Его ряса казалась не рясой, а какой-то древневосточной одеждой. Его голос в личной беседе звучал из давно забытых веков религиозной достоверности и силы. То, что он писал, и то, как он писал, давало не такие слова, по которым мысль прокатится, как по арбузным семечкам, и забудет, а какие-то озаренные предметы. Пусть кое-что из того, что он написал, было недозрело. Главная его заслуга заключалась в том, что, овладев всем вооружением современной ему научной и религиозно-философской мысли, он вдруг как-то так повернул эту великую махину, что оказалось, она стоит покорно и радостно перед давно открытой дверью богопознания. Этот „поворот“ есть воцерковление мысли, возвращение запуганной, сбитой с толку и обедневшей в пустынях семинарий религиозной мысли к сокровищам благодатного Знания. Это не „научное доказательство бытия Божия“ и не рационалистическая попытка „примирить религию с наукой“, а какое-то отведение всей науки на ее высочайшее место – под звездное небо религиозного познания» (С. Фудель. Воспоминания).
«19. VIII.1914. Недостаток „Столпа и утверждения истины“ тот, что он весь и непрерывно музыкален. Он музыкален. Но так как человек не только имеет музыку в душе, но иногда и п…, то эта сплошная добродетель в существенно религиозной книге кажется быть ненатуральной и „нарочной“. Даже Ап. Павел, лишь пройдя через историю, которая сняла без сомнения с него „лишнее“ и „ненужное“, оставив за бортом некоторые словечки, частные и личные записочки и т. д., вообще придав „каноническую обработку“, – весь безукорен, чист, везде и непрерывно велик. Людям же вообще это не присуще.
Впрочем, Павел Флоренский особенный человек, и, м[ожет] б[ыть], это ему свойственно.
Я его не совсем понимаю. Понимаю на 1/4, на 3/4, но на 1/4 во всяком случае не понимаю.
Наиболее для меня привлекательно в нем: тонкое ощущение другого человека, великая снисходительность к людям, – и ко всему, к людям и вещам, великий вкус.
По этому превосходству ума и художества всей натуры он единственный.
Потом привлекательно, что он постоянно болит о семье своей. Вообще он не solo, не „я“, а „мы“. Это при уме и, кажется, отдаленных замыслах – превосходно, редко и для меня по крайней мере есть главный мотив связанности.
Вообще мы связываемся не на „веселом“, а на „грустном“, и это – есть.
Во многих отношениях мы противоположны с ним, но обширною натурой и умом он умеет и любить, и вникать, и дружиться с „противоположным“.
Недостатком его природы я нахожу чрезвычайную правильность. Он – правильный. Богатый и вместе правильный. В нем нет „воющих ветров“, шакал не поет в нем „заунывную песнь“. Но ведь, по существу-то, что в „ветре“, что в „шакале“ – „Ах, искусали меня эти шакалы“. В нем есть кавказская твердость, – от тамошних гор, и нет этой прекрасной, но лукавой „землицы“ русских, в которой „все возможно“ и все „невозможно“» (В. Розанов. Мимолетное).
ФОКИН Михаил Михайлович
23.4(5.5).1880 – 22.8.1942Артист балета, балетмейстер-реформатор, педагог. Дебютировал на сцене Мариинского театра в балете «Пахита»; танцевал в балетах «Арлекинада», «Карнавал», «Египетские ночи», «Жар-птица», «Эрос» и др. В качестве балетмейстера дебютировал спектаклями Петербургского театрального училища «Асис и Галатея» и «Сон в летнюю ночь». В работе над спектаклями сотрудничал с художниками А. Бенуа, Л. Бакстом, Н. Рерихом, А. Головиным, М. Добужинским, Н. Гончаровой, С. Судейкиным; с композиторами И. Стравинским, Н. Черепниным, Р. Штраусом, А. Глазуновым, С. Рахманиновым. В 1909–1912 и 1914 – художественный руководитель, балетмейстер и танцовщик «Русских сезонов» и труппы «Русский балет» С. Дягилева. Автор мемуаров и статей о балете. С 1918 – за границей.
«Выступления Айседоры Дункан в Петербурге произвели огромное впечатление на молодого танцовщика и будущего знаменитого балетмейстера М. М. Фокина, который стал искать новых путей для классического балета. Он восставал против застывших поз с руками, поднятыми венчиком над головой, искал в пределах классической техники свободного выражения чувств и хотел для своего балета из римской жизни найти новые формы. Он ходил в Эрмитаж изучать изображенные на вазах движения античного танца, исследовал греческие и римские источники. Постановка балета „Евника“ на тему, взятую из романа Сенкевича „Камо грядеши?“, на музыку А. В. Щербачева, явилась, таким образом, крупным событием, вызвавшим большие волнения и споры. Сторонники незыблемой старины были против него, сторонники постоянного движения вперед были в восторге. Фокину приходилось выдерживать серьезную борьбу и внутри театра, и вне его с критиками и балетоманами. Это только усиливало его энтузиазм в борьбе за новый балет. Старые балетоманы укоряли его в подражании Дункан, в ненавистном им „дунканизме“, а молодежь, напротив, восторженно откликалась на эту новую струю, оживлявшую незыблемые устои классического танца, который Фокин и не думал разрушать. Я очень горжусь тем, что с самого начала была на стороне Фокина, считая его гениальным в своих начинаниях, а гений всегда покоряет и увлекает. Фокина я приветствовала с самого начала и осталась ему верна до конца. Я участвовала в первом представлении „Евники“ 10 декабря 1906 года, исполняя заглавную роль» (М. Кшесинская. Воспоминания).
«В общей структуре балетов Петипа сюжет играл весьма незначительную роль, являясь лишь поводом для танца. Отказавшись от действия с длинными мимическими монологами и условной жестикуляцией, напоминающей разговор глухонемых, Фокин придал драматургии своих балетов логическую завершенность и простоту, добился соблюдения трех единств греческой трагедии. Однако не следует забывать, что, хотя хореографические полотна Фокина и отличались более утонченным рисунком, он ткал свою ткань на том же станке, что и его великий предшественник.
С незапамятных времен „балетная“ форма танца считалась классической. Фокин использовал классический танец как основу своей хореографии, обогатив балет новыми движениями. В его спектаклях классический танец обретал различную стилевую окраску в зависимости от времени и места действия, которые он тщательно изучал, но отправной точкой для Фокина всегда оставалась виртуозность классической хореографии, богатые традиции которой он ценил и широко использовал в своем творчестве. Не считая „Эвники“, большинство созданий Фокина требовало от исполнителей подлинной виртуозности. Хореограф не выносил, когда мы подчеркивали трудность какого-нибудь движения, обнажали технику того или иного па. „К чему все эти долгие приготовления? Ведь не фуэте же вы собираетесь вертеть!“ В течение одной и той же репетиции он то приходил в восторг, то предавался яростному гневу. Но так как он искренне увлекался своей работой, требуя от нас максимальной отдачи сил, мы, его приверженцы, прощали его, хотя временами он бывал ужасно раздражительным и не умел сдерживаться. В первое время взрывы его ярости приводили нас в полную растерянность, но постепенно мы привыкли к тому, как он швырял стулья, убегал посредине репетиции или обращался к нам с пламенными речами. Его голос, охрипший от постоянного крика, обрушивался на нас во время сценических репетиций, словно пулеметная очередь: „Какое грязное исполнение! Безобразно! Я не допущу такого наплевательского отношения!“
Впоследствии, когда в его распоряжении была не только небольшая кучка приверженцев, но уже целая труппа, относящаяся к нему с большим уважением как к признанному руководителю, он сделался еще более властным» (Т. Карсавина. Театральная улица).
«Знакомясь с той или иной эпохой, ее стилем и бытом, он изучал предмет с подобным же вниманием и детальностью, и всегда шире, чем это требовалось для данного случая: так как, конечно, лишь зная больше, чем надо, возможно по-настоящему проникнуть в эпоху, почувствовать ее подлинный стиль и духовную суть, стать как бы ее современником и, главное, быть свободным в ее интерпретации. Фокин давал примеры чисто художественного, а не археологического подхода к источникам, когда именно глаз художника, откидывая все ему ненужное, умеет найти то сокровище, которое скрыто и от ученого глаза. Этим своим проникновением он поражал и специалистов.
Не только этот наш петербургский ретроспективизм роднил Фокина с тем, что определенно связано с именем „Мира искусства“. Он как артист и реформатор балета родился и художественно вырос в том общем подъеме, когда в Петербурге создавалась неповторимая культурная и боевая атмосфера нашего художественного Возрождения, и сам он был одной из его активнейших сил, направленных „против течения“.
Все то, что в творчестве Фокина развернулось в поразительно широкую картину, начато было им в Петербурге, в императорском классическом балете, плотью от плоти которого он был сам. Именно там впервые в живой пластике Фокиным было показано новое и свежее понимание античности, были воскрешены также по-новому и Египет, и древняя Русь, и очарование XVIII в., и поэзия эпохи романтизма. Фокин, инспирируемый на первых шагах своей деятельности столь различными эпохами искусства, открыл в них и забытые, и совершенно новые элементы танца. В то же время, будучи сам чистокровным классиком, он в своей новой хореографии оставался верен самому прочному фундаменту балета – классике, но, очистив ее от рутины, вдохнул в нее душу и смысл и по-новому гениально оживил. Все это произвело революцию в балете и положило начало новой эре в русской, а затем и в мировой хореографии.
Не только этот наш петербургский ретроспективизм роднил Фокина с тем, что определенно связано с именем „Мира искусства“. Он как артист и реформатор балета родился и художественно вырос в том общем подъеме, когда в Петербурге создавалась неповторимая культурная и боевая атмосфера нашего художественного Возрождения, и сам он был одной из его активнейших сил, направленных „против течения“.
Все то, что в творчестве Фокина развернулось в поразительно широкую картину, начато было им в Петербурге, в императорском классическом балете, плотью от плоти которого он был сам. Именно там впервые в живой пластике Фокиным было показано новое и свежее понимание античности, были воскрешены также по-новому и Египет, и древняя Русь, и очарование XVIII в., и поэзия эпохи романтизма. Фокин, инспирируемый на первых шагах своей деятельности столь различными эпохами искусства, открыл в них и забытые, и совершенно новые элементы танца. В то же время, будучи сам чистокровным классиком, он в своей новой хореографии оставался верен самому прочному фундаменту балета – классике, но, очистив ее от рутины, вдохнул в нее душу и смысл и по-новому гениально оживил. Все это произвело революцию в балете и положило начало новой эре в русской, а затем и в мировой хореографии.
Дальнейший, самый замечательный период деятельности Фокина протекал почти все время за границей, где творчество его достигло своего апогея. Но и тут его искусство не только по своему источнику и корням, но и по духу оставалось неизменно русским искусством.
Фокина можно назвать художником в настоящем значении этого слова и по его непрерывному внутреннему горению. „Фокин – огонь“, – говорил Бенуа. И на фоне нервозного и бездушного современного эстетизма он оставался настоящим русским художником, может быть, одним из последних могикан того русского искусства, одна из главных ценностей которого – честность, искренность и душевность» (М. Добужинский. Воспоминания).
ФОРЕГГЕР Николай Михайлович
наст фам. Грейфентурн;6(18).4.1892 – 8.6.1939Режиссер, балетмейстер. В 1918 организовал в Москве театр «Четырех масок», в котором поставил «Вечер французских фарсов» с участием И. Ильинского, А. Кторова. В 1920 руководил мастерской «Мастфор» («Мастерская Фореггера»).
«…Плотный, румяный, темноволосый человек с лукавым взглядом черных глаз, в неизменных роговых очках, с неизменной трубкой в зубах, с простым именем и отчеством и необычайно сложной фамилией… Несмотря на чисто немецкую фамилию, он гордился чисто украинским происхождением! Был он исключительным знатоком старинного театра: мистерии, фарса, моралите, фаблио, русского балагана – весь репертуар от Табарэна до Ганса Сакса был ему знаком» (А. Ардов. Своими глазами).
«Высокий, немного косолапый, всегда элегантно одетый, пахнущий модными духами…
Фореггер, несмотря на то что ему было немногим больше двадцати лет, прекрасно знал изобразительное искусство, отличался широкой восприимчивостью и эрудицией. Его прекрасный художественный вкус подсказывал ему почти безошибочно, в чем подлинная красота созданий поэта, художника, композитора, актера. Он ненавидел претенциозность, манерность, фальшь.
Безусловно ошибаются те, кто видит в Фореггере только озорного „левака“ и формалиста. …Как режиссер он всегда сохранял любовь к зрелищности, броской доходчивости гротеска, к театру резких контрастов. Если впоследствии в созданном им в Москве театре Мастфор (Мастерская Фореггера) и возникали чисто формалистические эксперименты вроде пресловутого „танца машин“, то это лишь… своеобразная дань футуристическим веяниям.
…В Фореггере было много душевного здоровья, он страстно искал горячее и человечное в искусстве» (А. Дейч. Голос памяти).
«Субтильного телосложения, в выпуклых очках с толстой роговой оправой, одетый по тем временам [начало 1920-х. – Сост.] непривычно франтовато: очень узкие, утрированно короткие брючки, схваченный сильно в талию модный пиджак, прямая трубка английского фасона в зубах, на голове – тщательный пробор набриолиненных волос» (С. Юткевич. Из ненаписанных воспоминаний).
«Н. Фореггер в квартире на Никитской организовал театр-студию „Четыре маски“, в котором он пытался воскресить приемы французского театра шарлатанов и делал это с большим мастерством. „Каратаке и Каратакэ“ – реставрацию спектакля французских шарлатанов – он поставил чрезвычайно изобретательно. Трудно сказать, насколько представление соответствовало исторической точности, но и актерская игра, и декорации, и режиссерские приемы, и трюки отличались изобретательностью и юмором. Фореггер вообще великолепно чувствовал сценическое движение и на этом строил программу своей студии. В „Каратаке и Каратакэ“ участвовали Игорь Ильинский и Анатолий Кторов, только начинавшие свой сценический путь.
…Н. М. Фореггер – человек изысканный, урбанист, прислушивающийся к ритмам города, создатель танцев машин, которые он ввел в моду. Он любил ритм города, острую форму. Ему нравились эксцентризм сценической игры и парадоксальность сценических положений» (П. Марков. Книга воспоминаний).
ФОРТУНАТОВ Степан Федорович
1850–1918Историк, публицист. С 1886 приват-доцент Московского университета, читал поочередно курсы по истории европейских государств XIX века и Соединенных Штатов. В 1872–1876 – лектор на Высших женских курсах профессора Герье, позднее – на коллективных курсах при Обществе воспитательниц и учительниц. Автор монографий «Генри Вэн» (М., 1875), «Политические учения в Соединенных Штатах» (ч. I, М., 1879). Принимал участие в «Критическом обозрении» и «Юридическом вестнике». Брат Ф. Фортунатова.
«Степан Федорович Фортунатов… представлял собою полную противоположность своему брату. Насколько Филипп Федорович был молчалив и тих, настолько Степан Федорович отличался живой общительностью, подвижностью и шумливостью. Он был маленького роста и походил на гнома с большой головой и длинной бородой. В профиль он был очень похож на Сократа. Под широким лбом сверкали на его лице маленькие острые глазки, точно два колючих буравчика. Он говорил без умолку, с необычайной живостью, звонко отчеканивая слова, которые неудержимо сыпались одно за другим, и то и дело сопровождая возбужденную речь взрывами громогласного заливчатого смеха. Нередко эти взрывы смеха врывались в его речь и на кафедре, во время лекции, и смех был так заразителен, что вся аудитория громыхала ответным бурным смехом, который в свою очередь заражал и лектора, махавшего маленькими ручками в такт своему раскатистому хохоту. Лишь с трудом утихала эта буря смеха и лекция входила наконец в нормальные берега. Степан Федорович читал курсы по истории Англии, Соединенных Штатов Северной Америки, французской революции. Он обладал феноменальной памятью. Политическая история Англии и Северо-Американских Соединенных Штатов была ему известна в таких мельчайших подробностях, как будто это была его личная биография. Он давал уроки и в средне-учебных заведениях в течение долгих лет, и вот мне приходилось быть свидетелем таких случаев: подходит к нему пожилая дама, когда-то, много лет тому назад, учившаяся у него в гимназии. Он сразу узнает ее, безошибочно называет ее девическую фамилию и сейчас же напоминает ей, какие она сделала ошибки, отвечая ему когда-то на выпускном экзамене. С такою же точностью знал он и всю подноготную английских и американских политических деятелей всех эпох и представлял собою, как бы сказать, живую, ходячую летопись парламентской жизни этих стран. При этом он обладал даром увлекательного драматического изложения и передавал перипетии парламентских конфликтов былых времен с таким увлечением, как будто бы тут ставилась на карту его собственная политическая карьера. Можно себе представить, какой успех имели его лекции в его аудитории, битком набитой слушателями.
Степан Федорович Фортунатов был энтузиастом культа политической свободы. Он с жаром отстаивал идеи конституционализма и личных гражданских вольностей. Нередко его упрекали в приверженности к доктрине старого либерализма манчестерского типа. Эти упреки были, конечно, неосновательны. У нас в России, за самыми лишь немногими исключениями, сторонники либеральной доктрины вовсе не стояли за принцип laissez faire [здесь англ.: невмешательство в ход событий. – Сост.], а напротив того, придавали большое значение государственному вмешательству в экономические отношения в интересах социальной справедливости. И Степан Федорович не был, конечно, манчестерцем. Но он, на мой взгляд, правильно полагал, что русская интеллигенция склонна была скорее недооценивать, нежели переоценивать значение политической гарантии личных свобод, упуская из виду, что правомерная свобода личности, – и сама по себе составляя великое благо, – служит в то же время необходимой предпосылкой, необходимым условием и всех тех социальных преобразований, которые вызываются требованиями социальной справедливости. И потому он считал нужным именно на этом пункте нажимать педаль, именно эти дорогие ему начала выдвигать на первый план, пропагандируя их в научно-историческом освещении. Превосходный лектор, он имел какое-то органическое отталкивание от писания. Он не написал ни одной сколько-нибудь объемистой книги. Его литературная производительность ограничилась двумя очень небольшими книжками: „Генри Вен“ и „Федералист“ (американский политический журнал) – и затем короткими газетными статьями и рецензиями. Чтобы оценить его знания и его одушевление, надо было слышать его устную речь – на кафедре или в приятельской беседе.