ТЕНИШЕВА (урожд. Пятковская) Мария Клавдиевна
княгиня;20.5(1.6).1867, по другим сведениям 1864 – 14.4.1928Художница-эмалистка, археолог (докторская диссертация по археологии), мемуаристка, меценатка. Субсидировала издание журнала «Мир искусства». Основала художественную студию в Санкт-Петербурге (1894), рисовальную школу (1896) и Музей русской старины (1898) в Смоленске (ныне в собрании Смоленского музея изобразительных и прикладных искусств им. С. Коненкова), художественно-промышленные мастерские в своем имении Талашкино (1893). С 1919 – за границей.
«Ни „с виду“, ни „по содержанию“ мне Мария Клавдиевна не нравилась; я никак не мог согласиться, что репутация „красавицы“ была ею заслужена. Правда, она была высокого роста, а по сложению могла сойти за то, что в те времена называли belle femme [франц. красавицей. – Сост.]; она обладала „пышным бюстом“ и довольно тонкой талией. Но во всем этом не было никакого шарма. Черты ее лица были грубоватые, нос с горбинкой выдавался слишком вперед, рот был лишен свежести, а в глазах не было ни тайны, ни ласки, ни огня, ни хотя бы женского лукавства. Еще менее мне был по душе ее нрав. Благодушие Марии Клавдиевны, связанное со склонностью к веселью, ее „душа нараспашку“, казалось, должны были бы очаровывать, но, к сожалению, всему этому недоставало какой-то „подлинности“ и не было чуждо известной вульгарности, никак не вязавшейся ни с ее титулом и ни с ее горделивой осанкой. Мария Клавдиевна, если и принадлежала по рождению и по своим двум бракам к тому, что называется высшим обществом, и обладала той долей образования, которая полагалась в этом кругу, однако в манерах, в разговоре и в самых оборотах мысли она обнаруживала нечто „простецкое“, а „хлесткость“ ее мнений никак не соответствовала тому, что дается хорошим воспитанием» (А. Бенуа. Мои воспоминания).
«Это была одна из самых незаурядных женщин, с которыми пришлось мне в жизни встретиться. Неустойчивого и даже несколько взбалмошного нрава, широко образованная и начитанная, властолюбивая, с большими запросами и, безусловно, с искренней любовью к искусству, она была не только выдающейся меценаткой, субсидирующей лучший художественный журнал „Мир искусства“, собиравшей картины русских и иностранных мастеров, помогавшей щедро художникам, но и крупной общественной деятельницей и, кроме всего этого, серьезной работницей в искусстве в очень специальной области. Она очень основательно изучила историю и технику эмали и специализировалась на работах по эмали.
…Серьезное и любовное отношение к своей сложной работе этой, блиставшей своими туалетами, своей нарядной внешностью, своими выездами, – в то время как она в качестве супруги комиссара русского отдела на международной Парижской выставке принимала весь Париж в своем роскошном отеле, – было весьма почтенно и не носило никакого любительского характера. За свои заслуги перед искусством она была избрана почетным членом общества Осеннего салона.
Но, лишенная вкуса, она, к сожалению, никогда не смогла применить своих глубоких познаний и подлинного мастерства для осуществления какого-либо выдающегося художественного произведения.
Невозможность восхищаться ее произведениями и еще менее взятым ею направлением как вдохновительницы и руководительницы крупного талашкинского дела, столь дорого ей стоящего, несколько стесняла меня при личном контакте с Тенишевой, но беседы об искусстве с ней были всегда весьма интересными, и ее суждения, резкие и часто пристрастные, являлись обычно точкой отправления для самих живых споров, которые я любил, ценя ее ум и остроумие, а очень русская душа ее была для меня привлекательна.
…Княгиня Тенишева могла бы сыграть очень большую роль в жизни искусства в силу недюжинной своей натуры, природной талантливости, организаторских способностей, огромных средств ее мужа и, наконец, в силу желания играть таковую роль, яркую и значительную, если бы уклон, и далеко не благополучный, в сторону увлечения псевдорусским, национальным стилем не продешевил ее кипучей деятельности.
С грустью надо заметить, что мало кто из деятелей в России перенес столько разочарований в людях, столько обид, столько неблагодарности и интриг, как эта женщина. Революция и преступные действия ею облагодетельствованных питомцев довершили трагедию ее жизни, отравили ее сердце болезнью, которая свела ее в могилу. Она оставила городу Смоленску прекрасный музей, со всеми собранными ею сокровищами искусства русской старины, судьба этого музея, в который она вложила свою душу, немало содействовала преждевременной ее кончине» (С. Щербатов. Художник в ушедшей России).
«Нужно представить себе, насколько нелегко было по условиям конца девятнадцатого века порвать с академизмом и войти в ряды нового искусства. Официальных лавров этот подвиг не приносил. Наоборот, всякое движение в этом направлении вызывало массу неприязненной вражды и клеветы. Но именно этого М. К. не боялась. А ведь равнодушие к клевете тоже является одним из признаков самоотверженного искания. Не нужно сомневаться в том, что менее сильный дух, конечно, имел бы достаточно поводов для того, чтобы сложить оружие и оправдываться в отступлении. Но природа Марии Клавдиевны устремляла ее действие в новые сферы. В последнее время ее жизни в Талашкине внутренняя мысль увлекла ее к созданию храма. Мы решили назвать этот храм Храмом Духа. Притом центральное место в нем должно было занимать изображение Матери Мира.
…Никто не скажет, что Мария Клавдиевна шла не по правильным путям.
Возьмем имена разновременных сотрудников ее и оцененных ею.
Врубель, Нестеров, Репин, Серов, Левитан, Дягилев, Александр Бенуа, Бакст, Малютин, Коровин, Головин, Сомов, Билибин, Наумов, Ционглинский, Якунчикова, Поленова и многие имена, прошедшие через Талашкино или через другие мастерские и начинания Марии Клавдиевны.
Названные имена являются целой блестящей эпохой в русском искусстве. Именно той эпохой, которая вывела Россию за пределы узкого национального понимания и создала то заслуженное внимание к русскому искусству, которое установилось за ним теперь. Это показывает, насколько верно мыслила М. К., ценя именно эту группу смелых и разносторонних искателей» (Н. Рерих. Из литературного наследия).
ТЕРЕЩЕНКО Николай Артемьевич
14(26).10.1819 – 1903Сахарозаводчик, меценат, коллекционер. Коллекция картин Н. Терещенко легла в основу собрания Киевского государственного музея русского искусства.
«Николай Артемыч был человеком исключительного ума и характера. Вышедший из народа, он развил сахарное дело в Киевской губернии до огромных размеров. Состояние его считали в десятки миллионов. Работал он с раннего утра, в 5–6 часов к нему являлись с докладом.
С виду Никола Артемыч был типичный хохол, небольшого роста, с живыми, глубоко посаженными глазами. Когда по Киеву, бывало, едет его старомодная карета, запряженная крупными вороными конями, обыватели говорили: „Вон старый Никола поихав“. Никола Артемыч был одним из почетных лиц Киева. Он имел „тайного“, „Анну“ и прочее [чины и ордена в дореволюционной России. – Сост.]. К нему попасть было очень не просто. Острый ум его смущал и бывалых людей…
Никола Артемыч давал миллионы на нужды города, но давал с одним условием: чтобы на училище или благотворительном учреждении, на его деньги созданном, имелась мемориальная доска с обозначением имени жертвователя или создателя.
Немало Терещенко пожертвовал и на Владимирский собор, и тоже не без верного расчета. Я должен был сделать ему рисунки для серебряного престола во Владимирском соборе, на который он пожертвовал десять тысяч рублей.
Я был приглашен осмотреть прекрасную его галерею и с того дня стал бывать у умного старика. Суждения его об искусстве были полны такта, ума. Доминирующим в нем был большой ум, где он хотел – большой такт» (М. Нестеров. Воспоминания).
ТЕРНАВЦЕВ Валентин Александрович
1866–1940Богослов. Чиновник по особым поручениям при обер-прокуроре Синода. Один из основателей Религиозно-философских собраний. Сотрудник журнала «Новый путь».
«Это был богослов-эрудит, пламенный православный, но происходил он не из духовного звания. Русский по отцу – итальянец по матери, и материнская кровь в нем чувствовалась. Все в нем было ярко – яркость главная, кажется, его черта.
Высокий, плечистый, но легкий, чуть-чуть расхлябанный, но не по-русски, а по-итальянски (как бы „с ленцой“), чернокудрый и чернобородый, он походил иногда на гигантского ребенка: такие детские у него были глаза и такой детский смех. Помню, как он пришел к нам в первый раз: сидел большой и робкий, с мягкими концами разлетающегося галстука.
«Это был богослов-эрудит, пламенный православный, но происходил он не из духовного звания. Русский по отцу – итальянец по матери, и материнская кровь в нем чувствовалась. Все в нем было ярко – яркость главная, кажется, его черта.
Высокий, плечистый, но легкий, чуть-чуть расхлябанный, но не по-русски, а по-итальянски (как бы „с ленцой“), чернокудрый и чернобородый, он походил иногда на гигантского ребенка: такие детские у него были глаза и такой детский смех. Помню, как он пришел к нам в первый раз: сидел большой и робкий, с мягкими концами разлетающегося галстука.
Замечательна его талантливость, общее пыланье и переливы огня. Оратор? Рассказчик? Пророк? Все вместе. От пророка было у него немало, когда вдруг зажигался он заветной какой-нибудь мыслью. Мог и внезапно гаснуть, до следующей минуты подъема.
Самый простой рассказ он передавал образно, художественно, нисколько не ища образов: сами приходили. Был ли умен? Трудно сказать. Его талантливость, яркость, его прекрасный русский язык, тоже не вполне „интеллигентский“… его фанатически-узкая трактовка некоторых идей, – все это заслоняло вопрос о его уме.
…Тернавцев нигде не служил. Был занят своей бесконечной работой – исследованием хилиастического учения (Апокалипсис)» (З. Гиппиус. Дмитрий Мережковский).
«Не будь его, вряд ли вышло бы что-нибудь из затеи, для того времени чрезвычайно трудно осуществимой. Он один сумел говорить с представителями Церкви как свой человек, принадлежащий ей умом и сердцем, и таким же своим казался он и не церковным слушателям, далеко не разделявшим его безоговорочной веры. Он был соединительным звеном между теми и другими, отделенными друг от друга вековым взаимным непониманием, всеми несходствами умственных и бытовых навыков.
Человек яркого ума, высокой духовности и неколебимой нравственной воли, и до чего красочная фигура! Высокий, плотный, чернокудрый, красивый красотою южанина; говоря на очень по-народному русском языке, не без славянизмов и церковного „о“, он убеждал густым задушевным голосом и непосредственностью жеста, находил слова, чтобы сказать о самом „недопустимом“ с традиционной точки зрения, не оскорбляя слуха затвердевших в суеверии иерархов» (С. Маковский. На Парнасе «Серебряного века»).
«Книг он не писал, если и писал – не печатал. При всей „учености“ своей он не был и „ученым“. Даже оратором, в сущности, не был: все знавшие его, слышавшие огненные речи, чувствовали в них пафос не ораторский, – иной. Человека со столь высокими языками настоящего пророческого пламени – нам никогда больше встретить не приходилось.
Некоторые его речи, застывшие в стенограмме, обеззвученные печатной буквой, все-таки поражают, – до сих пор.
…Он был ученый, богослов и самый православный церковник. Но при этом относился он к христианству с поедающей ревностью библейского пророка. Он требовал, именно требовал, от христианства движения, раскрытия его во времени, – и по времени. Он спрашивал богословов, „державших ключи разумения“, – „все ли для них уже открыто в христианстве?“. И больше, – он спрашивал: „все ли открыто и для святых? Их писания перед нами…“ „Не о посягательстве на прежние Откровения я говорю, – прибавлял он, – но об исполнении их. Противоречия между данными христианству обетованиями и действительностью – страшно“. Он призывал „успокоенный“ или самодовольный христианский мир, не понимающий, что „христианство стоит на краю истории“, – вспомнить о еврействе и о поразительной его судьбе. Как Розанов и Вл. Соловьев, заглядывает и Тернавцев в пропасть, разверзшуюся между Ветхим и Новым Заветом» (З. Гиппиус. Два завета).
ТИНЯКОВ Александр Иванович
псевд. Одинокий;13(25).11.1886 – 1934Поэт. Стихотворные сборники «Navis nigra. Стихи 1905–1912 гг.» (М., 1912), «Треугольник: Вторая книга стихов. 1912–1921» (Пг., 1922), «Ego sum qui sum (Аз, есмь сущий): Третья книга стихов, 1921–1922 гг.» (Л., 1924). В 1930 осужден за нищенство и публичное чтение контрреволюционных стихов на три года лагерей; умер в Мариинской больнице.
«В 1904 г. в альманахе „Гриф“ появилось несколько довольно слабых стихотворений за подписью „Одинокий“, а вскоре приехал в Москву и сам их автор. Модернистские редакции и салоны стал посещать молодой человек довольно странного вида. Носил он черную люстриновую блузу, доходившую до колен и подвязанную узким ремешком. Черные волосы падали ему до плеч и вились крупными локонами. Очень большие черные глаза, обведенные черными кругами, смотрели тяжело. Черты бледного лица правильны, тонки, почти красивы. У дам молодой человек имел несомненный успех, которого, впрочем, не искал. Кто-то уже называл его „нестеровским мальчиком“, кто-то – „флорентийским юношей“. Однако, если всмотреться попристальней, можно было заметить, что тонкость его уж не так тонка, что лицо, пожалуй, у него грубовато, голос деревенский, а выговор семинарский, что ноги в стоптанных сапогах он ставит носками внутрь. Словом, сквозь романтическую внешность сквозило что-то плебейское. О себе он рассказывал, что зовут его Александр Иванович Тиняков, что он – сын богача-помещика, непробудного пьяницы и к тому же скряги. Он где-то учился, но недоучился, потому что отец его выгнал из дому – чуть ли не за роман с мачехой.
Он был неизменно серьезен и неизменно почтителен. Сам не шутил никогда, на чужие шутки лишь принужденно улыбался, как-то странно приподымая верхнюю губу. Ко всем поэтам, от самых прославленных до самых ничтожных, относился с одинаковым благоговением; все, что писалось в стихах, ценил на вес золота. Чувствовалось, что собственные стихи нелегко ему даются. Все, что писал он, выходило вполне посредственно. Написав стихотворение, он его переписывал в большую тетрадь, а затем по очереди читал всем, кому попало, с одинаковым вниманием выслушивая суждения знатоков и совершенных профанов. Все суждения тут же записывал на полях – и стихи подвергались многократным переделкам, от которых становились не лучше, а порой даже хуже.
Со всем тем, за смиренной внешностью он таил самолюбие довольно воспаленное. На мой взгляд, оно-то его и погубило. …Он ждал либо славы, либо гонений… Но спокойного доброжелательства, дружеских ободрений, советов работать [которыми встретили его первую книгу] Одинокий не вынес. В душе он ожесточился.
Еще и раньше он порой пропадал из Москвы, где-то скитался, пил. Было в нем что-то от „подпольного“ человека, растравляющего себя явным унижением и затаенной гордыней. Недаром посвятил он цикл стихов памяти Федора Павловича Карамазова…
После „катастрофы“ со сборником… стихи он перестал писать и отдался решению философических, религиозных, исторических и общественных проблем. Началась для него эпоха кустарного философствования, тем более экстатического, что оно покоилось более на кабацких вдохновениях и озарениях, нежели на познаниях. Из одной крайности он бросался в другую. Время от времени я получал от него письма. В одном писалось, что он окончательно обратился к Богу, что путь России – подвижнический, что она – свет миру и прочее. Проходило несколько месяцев – Россия оказывалась навозной кучей и Господу Богу объявлялся смертный приговор. …Примерно к 1916 году он запутался окончательно. Будучи сотрудником [либеральной] „Речи“, тайком пописывал он какие-то статейки в [правой] „Земщине“. Я совершенно уверен, что делал он это не от подлости, а именно оттого, что запутался, „потерял все концы и начала“, – может быть, отчасти и спьяну. Однако двойное сотрудничество внезапно разоблачилось. История эта в свое время наделала много шума. Кончилась она тем, что Тинякова изгнали и из „Речи“, и из „Земщины“. Он исчез с литературного горизонта. …Конечно, злоба на мир жила в нем как следствие осознанной бездарности. (Я говорю о бездарности чисто поэтической, потому что вообще человек он был скорее одаренный.) Но на отдельных людей он эту злобу не обращал. К чести его надо сказать, что в нем не было злобы и на все сословие литераторов. Больше того: как ни было низко его падение, до зависти вообще и до персональной зависти к кому бы то ни было он не падал, за поэтическую свою неудачу не мстил никому» (В. Ходасевич. Неудачники).
«На белом одутловатом лице Александра Ивановича как-то сами по себе бегали пронзительные, бесцветные глазки – бровей над ними не было. Какой-нибудь красный или оранжевый бант криво поддерживал расползающийся на его шее несвежий воротничок. В январе его можно было встретить в пиджаке, в мае он вдруг надевал шубу. Многие останавливались и глядели ему вслед, когда он грузно переваливался по Невскому, толкая прохожих, не обращая ни на что внимания, бормоча стихи или читая на ходу одну из бесчисленных книг, которыми были всегда набиты его карманы. Книги были самые разные. Гете и Нат Пинкертон, таблица логарифмов, Кант или самоучитель игры в винт. Александр Иванович в трезвом виде был хмур, застенчив и молчалив. Но он довольно редко был трезв.