…Ее стихи? Она давала мне читать свой тогдашний рукописный сборник „Дикие травы“. Они были культурными, хорошего тона, но не казались сильными. „Интеллигентные стихи“. Но в наши последние встречи она читала „Сонеты о Гамлете“, и мы находили их замечательными по творческому пониманию темы и художественной покорительности. Где теперь эти умные, яркие, мастерские сонеты?» (О. Мочалова. Голоса Серебряного века).
«Маргарита Марьяновна принадлежала к последователям Блаватской. Но, насколько я могу судить (в день ее смерти мне исполнилось 14 лет), ее очень отталкивала внешняя атрибутика многих последователей этого учения – столоверчение, медиумические явления и пр. Тем не менее, теософия действительно была ее религией. И у меня до сих пор хранится фотография юного (тогда) Кришнамурти, от которого она и ее друзья ждали грядущих откровений, как от нынешнего воплощения бога Кришны, от чего сам Кришнамурти, к их большой грусти, впоследствии (кажется, перед самой войной) наотрез отказался» (М. Козырева. Маргарита Марьяновна Тумповская).
ТУРГЕНЕВА Анна (Ася) Алексеевна
1890–1966Художница, антропософка. Первая жена Андрея Белого. Прототип Кати в повести Андрея Белого «Серебряный голубь».
«Асю Тургеневу я впервые увидела в „Мусагете“, куда привел меня Макс. Пряменькая, с от природы занесенной головкой в обрамлении гравюрных ламартиновских „anglaises“ [франц. локоны. – Сост.], с вечнодымящей из точеных пальцев папиросой, в вечном сизом облаке своего и мусагетского дыма, из которого только еще точнее и точеней выступала ее прямизна. Красивее ее рук не видала. Кудри и шейка и руки, – вся она была с английской гравюры, и сама была гравер, и уже сделала обложку для книги стихов Эллиса „Stigmata“, с каким-то храмом. С английской гравюры – брюссельской школы гравер, а главное, Ася Тургенева – тургеневская Ася, любовь того Сергея Соловьева с глазами Владимира, „Жемчужная головка“ его сказок, невеста Андрея Белого и Катя его „Серебряного голубя“, Дарьяльский которого – Сережа Соловьев. (Все это, гордясь за всех действующих лиц, а немножечко и за себя, захлебываясь, сообщил мне Владимир Оттонович Нилендер, должно быть, сам безнадежно влюбленный в Асю. Да не влюбиться было нельзя.)
Не говорила она в „Мусагете“ никогда, разве что – „да“, впрочем, как раз не „да“, а „нет“, и это „нет“ звучало так же веско, как первая капля дождя перед грозой. Только глядела и дымила, и потом внезапно вставала и исчезала, развевая за собой пепел локонов и дымок папиросы.
…Прелесть ее была именно в этой смеси мужских, юношеских повадок, я бы даже сказала – мужской деловитости, с крайней лиричностью, девичеством, девчончеством черт и очертаний. Когда огромная женщина руку жмет по-мужски – одно, но – такой рукою! С гравюры! От такой руки – такое пожатье!» (М. Цветаева. Пленный дух).
«– Ася, познакомьтесь: Ася Тургенева. А это моя сестра – Ася.
Из полутьмы залы, в косой луч света, падавший из столовой, протянулась женская рука – прохладная, тонкая, легкая, равнодушно сжала мою. И тогда, в преддверье того луча света, я увидела бледность лица, ореол кудрей и светлые большие глаза. Та же гравюра английская, что сестра, но зрелее, четче, и холодней. Повелительней. Обаяние, да! Я его ощутила сразу – не собой, – только тем, что зовется вкус» (А. Цветаева. Воспоминания).
«Мы встретились в годы, когда моя жизнь мне казалась разбитой; я думал о смерти; и вот, глядя на Асю, – подумалось: лучшее, что могу, это – блюсти ее жизнь, служить ей поддержкой; и дружба росла оттого, что Ася могла на меня опираться; отсюда и бегство с ней; я утешался иллюзией; в умении стать ей опорой я обретал смысл всей жизни; он рос до ощущения почти роковой пригвожденности; и приходилось жить чувством рока; других надежд не было; читал ее облик я несколько лет; и различно прочитывал, умоляя и – переоценивая.
Ненормальна была ее жизнь; мало что читавшая и даже невежественная в проблемах культуры, далекая от всякой общественности, она росла в обстановке развала большого имения и впадения в нищету аристократа-помещика А. Н. Тургенева, ее отца, имевшего родственников от камергеров до… бунтарей. …Природная восприимчивость, соединенная с болезненной чуткостью, не могла заменить ей сознанья и знаний… попавши в дом тетки, певицы Олениной-д’Альгейм, [Ася] всецело поддается влиянью утонченного стилиста, когда-то бывшего в кружке Маллармэ, П. И. д’Альгейма, и механически нашпиговывается всевозможной франц[узской] утонченностью от символистов до мистиков; она умеет с естественной грацией дымить папироской, очаровательно улыбаясь, и отпускать то мистические, то скептические сентенции с чужого голоса … в ней чувствовалась неизбывная боль из-под ангелоподобной улыбки (недаром мы когда-то ее и сестру ее прозвали „ангелята“); но „ангелята“ – показ; а под ними – растерянность, горькие слезы и стон.
Вот с этим-то растерянным, болезненным и теперь меня пугающим существом я связал свою жизнь в эпоху разуверенья в себе!» (Андрей Белый. Между двух революций)
ТУРЧАНИНОВА Евдокия Дмитриевна
2(14).3.1870 – 27.12.1963Актриса Малого театра с 1891. Многочисленные роли в пьесах классического репертуара.
«Когда Е. Д. окончила школу, она была принята в Малый театр из всего выпуска только еще с одной ученицей „на роли“, то есть без обязанности участвовать в „выходах“, ролях без слов. …Ей пришлось играть с такими корифеями, как Федотова, Никулина, Садовские, Ленский, Горев и другие, – и она не посрамила ни себя, ни их. Я помню это впечатление необыкновенной свежести, жизни, блеска, которым повеяло со сцены.
…Несмотря на этот успех… Е. Д. вдруг заставили играть исключительно старух. …Ей пришлось, играя в двадцать лет старушечьи роли, тушить глаза, сгибать плечи, приглушать звонкий голос… Чувство бессилия и недоверия к себе охватывало ее – это были тяжелые годы. И длились они семь лет.
…После этого Е. Д. стали давать молодые роли – и вдруг словно наново открыли ее.
…Е. Д., своеобразно красивая в жизни, со сцены иногда бывала совершенно красавицей, например в сказке „Разрыв-трава“, где она играла сказочную царевну. …Красивее всего у Е. Д. были ее глаза. Эти глаза в свое время вдохновляли поэтов на стихи, и к ним всего лучше подошло бы избитое выражение: „не глаза – поэма“. Редкая для черных глаз выразительность, то бархатная мгла, то яркий блеск, величина, разрез – все в этих глазах прекрасно, и со сцены они необычайно хороши.
…Благодаря тому, что, играя молодые роли, она переиграла и множество старух, у нее образовался очень широкий диапазон: Лиза в „Горе от ума“ и „Парижанка“ в „Очаге“ Мирбо, Кетти в „Старом Гейдельберге“ и сваха в „Свои люди“, Дуняшка в „Ночном“ и Кабаниха в „Грозе“, и там же Варвара… В Островском нет почти ни одной пьесы, где она не переиграла бы всех женских ролей, кроме драматических, чередуя молодые со старыми. В нем она особенно „дома“. Тут сказывается и ее чудесная русская речь, сочная, красочная, слышанная, несомненно, от потомков той знаменитой просвирни, у которой советовал учиться русскому языку Пушкин» (Т. Щепкина-Куперник. Из воспоминаний).
ТЫНЯНОВ Юрий Николаевич
6(18).10.1894 – 20.12.1943Литературовед, писатель. Исследования «Достоевский и Гоголь. К истории пародии» (Пг., 1921), «Проблема стихотворного языка» (Пг., 1924). Романы «Кюхля» (Л., 1925), «Смерть Вазир-Мухтара» (Л., 1929).
«Тынянов был с детства книжником, самым жадным глотателем книг из всех, каких я когда-либо видел. Где бы он ни поселялся – в петергофском санатории или в московской гостинице, – его жилье через день, через два само собою обрастало русскими, французскими, немецкими, итальянскими книгами, они загромождали собою всю мебель, и их количество неудержимо росло.
В первые годы моего с ним знакомства, когда он был еще так моложав, что многие принимали его за студента, зайдет, бывало, ко мне на минуту – по пути в библиотеку или в Пушкинский дом – и засидится до самого вечера, толкуя о Державине, о Якове Гроте, о Николае Филиппыче Павлове (он так и называл его Николаем Филиппычем), о Диккенсе, о Мицкевиче или о какой-нибудь мелкой литературной букашке. И, помню, меня тогда же поражало, что из каждой прочитанной книги перед ним во весь рост вставал ее автор, живой человек с такими-то глазами, бровями, привычками, жестами, и что о каждом из них он говорил как о старом приятеле, словно только что расстался с ним у Летнего сада или в Госиздате на Невском.
…Это художническое восприятие литературы минувших веков тогда же, в юности, ярче всего выражалось в тех мимических сценах из писательской жизни, которые он исполнял с таким блеском, ибо втайне, по секрету от всех, был первоклассным актером, художником жестикуляции и мимики, и легко преображался, например, в Воейкова, в Крылова, в Жуковского и воспроизводил целые эпизоды из их биографий.
Вообще в нем не было ни тени ученого педантства, гелертерства. Его ум, такой разнообразный и гибкий, мог каждую минуту взрываться фейерверками экспромтов, эпиграмм, каламбуров, пародий и свободно переходить от теоретических споров к анекдоту, к бытовому гротеску.
…Читатели знали Тынянова как автора очень ценных ученых работ, написанных с большой эрудицией, и, я думаю, были бы весьма изумлены, если бы в одно из воскресений увидели этого творца многосложных теорий, как он в гостях у нашего общего друга разыгрывает пантомиму о некоем дряхлом, но очень похотливом филологе, влюбившемся в свою аспирантку.
По какой-то непонятной причине Тынянов-ученый не любил Тынянова-художника, держал его в черном теле, исключительно для домашних услуг и давал ему волю лишь в веселой компании, по праздникам, когда хотел отдохнуть от серьезных занятий. …Как самобытный мыслитель, как эрудит, как исследователь он не мог не внушать мне любви. В его книгах, написанных на историко-литературные темы, было много широких идей и верно подмеченных фактов. Но эти книги, статьи и брошюры не вызывали во мне той непосредственной радости, того восторженного, благодарного чувства, которое пробуждала во мне его изустная живопись» (К. Чуковский. Современники).
ТЫРСА Николай Андреевич
27.4(9.5).1887 – 10.2.1942Живописец, график, педагог.
«Благодаря высокому росту и особому, ему одному присущему изяществу движений он всегда несколько выделялся из толпы. В минуты оживленной беседы Николай Андреевич, с его бородой, очками и большим оголенным лбом, очень напоминал автопортреты Матисса. Я уверен, что он знал об этом сходстве и сознательно его акцентировал. Недаром ведь монограмма НТ, которой он подписывал свои работы, случайно совпадающая с латинскими инициалами Матисса, так искусно и явно преднамеренно стилизована под матиссовскую монограмму.
…К передвижникам и к „Миру искусства“ Николай Андреевич относился в одинаковой мере отрицательно и не раз говорил, что не обнаруживает между ними особенно глубоких принципиальных различий. И то, и другое течение казалось ему литературным по своей сущности и не национальным, „немецким“ по художественной традиции. „Литературно“, не „живописно“ и „по-немецки“ – так чаще всего звучали в устах Николая Андреевича слова осуждения. Ему и Петров-Водкин казался слишком „литературным“ и чрезмерно теоретичным. Впрочем, в осуждении „Мира искусства“ не все следует принимать буквально. Ведь Николай Андреевич сам в юности участвовал в выставках этого объединения и был одно время учеником Бакста. Я думаю, кое-что в его оценках объясняется влиянием Пунина, у которого были свои собственные, очень сложные взаимоотношения и счеты с „Миром искусства“. А Пунина не мог переспорить никто, даже Николай Андреевич.
Сам он всем своим творчеством утверждал противоположные принципы. Он стремился к чистоте специфически живописных и пространственно-пластических средств художественной выразительности и со страстной убежденностью ратовал за то, чтобы живопись была именно живописью, чтобы она говорила на своем, ей одной присущем языке цвета, линий и форм.
Но с такой же страстью он восставал против любых проявлений эстетства, эпигонства и бездумной пустой стилизации. Он ненавидел дилетантство, как что-то нечестное и недобросовестное. Чисто формальные искания всегда казались ему лишь иной новой разновидностью презираемого академизма; он отождествлял формализм с эпигонством.
…У Тырсы не было разрыва между мыслью и чувством, не было такой мысли, которая являлась бы только логической конструкцией и не продолжалась бы в чувстве, напряженном и страстном, взволнованном и всецело поглощающем художника. А разве весь образный строй его живописи, все мотивы его произведений не говорят о стремлении раскрыть поэзию жизни именно в „обычном, ежедневном и ежеминутном“? В том „обычном“, мимо чего нередко проходят художники…
В искусстве и в жизни Николай Андреевич любил все „прямое и простое“ и презрительно отворачивался от всего выдуманного и сочиненного. Ему претили всякая нарочитость и декламаторская напыщенность; я не знал человека, более чуткого к правде, более непримиримого к фальши, надуманности или кривлянью в искусстве.
Слово „академизм“ было самым бранным в лексиконе Николая Андреевича. Он подразумевал под этим словом не только упадочное наследие омертвевших традиций классического искусства, но и всякую догму, всякую схему, которая накладывается на живое восприятие художника. Недаром в творчестве Тырсы, в отличие от большинства его сверстников и единомышленников, не было кубистического периода. Тырсу сердило и раздражало любое проявление примата отвлеченной теории над непосредственным переживанием и живым ощущением натуры. Иногда, может быть, он заходил слишком далеко в своих пристрастиях» (В. Петров. Книга воспоминаний).
ТЭФФИ (урожд. Лохвицкая, в замуж. Бучинская) Надежда Александровна
9(21).5, по другим данным 27.4(9.5).1872 – 6.10.1952Поэтесса, прозаик, мемуаристка. Публикации в журналах «Сатирикон», «Новая жизнь», «Сигнал», «Зарницы», «Красный смех», «Понедельник» и др., в газетах «Русь», «Биржевые ведомости», «Русское слово», «День», «Новости» и др. Сборники рассказов «Юмористические рассказы» (СПб., 1910), «Карусель» (Пг., 1914), «Дым без огня» (Пг., 1914), «Неживой зверь» (Пг., 1916), «Рысь» (Берлин, 1923), «Книга июнь» (Белград, 1931), «О нежности» (Париж, 1938) и др. Стихотворные сборники «Семь огней» (М., 1910), «Шамрам» (Берлин, 1922), «Passiflora» (Берлин, 1923). Пьесы «Момент судьбы» (1937), «Ничего подобного» (1939). Имя Тэффи стало торговым брэндом дамских духов и шоколадных конфет. Сестра Мирры Лохвицкой. С 1920 – за границей.
«Меня часто спрашивают о происхождении моего псевдонима. Действительно – почему вдруг „Тэффи“? Что за собачья кличка? Недаром в России многие из читателей „Русского слова“ давали это имя своим фоксам и левреткам.
…Происхождение этого литературного имени относится к первым шагам моей литературной деятельности. Я тогда только что напечатала два-три стихотворения, подписанные моим настоящим именем, и написала одноактную пьеску, а как надо поступить, чтобы эта пьеска попала на сцену, я совершенно не знала. Все кругом говорили, что это абсолютно невозможно, что нужно иметь связи в театральном мире и нужно иметь крупное литературное имя, иначе пьеску не только не поставят, но никогда и не прочтут.
– Ну, кому из директоров театра охота читать всякую дребедень, когда уже написаны „Гамлет“ и „Ревизор“? А тем более дамскую стряпню!
Вот тут я и призадумалась. Прятаться за мужской псевдоним не хотелось. Малодушно и трусливо. Лучше выбрать что-нибудь непонятное, ни то ни се.
Но – что? Нужно такое имя, которое принесло бы счастье. Лучше всего имя какого-нибудь дурака – дураки всегда счастливые.
За дураками, конечно, дело не стало. Я их знавала в большом количестве. И уж если выбирать, то что-нибудь отменное. И тут вспомнился мне один дурак, действительно отменный и вдобавок такой, которому везло, значит, самой судьбой за идеального дурака признанный.
Звали его Степан, а домашние называли его Стеффи. Отбросив из деликатности первую букву (чтобы дурак не зазнался), я решила подписать пьеску свою „Тэффи“ и, будь что будет, послала ее прямо в дирекцию Суворинского театра. Никому ни о чем не рассказывала, потому что уверена была в провале моего предприятия.
Прошло месяца два. О пьеске своей я почти забыла и из всего затем сделала только назидательный вывод, что не всегда и дураки приносят счастье.
Но вот читаю как-то „Новое время“ и вижу нечто: „Принята к постановке в Малом театре одноактная пьеса Тэффи «Женский вопрос»…“» (Тэффи. Моя летопись).
«Бойкая, находчивая Тэффи открещивалась от речей. Читать свои вещи она соглашалась и делала это очень хорошо, но говорить ни за что не хотела. А в частной беседе это была остроумная, увлекательная собеседница, тонкая, занимательная, полная блеска, с неожиданными переходами от шутки к горькому пессимизму. Но это чаще всего были разговоры для немногих» (А. Тыркова-Вильямс. То, чего больше не будет).
«Это была блистательная женщина, невероятно остроумная. Она, что редко встречается среди юмористов, была и в жизни полна юмора и веселья. Ее очень любили приглашать в гости. Хозяйки знали, что пригласишь Тэффи – обед пройдет удачно. „Подарок молодым хозяйкам, просто что-то вроде Молоховец“, – смеялась Тэффи» (И. Одоевцева. Из интервью А. Колоницкой).
«Мне нравилось все в этой женщине: ее ненавязчивые остроты, отсутствие показного и наигранного, что – увы! – встречается нередко у профессиональных юмористов.