Едва я пересек финиш, у меня начался тяжелейший приступ кашля. Я валялся на матах. Меня било. В глазах было темно, и я боялся, что прямо сейчас меня вырвет. Пришел в себя только через полчаса. С трудом поднялся и поплелся в раздевалку, бледный как смерть. Аркадий тоже добежал. Он выглядел не лучше.
Больше я тысячу никогда не бегал.
28
Когда я поступил в универ, мне нужно было каждое утро к 9 часам приезжать на занятия. Мама будила меня в половине седьмого. Я вставал. Чистил зубы. Завтракал и отправлялся в мой крестный путь. Зимним морозным утром нужно было дойти до автобусной остановки. Близко — пять минут. На остановке уже стояла толпа, настроенная крайне решительно. Подходил автобус — ЛАЗ, совершенно не приспособленный к перевозке такого количества пассажиров. Автобус шел издалека, и когда он приближался к поселку, не только все места были заняты, — о том, чтобы сесть, никто и не думал, — но и в проходе, и на крохотных площадках люди стояли настолько плотно, что действительно можно было поджать ноги и остаться висеть на распоре.
Этот автобус, где задача плотной упаковки была решена гораздо лучше, чем умеют делать математики, останавливался и пытался открыть двери… Начинался штурм, который сопровождал всегда один и тот же бодрый вопль: «Проходите вперед! Я вижу, там свободно!» Граждане, подпирая, оттирая, трамбуя друг друга, раздвигая тех, кто уже взял свой Перекоп и теперь блаженствовал, повиснув на одной руке и безуспешно пытаясь куда-нибудь пристроить вторую ногу, втискивались в салон. Везло, конечно, не всем, а поскольку никаких очередей не было, в следующий автобус нужно было рваться с удвоенной силой, раз ты уже опаздывал.
Надо сказать, что буквально через каких-то три-четыре часа автобусы шли почти свободные. Но мне-то, как и подавляющему большинству моих сограждан, нужно было успеть к девяти. И я бросался в бой, искривляя телом пространство. И под радостные крики кондуктора: «Отойдите от двери! Дайте двери закрыть!» — пристраивался на самом краешке площадки. И когда двери все-таки закрывались, я мог выдохнуть, хотя уверенности, что опять удастся вдохнуть, не было никакой.
Но это еще было счастье! Случалось, что переполненные автобусы просто шли мимо, не останавливаясь, даже не давая шанса пойти на штурм. И толпа на остановке угрожающе росла, мерзла и зверела.
Удивительно, но когда до моего поселка пустили просторные «Икарусы» с широкими площадками и проходами, но малым количеством посадочных мест, их тут же пренебрежительно прозвали «скотовозами», хотя добраться до города стало несравнимо легче. Люди так неблагодарны!
Но сесть в автобус — это еще самое начало. Кондукторша глядела вороном со своего высокого сиденья и подбадривала тяжелую, как бетон, толпу: «Передаем на проезд! Эй, очки! Почему не передаем?» Очки мучительно выпрастывали руку с двугривенным и передавали. «На передней что? Вапще платить не хотят! Десять человек село! Передали за двоих! Щас автобус остановлю. Коля, давай тормози, наплодили дармоедов! Щас сама пройду». Глядя на ее корпулентную фигуру, как-то не верилось, что она пройдет через весь салон до передней площадки, хотя и соломинку протиснуть нельзя. Но пару раз я видел, как она проходила. После такого прохода остаться в живых было не просто.
Но самым тяжелым в этой дороге был железнодорожный переезд. Если шел поезд, переезд закрывали, и автобус останавливался минут на десять, а то и на двадцать. Это было испытание. Я едва ли не молился, чтобы сегодня эту консервную банку с человечьей икрой не остановили на переезде, чтобы она благополучно миновала все преграды и, наконец, кособоко приткнулась возле станции метро.
На платформе метро «Ждановская» тоже стояла готовая к штурму толпа. В поезд не садились, в него врывались, втискивались, вбивались. Но на «Ждановскую»-то поезд подходил пустой, поэтому шанс всегда был. А вот дальше… Мудрые сотрудники метрополитена внесли рационализаторское предложение: каждый третий поезд в час пик не открывал на «Ждановской» двери и шел пустым дальше, иначе на «Текстильщиках» пришлось бы стоять часами. Там в поезд садились с разбега.
Дальше дорога была полегче. «Таганка». «Парк культуры». «Университет». Две остановки на автобусе до клубной части. Сдать пальто в гардероб. Приехали…
Но не тут-то было. Предстояло взять последний редут на пути к просвещению — сесть в лифт, идущий на этажи мехмата, — с 12-го по 16-й, и перед первой парой сделать это было ох как непросто. Впрочем, вот тут, я думаю, и сегодня ничего не переменилось.
Славно отдохнув дорогой, расправляю плечи и вхожу в аудиторию 14–08. Сегодня первой парой лекция по матану. Вот теперь приехали. Здравствуйте, девочки и мальчики!
Надо сказать, в нашей семье я один был такой несчастный. Мама работала в больнице, на территории которой мы и жили. А отец ездил на работу в свой научный институт заказным автобусом. Это было и близко — минут, наверное, 20, и комфортно.
Впрочем, когда на пятом курсе я жил в ГЗ в северной башне, то ходил на занятия пешком и даже лифтом не пользовался, просто шел по переходу из общаги на факультет — с 19-го этажа на 13-й. Этажи в зоне Б, где расположена общага, и в главной башне, где находятся аудитории, имеют разную высоту.
29
Первый раз я ушел из дому на втором курсе. Ушел после страшного скандала с отцом, которому не очень нравился мой образ жизни. Я тогда по-настоящему голодал, хотя вроде бы и не придавал этому особого значения. Я даже не сразу понял, что голодаю. В столовке хлеб был бесплатный, и чай бесплатный, если без сахара, и горчица тоже бесплатная. Горчицей хлеб намажешь и чаевничаешь. Но молодому растущему организму этого было мало. Ребята, конечно, выручали. Но и у них денег особо не водилось. Да и потом, пиво-то бесплатно не давали. Выкручивались по-разному. В кафе в зоне Б можно было взять гарнир — за пятак. Его еще подливкой польют. Но туда тоже неловко каждый день ходить. Еще мы ходили в овощной магазин. Там продавали картошку. Картошка стоила осенью 10 копеек за килограмм. Но мы старались взять бесплатно. В этом овощном были такие средства малой механизации. Приходит покупатель, его спрашивают: сколько картошки? Он говорит: «Килограмм пять». Продавец сыплет картошку в жестяной желоб, покупатель сумку подставляет, потом завешивают. Но картошка плохая, гнилой много, и покупатель выкидывает негодную в ящик. Приходим: «Можно, мы повыбираем?» Продавщица знала уже нас: «Выбирайте». Мы поковыряемся в ящике с отбросами, наберем себе картошки поцелей. Потом идем в общагу. Нажарим пару сковородок, народ соберется, сидим, едим. Вкусно. Но только это тоже не часто — поскольку в лом. А на пропитание деньги занимать трудно. Однажды проснулись с Аркашей. Поскребли по сусекам — а денег-то нет. Надо бы занять. Ходили-ходили целый час. Ничего не заняли. Тогда Аркаша говорит: «Хрен с ней, с едой, давай лучше водки выпьем». Разбежались. Встречаемся в комнате через пять минут. У нас рублей пятнадцать на двоих — настреляли целое состояние. Рассмеялись и пошли в столовую обедать. Если тебе ну просто край как трудно, занять деньги очень непросто, а если тебе эти деньги не очень-то и нужны — водки можно и в другой раз попить, — тогда они найдутся легко и сразу.
Тогда у меня начались голодные обмороки. Стоим в очереди за билетами в кино. Чувствую — подкатывает, голова начинает кружиться, холодный пот, сейчас грохнусь. Зову Аркадия. Постой, говорю, в очереди, а он мне кивает: сейчас, мол, — и продолжает с кем-то о чем-то важном беседовать. А мне неловко ему сказать, что у меня край уже — вот-вот упаду. Может, думаю, обойдется. Нет, не обошлось. Все закружилось — быстрее, быстрее, быстрее, — холодно стало и уже все равно. Прямо около кассы рухнул на мраморный пол. Меня подняли. Аркадий на меня посмотрел: «Ты когда ел последний раз?» А я и не помню. Он меня обругал последними словами и повел в столовую кормить. Ты, говорит, чего молчишь, деньги же есть сейчас? А я почему молчу? Мне неловко, если бы на пиво, я бы попросил, а вот на еду — неловко. «Ну и дебил», — заключил Аркаша.
Но чаще всего меня прихватывало в метро. Стою, стою — и ноги подламываются. Люди вокруг суетятся, из вагона выводят, на скамейку сажают, валидол суют. Я благодарю, головой киваю. Спасибо, все хорошо, уже значительно лучше. Они уезжают с чувством выполненного долга. А я сижу на лавочке, пытаюсь отдышаться. И думаю о том, сколь добры и неравнодушны граждане моей страны и особенно жители моего города. Потом доковыляю до вагона и дальше еду. После обморока мир немного меняется. Как будто его промыли. Он становится чистым и холодным. И голова тоже ясная и холодная. Как будто — не совсем, но отчасти — заново живешь. Как будто выныриваешь на поверхность. И весь мокрый — в холодном поту.
30
30
Я научился плавать, когда родители привезли меня в Крым. Мы пришли к морю, и родители разговорились с семейной парой, оказавшейся рядом на плотно уложенном человеческими телами галечном пляже. Новые знакомые были у моря уже две недели и собирались уезжать. В прибое перебирал камешки их сын — примерно мой ровесник. Отец спросил: «А мальчик умеет плавать?» Женщина ответила: «Когда приехали, не умел, а сейчас уже научился». Я посмотрел на мальчика с огромным уважением. Надо же, а я вот никак не научусь. Конечно, в девять лет не уметь плавать — очень, очень стыдно. А тут всего за две недели. Наверное, он талантливый. Но я тоже быстро научился плавать. Уже через несколько дней я совсем не боялся воды и полюбил плавать с маской и трубкой. Я рассматривал морское дно: у берега галька мелкая, но стоит немного отплыть, как подводный ландшафт резко меняется и вместо веселых разноцветных камешков появляются тяжелые валуны. Я зависал высоко над ними, подо мной проплывали плотные белые шары медуз, у меня перехватывало дух, и я спешил к берегу, перебирая руками и ногами. Но по-настоящему плавать — быстро, долго, кролем или брассом — я так и не выучился, слишком редко я выбирался к морю.
31
Вода не всегда была ко мне благосклонна. Мы с моими дворовыми товарищами купались на озере за поселком. Оно было большое — метров, наверное, двести или триста в широких местах. Мы кувыркались на мелководье, а Гришка из параллельного, вообще крайне боевой — школьный хулиган, поспорил с ребятами постарше, что он переплывет озеро и, не выходя на берег, вернется обратно. Это было приличное расстояние. Гришка вошел в воду, далеко пронырнул и саженками (или, как говорили у нас, — вразмашку) поплыл. Плыл он уверенно и быстро, и казалось, что это совсем несложно и я так смогу. Гришка пересек озеро туда и обратно. Вышел из воды. Показалось, он даже не устал. Гришка получил то, на что спорил: три сигареты «Прима».
У меня этот случай никак не выходил из головы. И однажды я пришел на озеро один, без товарищей — я так сделал нарочно: если опозорюсь и не получится, стыдно не будет. Я вошел в воду и тоже вроде бы уверенно поплыл на другой берег. Может быть, все и кончилось бы нормально, но я не учел одной вещи. Озеро лежало в глубоком разлоге, и на берегу ветра не было, а вот когда я был уже близко к середине, подул ветер — по курсу встречный правый боковой — и поднял волну. Меня захлестнуло, я глотнул воды, сбился с ритма, задергался и запаниковал, — я понял, что тону. И еще понял, что даже если не будет никакого выхода, я ни за что не позову на помощь, — на берегу ведь были люди, хотя и незнакомые. Но лучше утонуть, чем покрыть себя вечным позором, крикнув: «Помогите!» Я изменил направление и поплыл так, чтобы волны били в спину. Сил почти не было, но я кое-как по-собачьи метр за метром выгребал на мелководье. Берег был уже недалеко. Я попробовал достать ногами дно: дна не было, я вынырнул и продолжал грести. Попробовал еще раз. Если бы достать дно опять не удалось, я бы, наверное, уже не вынырнул: подкатывало спокойствие, то последнее спокойствие, за которым уже ничего нет. Но я встал. Медленно вышел на берег, в обход вернулся к своим вещам. Лег. И долго смотрел в небо. И его не видел.
32
Едва не утонув, я как будто прошел инициацию, и вода меня приняла. Уже юношей лет пятнадцати я поехал с родителями в станицу Михайловка-на-Хопре, где жил бабушкин брат — мой дед Паша. Хопер там неширокий и течение не быстрое, мы с моим троюродным дядей и ровесником Петькой через него переплывали по многу раз в день. У Петьки я научился ловить раков. Вообще-то раков ловят так. Берут морду — плетеную корзину с горлом в виде воронки: попасть в нее нетрудно, а вот выбраться почти невозможно, кладут в эту морду кусок тухлого мяса и забрасывают в рачье место вечерком. А наутро вытаскивают битком набитую раками. Безо всяких хлопот.
У меня морды не было — это-то поправимо, всегда можно одолжить на ночь, но такой способ ловли мне был неинтересен. Я поступил иначе. Раки живут в норах, которые они роют под крутым берегом в мягкой глине. И днем почти всегда в этих норах сидят. Можно просто нырять под берег, таскать раков из этих нор и бросать в ведро. Часа за полтора я целое ведро и натаскал. Прямо голыми руками. Раки не очень больно кусаются. Петька говорил, что в мае, когда рачихи носят икру, их руками ловить нельзя — прокусывают до кости. Но я-то ловил не в мае. В одной из нор мне попался рак без панциря. Он был странен: розовая кожа, ни клешней, ни мощного хвоста. Он линял. Я посмотрел на него с интересом и, не задумываясь, бросил в ведро.
Когда я пришел домой с ведром, полным раков, и снял крышку, мне стало дурно. Розовое тело этого самого рака было невозможно различить — его просто не существовало: в него впились десятки клешней. Они его съели.
Я попытался его спасти, я отрывал и ломал клешни, но это было бессмысленно. Потом я не раз в своей жизни вспоминал этот эпизод и все его примеривал к ситуациям, которые происходили с людьми. Нельзя с ними жить, если ты без панциря, нельзя к ним приближаться, они, может, и братья тебе, не знаю, но если они почувствуют, что ты не можешь дать отпор, они в тебя вопьются, не со зла — инстинктивно.
Почему в юности так здорово дружить? Почему именно в юности складываются самые тесные дружбы, которые люди проносят через всю жизнь и хранят как главную свою драгоценность? Может, потому, что в это время жизни все мы без панциря? Да и кусаемся слабо, как раки летом, а не как рачихи весной, потому что нечего нам еще защищать и важнее разделить общее время и место, чем выгрызть единственное свое.
33
В детстве я целые дни проводил с бабушкой, часто играл с отцом в шахматы и в футбол и очень редко видел маму. Я переносил эту странную разлуку стоически, и только когда вырос, понял, как я скучал. А мама всегда была на работе: она уходила, когда еще не рассвело, и возвращалась с работы затемно, когда бабушка уже укладывала меня спать. Иногда мне везло, и я успевал ткнуться в мамино пальто, пахнущее морозом и еще чем-то тревожным, лекарственным. А в воскресенье, когда мама была дома, она тоже весь день работала: стирала, мыла полы. Два раза в год — перед майскими и на Октябрьскую — белила квартиру. Ей опять было не до меня. И я привык.
Моя мама — врач. Мой отец — горный инженер. Моя бабушка — только моя бабушка, милая бабушка. А я — бабушкин сын.
Когда мне случалось видеть маму, я любил слушать ее рассказы. Почти все ее истории были про больницу, про коллег и про больных, но иногда она рассказывала о своем детстве, о том, как с другими дворовыми ребятами пасла коз в военном и послевоенном Ярославле.
Мама вспоминала день, когда началась война: они шли с ее бабушкой Степанидой по полю цветущих подсолнухов. Слепило солнце. И в этом световом ливне, когда кажется, что свет не только падает с голубого неба, но и по обеим сторонам тропинки стоят маленькие солнышки, мама и ее бабушка дошли до деревни. Там они узнали, что началась война. Следующий солнечный день был День Победы.
34
Мои родители поженились в 1959 году в Чашинске (Курганская область) и уехали по месту работы отца — в поселок Полысаево (Кузбасс). Там я и родился. Отец работал на шахте Полысаевская-3, рядом с которой располагался поселок Мереть. Мама начала работать цеховым врачом на Полысаевской-1, а потом перешла в городскую больницу № 5, где стала заведующей терапевтическим отделением.
Мамины рассказыЯ тогда только начала на Полысаевской работать. В шахту спустилась, страшно там очень. И нездоровая, конечно, обстановка. Я не про выбросы метана, не про пожары и обвалы. Это не мои дела — просто работа у людей такая. Я о болезнях. Профессиональное заболевание шахтеров — это пневмокониоз, «черные легкие». Тончайшая угольная пыль, которая висит, как туман, в очистном или проходческом забое, которую разносит потоками воздуха по штрекам, садится на легкие. И никакие респираторы не помогают. Есть такая легенда: когда проводили вскрытие умершего от пневмокониоза старого шахтера, о его легкие сломали скальпель. Это легенда, конечно. Но хорошего и вправду мало.
Есть и другие заболевания — хроническая пневмония, бронхиты, плевриты. В шахте сильные сквозняки. Иногда двери у перемычек так хлопают — не попадайся, убьет запросто безо всяких шуток.
По шахте ходишь, смотришь, вроде забудешься за делами, а потом как подумаешь, сколько над тобой сотен метров породы, — жутко становится. На ногах сапоги резиновые, роба не по размеру. Но терпимо. Зато здорово подниматься на поверхность. Выходишь из клети и вдыхаешь воздух — дымный, пахнущий углем и соляркой — слаще ничего нет. Это — воздух свободы, какая разница, какой у него вкус.
Была у меня медсестра — трудолюбивая простая женщина. Мне с ней было легко. Я уже много всего умела — научилась, пока в Чашинске работала, и попривыкла. Вообще-то врачи многое могут и сразу после института. А нас в ярославском меде хорошо учили. Еще старые профессора оставались, которые до революции начинали. Был такой профессор Акинфий Павлович. Мы его между собой звали Амфибий. Мы хохотушки были. Он деликатный, старорежимный, когда встречал кого-нибудь из студентов — всегда поклонится и шляпу приподнимет. Вот он нас с подружкой встречает, здоровается, а мы ему дружно: «Здравствуйте, Амфибий Павлович!» Он бы, может, и не заметил, а с нами буквально смеховая истерика. Но он нормально отнесся, улыбнулся и пошел дальше.