Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 3. С-Я - Павел Фокин 37 стр.


Он полон самых противоречивых черт. Где его подлинное лицо – в бурной экстатичности художника или в спокойной выдержке мыслителя? Правда и вымысел переплетались у него в самых прихотливых формах.

Его психологический облик: детская наивность, доверчивость и вместе с тем подозрительность, отсутствие какой-либо системы и вдруг – неизвестно откуда появившийся педантизм.

Какое-то хитросплетение эмоций, но всегда и во всем удивительное чувство меры, прирожденное чувство изящного, даже во внешности.

Он совершенно не умел „приспособляться“ к жизни, презирал всякого рода окольные пути и „устройства“.

Тетушки и кумушки дивились на него, когда он был еще ребенком: никогда не кричал, ничего не требовал. Таким нетребовательным он оставался всегда.

– Я не хочу ничего вырывать у жизни, – говорил он.

Ребенком он оставался всю жизнь, иногда поражая своей бессознательностью.

Мелочи повседневной жизни для него не существовали – он их просто не замечал. События личной жизни были лишь неизбежностью, которые никогда особенно глубоко его не задевали, и он только „оформлял“ их, сообразно артистичности своей природы.

Жизнь его была необычайна своей внутренней напряженностью и целостностью. Никаких колебаний и отклонений в сторону от основной линии, наметившейся чрезвычайно рано. Он должен совершить свое жизненное дело, свою миссию, свой долг перед искусством, родиной, человечеством – он призван к этому, он обречен на это. Вот что писал он моей сестре из Киева в 1914 году: „Сил у меня много, я чувствую, что они затопят всех. У меня колоссальный переворот в образе мысли, и в мыслях я довел себя до многого, что сказать сейчас неудобно, потому что время мое не пришло, но оно близится, конечно, все это пахнет очень не мелким, а огромным и значительным для России“.

Об этом он не забывал никогда, и в этом его жизнеощущении и нужно искать разгадку всех его поступков, слов и действий, казавшихся столь необычайными и столь непохожими на то, что его окружало.

Свою исключительность он, конечно, не мог не сознавать

– Я не гений, но гениален, – однажды сказал он мне» (Л. Жегин. Воспоминания о В. Н. Чекрыгине).

ЧЕЛИЩЕВ Павел Федорович

21.9(3.10).1898 – 31.7(1.8).1957

Театральный художник и живописец. Начинал занятия в студии А. Экстер. Оформлял спектакли Дж. Баланчина. С 1920 – за границей.


«Павел Челищев впоследствии завоевал мировую известность, соперничая своими фантастическими композициями с полотнами Сальвадора Дали и Макса Эрнста. Правда, на мой взгляд, его театральные работы – сначала в кабаре „Синяя птица“ в Берлине, затем в балетных труппах Дягилева и Кохно – были гораздо интереснее и значительнее, чем его позднейшие станковые полотна. Но в тот год, когда я познакомился с ним у Мильмана, этот красивый, с несколько женственным обликом юноша, изысканно одевавшийся, с кокетливой челкой на лбу, проявил себя превосходным акварелистом и находился под влиянием Врубеля. Его миниатюры, выдержанные в серебристо-жемчужных тонах, изображали загадочных красавиц, как бы вписанных в створки фантастических раковин» (С. Юткевич. Из ненаписанных мемуаров).


«Я вспоминаю его свежее, похожее на розоватое крымское яблочко лицо, золотистый отлив волос, водопад прибауток и неумолчные взрывы смеха, которым он заражал своих собеседников.

Свою карьеру он тогда начинал в качестве театрального декоратора, и я и сейчас готов высказать еретическую мысль, за которую, будь он жив, Челищев едва ли погладил бы меня по голове: именно в этой области наиболее выпукло чувствовался его прирожденный вкус. Хотя надо признать, что подлинной международной известностью он, скорее, обязан своей живописи, рассеянным по холсту причудливым цветовым контрастам, на которых почти всегда лежит тень таинственности и нездешности с оттенком эротизма. Недаром он впоследствии пристрастился к изображению гротесков. Налет босховского демонизма пришелся особенно по вкусу собирателям современной живописи по обеим сторонам океана.

Но в то далекое время Челищев прельщал художественный и театральный Берлин своими романтическими декорациями, пожалуй, еще не вполне освободившимися от „мирискусничества“, хоть и модернизированного благодаря той школе, которую он в юные годы прошел в ателье Александры Экстер. Великолепие своих красок и свою изобретательность он тогда показал в немецком театре, в пьесе „Савонарола“, созданной по известной книге Гобино, посвященной итальянскому Возрождению. …Тогда же с сатирическим задором Челищев создал для Берлинской оперы декорации к „Золотому петушку“, наряду с фольклорными мотивами привлекая на сцену какие-то построения из кубов и конусов. Тогда это было ново. Впрочем, забегая вперед, скажу, что, может быть, самое поэтическое среди его созданий – декорации, написанные им для пьесы Жироду „Ундина“, которую в театре Елисейских Полей ставил некогда Жуве. „Ундина“ могла бы стать символом Челищева, потому что он всегда льнул к водной стихии и почти инстинктивно так или иначе воплощал ее в каждом из своих произведений. Даже его портреты или его синевато-голубые „ню“, казалось, были отделены от зрителя слоем воды» (А. Бахрах. Павел Челищев).


«Декорация Павла Челищева – одно из чудес русского театрального искусства. Его эскизы могут соперничать с произведениями Наталии Гончаровой. В них кроме фантазии и красочности в еще большей мере присутствуют глубина и сила русской старины: в почти иконописной строгости женщин, в их поразительных стилизованных кокошниках, в облике мужчин, цыган, скоморохов» (Н. Тихонова. Девушка в синем).

ЧЕРНОГУБОВ Николай Николаевич

1874–1941

Искусствовед, библиофил, коллекционер. В 1903–1917 – главный хранитель Третьяковской галереи.


«Грязно одетому, в дурно пахнувшем белье, с серовато-желтым, плохо вымытым лицом и такими же руками, со злыми, хитрыми и умными глазами, всегда возбужденными, пристально, подчас вкрадчиво смотрящими, сильно картавящему (не без нарочитости) Черногубову в Москве было суждено сыграть в моем художественном мировоззрении очень большую роль.

Жил он со старухой матерью в тесных, заваленных книгами, плохо убранных двух комнатах, завешанных иконами и лампадами – комнатах, думаю, не знавших, что значит открытое окно, – в крошечном особнячке, где-то на задворках, в глубоком дворе, в одной из таких, ни на что – ни на город, ни на деревню – не похожих частей Москвы, все обаяние которой в этой „ни на что не похожести“ и заключалось.

Познакомился я с Черногубовым у Ильи Семеновича Остроухова, столь же, как и я, этому своеобразному человеку обязанного неким сдвигом художественных воззрений и коллекционерской страсти; а этой страсти у москвича Остроухова было хоть отбавляй!» (С. Щербатов. Художник в ушедшей России).


«Николай Николаевич Черногубов был человек особенный, не на каждом шагу встречающийся, и в истории Третьяковской галереи ему должно быть отведено видное место. Блестяще одаренный, наделенный острым, едким умом, он не щадил никого из своих многочисленных недоброжелателей и завистников. А их было много. В самом деле, Черногубов сделал в каких-нибудь пять-шесть лет поистине головокружительную карьеру, не дававшую многим покоя.

Молодым учителем одной из московских гимназий он пришел к Остроухову, бывшему по жене в родстве с Фетом, для пополнения своих материалов по биографии и творчеству поэта, которого специально изучал. Оценив ум и способности Черногубова, Остроухов полюбил его, постоянно приглашая к себе, и предложил ему в конце концов место помощника хранителя Галереи. Хранителем был тогда посредственный пейзажист-передвижник Е. М. Хруслов, человек добросовестный и хороший служака, но малоодаренный. Черногубов охотно променял педагогическую службу на думскую, а после трагической смерти Хруслова, бросившегося под поезд, занял его место.

Третьяковская галерея была для него только средством к завоеванию самостоятельного высокого положения в Москве – задача, поставленная им себе, как кажется, еще на школьной скамье. Надо было выходить в люди.

Черногубов знал, что он умен и талантлив, почему не попытаться? Сперва он попробовал пробиться исследованиями историко-литературного порядка, для чего и засел за новую русскую литературу, остановившись на Фете. Подвернувшееся хорошее и спокойное место открывало ему новые перспективы. А место было исключительное: дела абсолютно никакого, сам себе хозяин, и его кабинет вечно полон всякого интересного люда, приходившего сюда после осмотра Галереи покурить, потолковать и послушать злого острослова Николая Николаевича. Я сам в свое время не упускал случая заходить к нему и очень ценил его парадоксы и цинические выходки. А циник он был редкий.

…Черногубов был одним из первых, серьезно заинтересовавшихся древнерусской иконой и оценивших ее художественное значение. Тогда они не высоко расценивались на рынке. Исключение составляли только строгановские иконы, особенно подписные, за которые уже П. М. Третьяков платил десятки тысяч. Их Черногубов не мог покупать, почему ограничивался небольшими иконами новгородских писем и ранних московских. Остроухов в то время еще не собирал икон и был о них невысокого мнения.

…Превращение Остроухова из отрицателя иконы в ее ревностного пропагандиста было всецело делом Черногубова.

…Все предложения художественных произведений Галерее, присылавшиеся по почте или делавшиеся устно, проходили через Черногубова, и было очевидно, что ему, страстному собирателю, не должно было быть предоставлено право самому покупать и продавать русские картины и скульптуры, в которых была заинтересована Галерея. Остроухов в свое время взял с Черногубова слово, что он, сохраняя за собой право приобретать для себя предметы прикладного искусства и картины иностранных старых и новых мастеров, не будет покупать русских. Свое слово Черногубов всегда держал, и Остроухов, рекомендуя мне взять с него такое же слово, уверял, что он свое обещание ему в точности сдержал. Я послушался совета Остроухова и не имел причин раскаиваться: я положительно утверждаю, что не было ни одного случая, когда бы Черногубов меня в этом отношении подвел. Он покупал только в тех случаях, когда Галерее данная вещь была не нужна или у нее не было нужных средств для ее покупки, почему он и получал разрешение на то или другое приобретение.

Зато мебелью и бронзой он интересовался так, как ни один из московских собирателей, и понимал в них толк больше всех.

…В вопросах искусства, в деле распознания подлинников от подделок, в вопросах художественной оценки – о материальной и говорить нечего – он разбирался, как немногие в тогдашней России. Он знал мебель, бронзу, эмаль, изделия из золота и серебра, понимал толк в камнях, тканях, вышивках. Он знал все это не только практически, как рядовые антиквары, но и научно, перечитав все книги по каждой отдельной отрасли искусства. Он мог бы написать ряд блестящих исследований, но был неимоверно ленив на всякое писание – даже письмо написать было ему нелегко. Да он и презирал писание, будучи типичным „вещевиком“ и интересуясь только самым процессом выискивания антикварных ценностей. В этом была доля чисто спортивного увлечения.

С этим драгоценным человеком, источником всяких знаний и огромного опыта, судьба свела меня для проведения обширных работ по реорганизации Третьяковской галереи в направлении превращения собрания частновладельческого характера в организованный музей европейского типа» (И. Грабарь. Моя жизнь).

Черный Саша

см. САША ЧЕРНЫЙ

ЧЕРТКОВ Владимир Григорьевич

22.10(3.11).1854 – 9.11.1936

Публицист, общественный деятель, сподвижник Л. Толстого. Основатель издательства «Посредник» (1885), толстовского журнала «Свободное слово». С 1917 по 1920 – редактор журнала «Единение» (позже – «Голос Толстого и Единения»). Книги «О последних днях Л. Н. Толстого…» (М., 1911), «Уход Толстого» (М, 1922).


«Чертков, как Алкивиад, был богат и знатен. Высокого роста, стройный, красивый, с орлиным носом, он в молодости, в мундире конногвардейца, был чрезвычайно эффектен, что можно видеть по его портрету работы Крамского. Чертковы принадлежали к высшему петербургскому обществу, из которого выходили флигель-адъютанты, генерал-адъютанты, генерал-губернаторы и т. п. Отец Владимира Григорьевича был генерал-адъютантом у Александра II и Александра III; мать, рожденная Чернышева-Кругликова, также происходила из аристократической семьи и была близка с императрицей Марией Федоровной.

Во время службы в конногвардейском полку В. Г. Чертков, по собственному признанию, вел жизнь порочную – пил, играл и развратничал. Однако со временем эта жизнь ему опротивела, и он с несколькими своими приятелями стал искать бескорыстной и полезной деятельности. Он вышел в отставку и… занялся земскими делами и благотворительной деятельностью. …Но это его мало удовлетворяло. В то время он горячо и искренно искал такую веру и такое дело, которым он мог бы вполне отдаться. Ему, как человеку с сильной волей и в высшей степени самолюбивому, нужна была деятельность, которая соответствовала бы его убеждениям и в которой в то время он мог бы играть выдающуюся роль.

…Владимир Григорьевич считал себя христианином, но сомневался в православной церковной вере. …И вот, разочарованный, на перепутье, не зная, во имя чего жить и действовать, он встретился и сошелся с моим отцом, который незадолго перед тем также стоял на перепутье, мучительно сомневался и, наконец, выработал веру, которую старался применить в жизни.

Отец отнесся к Владимиру Григорьевичу дружественно, и вскоре между ними установилась тесная дружба» (С. Толстой. Очерки былого).


«Нередко на балконе появлялся и Чертков, такой громоздкий, породистый барин, красавец, вчерашний кавалергард, с которым еще недавно на придворных балах так любила танцевать императрица Мария Федоровна. Сейчас он ходил в черной рабочей рубашке, поверх которой надевал интеллигентский пиджак.

Чертков тотчас же вносил свой особый тон, и, как бы ни было перед тем шумно и весело, с его появлением на балконе все замирало. Замирало под его тихими, методическими „всепрощающими“ речами.

…Этот методичный толстовец тогда неумеренно много поедал конфет, винограда, сластей вообще. Большая коробка с конфетами неизменно стояла у них на балконе. И то сказать, конфеты ведь не были „убоиной“!» (М. Нестеров. Воспоминания).

«Я видел „самого“ Черткова. Это был высокий, крупный, породистый человек с небольшой, очень гордой головой, с холодным и надменным лицом, с ястребиным, совсем небольшим и прекрасно сформированным носом и с ястребиными глазами. Софья Андреевна [Толстая. – Сост.] была очень талантлива художественно, – то ли от природы, то ли от того, что прожила три четверти жизни с Толстым. …Черткова она называла „идолом“. Я видел его всего раз или два и не решаюсь судить точно, что он был за человек. Но впечатление от него у меня осталось такое, что лучше и не скажешь: „идол“. Очень идет к этому определению и следующее воспоминание Александры Львовны [Толстой. – Сост.]:

– Какой задорный вид бывал у отца, когда он выходил из кабинета после удачной работы! Поступь легкая, бодрая, лицо веселое, глаза смеются. Иногда вдруг повернется на одном каблуке или легко и быстро перекинет ногу через спинку стула. Я думаю, всякий уважающий себя толстовец пришел бы в ужас от такого поведения учителя. Да такая резвость и не прощалась отцу. Я помню такой случай. На „председательском“ месте, как оно у нас называлось, сидела мама. По правую сторону отец, рядом с ним Чертков. Обедали на террасе, было жарко, комары не давали покоя. Они носились в воздухе, пронзительно и нудно жужжа, жалили лицо, руки, ноги. Отец разговаривал с Чертковым, быстрым, ловким движением хлопнул его по лысине. От налившегося кровью, раздувшегося комара осталось кровавое пятнышко. Все расхохотались, засмеялся и отец. Но внезапно смех оборвался. Чертков, мрачно сдвинув красивые брови, с укоризной смотрел на отца:

– Что вы наделали? – проговорил он. – Что вы наделали, Лев Николаевич! Вы лишили жизни живое существо! Как вам не стыдно?..» (И. Бунин. Воспоминания).


«Вся его жизнь сложилась не так, как ему хотелось и следовало бы. Он весь опутан сетями компромисса. Но его душа, несмотря на все внешние недостатки его характера, очень глубокая, и стремится он к правде всеми силами души. Такого постоянного обращения к своей совести, к Богу в себе я почти не встречал у других людей» (А. Гольденвейзер. Дневник 1912).

ЧЕРУБИНА де ГАБРИАК

наст. имя и фам. Елизавета Ивановна Васильева, урожд. Дмитриева;31.3(12.4).1887 – 5.12.1928

Поэтесса. Героиня скандальной литературной мистификации начала ХХ в., автором которой был М. Волошин. Публикации в журнале «Аполлон».


«Она была среднего роста, скорее маленькая, довольно полная, но грациозная и хорошо сложена. Рот был слишком велик, зубы выступали вперед, но губы полные и красивые. Нет, она не была хороша собой, скорее – она была необыкновенной, и флюиды, исходившие от нее, сегодня, вероятно, назвали бы „сексом“» (И. фон Гюнтер. Под восточным ветром).


«Голос у нее оказался удивительным: никогда, кажется, не слышал я более обвораживающего голоса. Не менее привлекательна была и вся немного картавая, затушеванная речь: так разговаривают женщины очень кокетливые, привыкшие нравиться, уверенные в своей неотразимости.

Назад Дальше