший… Мне нужна ваша помощь…
На улице никого. Только ее машина. Он чувствует холод, бегущий по позвоночнику. Холод, от которого бросает в жар. Поворачивает назад, бредет к калитке. Перед глазами путаница ветвей: тропинка, ведущая к ручью, завалена кронами – их сорвало с сосен, чьи обломки пронзают небо. Хвойное месиво, ветки, которыми все завалено. Чтобы двинуться дальше, он должен вступить – в это, колючее и шипастое. Он вздрагивает, будто иглы уже вонзились в щиколотки. По сравнению с этим сломанный замок – хвоинка, попавшая в ботинок, колющая голую пятку: всего-то и дел, что снять и вытрясти. Но даже на это нет сил. Изнеможение, полное.
Чашки и тарелки толпятся, облепляя камень. Казалось бы, самое хрупкое, что только можно себе представить, но вот же они. То, что именно их обошла стихия, красноречивее любых слов изобличает ее капризный норов, женственную природу – бессмысленную: что хочу, то и ворочу.
В свете наступающего утра чашки и тарелки кажутся бледными, как поганки. Впрочем, он поправляет себя, настоящие поганки – коричневатые, покрытые желтыми дрыздочками. Он помнит тот заросший пень.
Подняв глаза, оглядывает пустое небо. Молчат. Так пусть хотя бы послушают. Он готов признать: да, виноват. Действовал необдуманно и опрометчиво. Ошибся. Не ошибается только тот, кто ничего не делает. Разве это не их слова? Он знает, о чем они думают: поддался, пошел у нее на поводу. «А позвольте поинтересоваться: по-че-му?» Уж если на то пошло, он даст исчерпывающие объяснения, лишь бы они поняли, подсказали, пришли на помощь. Один он все равно не справится. Кому как не им знать.
Он оглядывает ветки, усыпанные шишками – терпкими плодами ели. Во все времена рождались сыновья, идущие против отцов. Родись Марлен в девятнадцатом веке, наверняка стал бы нигилистом, каким-нибудь Базаровым. Тоже мечтали разрушить. Потому что в глубине души верили: сколько ни разрушай – не рухнет. Наоборот. Жизнь разумна, надо только разгрести, отринуть старые предрассудки, нажитые поколениями, взглянуть свежим глазом.
– Да, разговаривал как с матерью, – он слышит свой крепнущий голос. – Но что же делать, если здесь, у нас, все давно перепуталось, выбилось из суставов: отцы – не отцы, матери – не матери…
Он замолкает, отводит глаза. Для них – пустые рассуждения.
Там, в родительской кровати: конечно, не мать. Только голос. И руки, нежные, – будто материнские. До сегодняшней ночи не оставлял своих родителей, не прилеплялся к жене. Не говоря уже о женщине, с которой встречался время от времени, но так и не стал единой плотью. Не мог обнажить своего сердца – не знал наготы. Это трудно объяснить, тем более понять, но пусть хотя бы попытаются: вчера, когда она заговорила с ним как с сыном, вдруг показалось, еще не все потеряно… —
* * *Домашний телефон занят. Мобильник домработницы тоже. Она нажимает на кнопки – наугад, лишь бы кто-нибудь откликнулся. Короткие гудки. Перегрузка на линии? Или повредило станцию? Если б знать, что не завалило дорогу, уехала бы немедленно. «А, черт! Документы. Наверняка еще не проснулся, лежит под одеялом…» – мысль о чужом теле кажется невыносимой: дома легла бы в ванну, с головой, в горячую воду – все что угодно, только смыть. Здесь, где нет элементарных удобств… Еще вчера можно было нагреть на плитке – но сегодня, когда электричество отрублено…
Ночью разговаривала с ним как с сыном. Она ходит по комнате, прислушиваясь к обрывкам сна. Сказал: рано или поздно эти книги сгорят. У нее нет привычки полагаться на время – только на себя. Тем более работы на полчаса, максимум на час. Нужен пустой мешок или хотя бы наволочка. Она направляется к кровати: «Плевать, больше не понадобится», – торопливо расстегивает пуговицы. Снимает, разоблачая подушку, покрытую застарелыми пятнами. Зажав наволочку в пальцах, идет к стеллажу.
Влезает на стул. Снимая книгу за книгой, открывает на титульных страницах. В сущности, механическая работа: открыть, вырвать, пихнуть в наволочку. Но когда стоишь на колченогом стуле, даже это требует ловкости. Думает: счастье, что не уехала вчера. Чем черт не шутит, а вдруг новые хозяева окажутся библиофилами: оставят себе или сдадут в библиотеку… Верхняя полка обработана. Сунув руку в наволочку, она приминает вырванные листы. Сквозь ветхую ткань просвечивают слова, написанные выцветшими чернилами. Четыре черненьких чумазеньких чертенка следят из каждого угла.
Где-то, может быть, на соседней улице, воет бензопила. Она торопится, будто счет идет на минуты. На самом деле у нее уйма времени: покончить с книгами, потом сходить на разведку, поглядеть своими глазами. Может, все не так страшно, как представлялось ночью…
Колченогий стул качается, ходит под ногами. Она косится на наволочку, в которой шевелятся проклятые страницы – улики с дарственными надписями. Пока они не сгорели, ее легко уличить, бросить ей в лицо: ты – дочь, крапивное семя. Но в отсутствие улик одно не вытекает из другого: ее сын – НЕ ВНУК ПАЛАЧА. Это останется на ее совести. Придерживаясь рукой за полки, она слезает со стула. Можно перевести дух. Еще минут пятнадцать, и опасность останется позади.
Наволочку уже вспучило. Ничего, потерпит… Она должна завершить то, что не догадался сделать отец: своим бездействием поставил под удар ее сына. Руки ходят как заведенные: снять, открыть, вырвать, сунуть, пихнуть.
Осталась нижняя полка. Она встает на колени. Открыть, вырвать… снова открыть…
Теперь действительно всё. Почти… Она ползет к кровати, шарит под одеялом. Одно движение, и никаких друзей и соратников, ничего совместного: ни памяти, ни общего прошлого… Последняя улика корчится в руке. Между обложкой и первой страницей зияют клочки оторванной бумаги. Следы, по которым можно понять: что-то вырвано, но даже самый прозорливый читатель не поймет – что?
Она поднимается с колен: нелепо и смешно, но ей хочется танцевать, кружиться и – раз-два-три! – застыть в фарфоровом арабеске.
«Так», – останавливает себя: танцы – после. Надо решить – где? Проще всего на улице – но там соседи, могут увидеть. Значит – в печь. Подхватив набитую наволочку, она идет на теплую половину. С трудом – пришлось приложить силу – выдвигает печную заслонку: под ноги сыплется пыль. Другой вопрос: вынимать или прямо так, в наволочке?..
«Да гори оно!» – она запихивает комком. Зажигалка осталась в другой комнате, надо сходить, но сверху, на печке, вечно болтались коробки́. Она встает на цыпочки. Пальцы нащупывают металлический край. Тянет на себя осторожно – кто знает, что там?.. Господи, грибы! В смысле, их останки, иссохшие как мумии: разложила и уехала – сто лет назад. Она пихает лист на прежнее место: лежали и пусть лежат. Нашарив коробок, трясет над ухом: есть. Одна-единственная, но больше и не надо.
Чиркает. Прикрыв рукой, подносит к уголку. Огонек расползается черным пятнышком – все шире и шире… Бумажное нутро шевелится, проклевываясь огненным ростком. Черные пятна захватывают беловатый плацдарм. Не дожидаясь их окончательной победы, она закрывает дверцу на засов, выходит на крыльцо.
Поперек дорожки лежит упавшая береза. Чтобы выйти, надо перешагнуть.
За калиткой – никого. Она идет, заглядывая за чужие заборы: этих соседей не затронуло, все цело, основной удар пришелся на его участок и, конечно, на лес – до сих пор там хрустит и потрескивает, будто павшие всё еще шевелятся. В прорехах видны стволы: навалились друг на друга, сплелись ветками как корнями. Со стороны березовой поляны доносится звук пилы: ноющий, будто сверлят зубы.
Дойдя до крайнего дома, выходящего на Еловую улицу, она различает голоса.
– Кру́гом, кру́гом – так и легли. Ну чисто как в кино. Знаете, когда эти – пришельцы: только в кино трава, а тут березы – прямо как бритвой срезало. И, главное, закрутило.
– А какое у нас число?
– Да какая разница! Считай, лето кончилось.
– Петр и Павел час убавил, Илья Пророк два уволок. И купаться больше нельзя…
Она подходит ближе, останавливается в двух шагах. Соседи – этих она совсем не знает, наверняка новые, – одеты по-осеннему: брюки, куртки – будто не первое августа, а начало октября. Мужчины, женщины. У одной на руках ребенок.
– Нет, у нас-то слава богу! А у соседей – сарай. Прям угол снесло. Еще хорошо – ночью. Днем-то коляску ставили, там же тенек.
Поперек дороги – не пройти, не проехать, – лежит сосна. Пила всё ноет и ноет.
– По радио сказали: эпицентр в Соснове. Там, вообще ужас: крыши посрывало.
– А у нас ничего – ни радио, ни телевизора. Сплошные помехи.
– Так я в машине слушал.
– А магазин? Там же у них продукты.
– Так а чего, генератор привезут. Я вот думаю – и нам бы. Съездить в Сосново. Там должны быть.
– Думаешь, ты один умный – сейчас все понаедут, расхватают.
– Метеоролог по радио выступал: говорит, стечение разных факторов – по их расчетам, раз в четыреста лет…
Она прикидывает: это что ж, при Борисе Годунове? Ну точно. Лжедмитрий и все прочее. Короче, средневековье.
– Надо этим сказать: пусть сосну распилят.
– И так распилят – им же вывозить. Машина-то не пройдет. Теперь на всю зиму запасутся: дрова хорошие, березовые. Это ж вон, которые под красной крышей.
– Молодцы… Быстро сориентировались: кому горе, а кому…
– Ладно, не завидуй. Я утром прошлась – там на всех хватит. Был лес – и нету. Одна видимость осталась.
– А чего мне завидовать, я зимой не живу.
– Тут такое начнется, правда, Васенька? Скажи: конечно правда. Под это дело всё порубят. Где мы будем гулять? Скажи: теперь только на участке…
Младенец пускает пузыри.
Она считает: последний раз началось девятого. Плюс пять – это четырнадцатое. Самые опасные дни. Надо было фарматекс, раньше таскала в косметичке…
– Интересно, приедет кто-нибудь?
– В смысле, начальство? Ага, жди. У них своих дел…
– Да были уже, утром, бригада из Соснова. Совсем обалдели: говорят, двадцать пять.
– Это что – за одно дерево?!
– А ты как думала!
– Ладно тебе… Всю жизнь – семь, ну, восемь тысяч.
– Да я своими ушами. Сергей соседский разговаривал, я как раз вышел.
– И что, согласился? Я бы на его месте послала.
– У него выхода нету. Крышу пробило – крыша-то дороже. По-любому надо снимать.
– Вот-вот… И будем их кормить. Правда, Васенька? Скажи: правда. Скажи: кормить этих бандерлогов…
Младенец икает. Видимо, замерз. Она думает: надо было хотя бы свитер. Если б знала, захватила. И свитер, и фарматекс. «Ладно, может, и пронесет…»
– А электричество? По радио-то не говорили?
– Да какое там… Столбы. Половину свалило.
– А электрички?
– Ну а что электрички… Стоят. До Васкелова уж точно. Вот я и думаю: валить надо. И холодно, и без электричества. Газ кончится – считайте, в каменном веке. Костры будем жечь.
– Главное – холодильник. Правда, Васенька? Скажи: правда, правда, все испортится: и мяско, и курочка, и маслице…
Она поворачивает обратно: в общих чертах понятно. Дело обстоит так: дорогу расчистят сами, своими силами. Иначе никому не выехать. «Двадцать пять за дерево – круто. У него стволов шесть-семь – если считать только те, что лежат на крыше…» – она переступает через березовый ствол.
Из теплой половины тянет гарью. Она открывает, заглядывает: кучка черного пепла. Через час остынет. «А если все-таки залетела?.. – Об этом не хочется думать. – Значит, он – отец… —
* * *Пила ноет где-то поблизости впечатление такое, что на Еловой.
Наверняка, побило шифер. Он ходит по чердаку, оглядывая потолок: изнутри незаметно, но кто его знает, что там снаружи. Счастье, что нет дождя. «Приготовить тазы – так, на всякий случай…» Небо чистое, но если хлынет – чердак уж точно затопит. Спохватывается: рукопись надо снести вниз.
«Ну и где мне тогда работать? На веранде? Значит, и пишущую машинку…» Запястья ноют, будто уже чувствуют неподъемную тяжесть. Поднять-то он сможет, а дальше? Поставить на край люка, спуститься самому – ступеньки на четыре… Чем держаться, если руки заняты машинкой? Нет, одному не справиться. Сунув книгу под мышку, он сходит вниз.
«Еще и посуда… Перетаскать на веранду?.. – чашки и тарелки, которые вынес, расставил на камне. Он садится на скамейку, открывает книгу – Потом. Нет сил».
Пролистал вперед, пропуская подробности, связанные с посадкой.
…Группа разведки, возглавляемая капитаном, приближалась к озеру. Время от времени капитан оборачивался – проверял, все ли на месте. На чужих планетах приходится держать ухо востро. Высокие зеленоватые фигуры двигались слаженно, с легкостью перепрыгивая через препятствия. Невольно он позавидовал своим коллегам: вот что значит молодость! Сам он уже не способен на этакую прыть.
Остановившись на высоком берегу, капитан повел глазными отростками, воздев их на максимальную высоту, обусловленную физиологическими возможностями организма. Сколько хватало глаз, все было завалено деревьями. Гигантские членистые стволы лежали толстым слоем – один на одном. Как тела героев, павших в неравной битве с обезумевшей стихией, если позволительно говорить о разуме стихий. На планете случилась катастрофа. Теперь, когда они отошли от корабля на значительное расстояние, этот факт не вызывал сомнений. Ясно и другое: никакой разумной жизни. «Как, впрочем, – капитан усмехнулся, вспомнив ученых-теоретиков, которых ожидает разочарование, – нет и грибов». Сколько ни вглядывался, так и не обнаружил. Вот они – капризы эволюции: некоторые формы исчезают бесследно…
Дождавшись, пока последний астронавт выйдет на гладкое место, он дал команду отдохнуть. Члены экспедиции сели на плоский камень. Капитан не спешил присоединиться – смотрел на огромный комель, вывернутый из грунта. Рядом зияла глубокая яма. Он заглянул и подал знак. Члены команды подошли ближе. Ловко перебирая конечностями, астробиолог спустился на дно. Вытянув глазные отростки, остальные следили с любопытством. Упираясь в боковые стены, астробиолог выбирался наверх.
Теперь, словно включили громкую связь, их голоса стали слышны. Члены команды обсуждали находку: остов птичьего крыла. Судя по их реакции, находка выглядела странно: по одним признакам – крыло; по другим – плавник. Похоже, речь шла о переходной форме, которая под влиянием каких-то чрезвычайных обстоятельств выползла на берег, но так и не сумела расправить зачатки крыльев, сформировавшиеся каких-нибудь пару миллионов лет назад…