Беременность словно подзуживала ее ожидать чего-то большего, и эта так легко дающаяся привередливость словно нашептывала ей, как тайный бриз, что характеру вовсе не обязательно оставаться неизменным. Эта фаза нечестного притворства особого удовольствия ей не доставляла, но она считала ее важной; у нее еще не хватало смелости быть абсолютно честной. Быть может, это придет с ее новой жизнью, ее второй жизнью. Она вспомнила разочарование от гиацинтов дяди Лесли. Что же, может быть, гольфовая подставочка все-таки способна проклюнуться. Как-никак, она же деревянная.
Под плоским, ни к чему не обязывающим небом этой осени, когда мягкий ветер раздвигал ее макинтош и выставлял напоказ живот, ей иногда вспоминался пилот-сержант Проссер. Назначение пришло за две-три недели до свадьбы. Он стоял у пропитанной креозотом калитки с резными лучами восходящего солнца, переминался с ноги на ногу, иногда резко опуская голову проверить, что его чемодан благополучно зажат под мышкой; потом он улыбнулся, не глядя на нее, и зашагал прочь. Джин хотела пригласить его на свадьбу, но Майкл нахмурился. Что сталось с Проссером? Джин посмотрела на небо, почти ожидая, что оно ответит.
Проссер был смелым. Он сказал, что трусил, он сказал, что выгорел, но дело было в другом. Нет смелости без страха и без того, чтобы признаться в страхе. Мужская смелость отличалась от женской смелости. Мужская смелость заключалась в том, чтобы пойти и быть почти наверное убитым. Женская смелость — во всяком случае, так говорили все — заключалась в стойкости. Мужчины доказывали смелость в яростных схватках, женщины — в долготерпении. Это отвечало их природе: мужчины были обидчивее, раздражительнее женщин. Возможно, для смелости надо сердиться. Мужчины уходили в широкий мир и были смелыми, женщины оставались дома и доказывали смелость, стойко перенося их отсутствие. А потом, с усмешкой подумала Джин, мужчины возвращались домой и раздражались, а женщины доказывали свою смелость, стойко терпя их присутствие.
Она оставила Майкла, когда была на седьмом месяце беременности, и в то утро сделала для него нужные покупки. Конечно, будут трудности с… ну, например, с подоходным налогом; однако, если прежде неясные опасения трудностей могли годами задерживать ее тут, теперь все это не казалось сколько-нибудь важным. Она не чувствовала себя умудреннее из-за беременности: просто угол ее зрения изменился; хотя по-своему это могла быть и форма мудрости. Она перебрала в уме другие браки в их деревне и с облегчением убедилась, что ее брак был вовсе не самым худшим. Миссис Лестер, которая иногда по неделям не выходила из дому, если синяков было слишком много, как-то сказала ей: «Я знаю, с ним не так просто управляться, но кто будет его обстирывать, если я уйду?» Для миссис Лестер в этой логике была меланхоличная неотразимость; и Джин тогда согласно кивнула и подумала, что миссис Лестер немножко простовата, хотя и не настолько.
Деревенские женщины (Джин не исключала и себя из их числа) управляли своими мужьями. Они кормили их, обслуживали, убирались и стирали для них, уступали им; они принимали мужское истолкование мира. Взамен они получали деньги, кров, надежность и необратимое повышение в деревенской иерархии. Это выглядело неплохой сделкой, а заключив ее, они за спиной мужей отзывались о них покровительственно, называли их детьми, посмеивались над теми или иными их привычками. Мужья, со своей стороны, считали, что управляют своими женами: надо быть твердым, но справедливым, говорили они. Если показать им, кто в доме хозяин, аккуратно давать им деньги на хозяйство и не проговориться, сколько ты оставляешь себе на пиво, то все будет в порядке.
Вина в нарушении брака всегда лежала на том или на той, кто уходил. «Она взяла, да сбежала», «он взял да и бросил ее». Уйти — значило предать; уйти — значило отказаться от своих прав; уйти — значило проявить слабость характера. Не вешай носа, чего не бывает, лучше знакомый черт, день надень не приходится, перемелется, мука будет. Как часто она слышала такие присловья, бодро изрекаемые и бодро принимаемые на веру! Убежать, утверждали люди, значило доказать отсутствие смелости. Или как раз наоборот, подумала Джин.
Глупа до невозможности, сказал Майкл. Если я глупа до невозможности, значит, ты и сам не слишком умен, раз женился на мне. Вот, что ей следовало бы ответить. Или даже: ну да, я глупа до невозможности, раз терплю тебя так долго. Но ведь настолько уж плохо все-таки не было — миссис Лестер приходилось куда хуже. А вот когда Майкл заорал на нее БАБА и это слово шрапнелью провизжало по комнате, ей следовало бы спокойно ответить: «мужик». В смысле: конечно, раз ты ведешь себя так, тебе тоже должно быть тяжело, я тебя жалею. Мужчин следует жалеть, подумала Джин; жалеть и уходить от них. Женщины воспитывались в вере, что мужчины — это ответ на все. А это вовсе не так. Они даже никакой не вопрос.
«Я сказала, что уйду». Она написала в записке только это. Записку ей пришлось оставить, иначе Майкл мог бы что-нибудь вообразить и начал бы протраливать затопленные карьеры. Но объяснять она обязана не была, и, самое главное, она не должна извиняться. «Я сказала, что уйду». Слова на листке линованной писчей бумаги, оставленном на кухне, были придавлены двумя ее кольцами — серебряное с единственным гранатом, обручальное (подарок матери Майкла) и платиновое — к свадьбе. И когда поезд увозил ее прочь, она повторяла про себя: «Я сказала, что уйду». Потому что слишком долго она прислушивалась к, соглашалась с и сама произносила «мы», не веря этому. Теперь это было Я. Хотя вскоре, полагала она, оно сменится другим «мы», но совсем иным. Мать и ребенок — какое это «мы»? Она порылась в сумочке и нащупала узкую металлическую полоску. ДЖИН СЕРДЖЕНТ XXX — сказала полоска ободряюще.
Она была без сознания, пока Грегори появлялся на свет. Так будет лучше, сказали ей. Женщина вашего возраста, возможны осложнения. Она не возражала. Когда она очнулась, ей сказали, что у нее чудесный мальчик.
— А он… — Она словно бы искала что-то в той части своего мозга, которая еще спала. — А он… с дефектом?
— Типун вам на язык, миссис Серджент, — услышала она в ответ, и тон был порицающий, будто не безусловно идеальные младенцы бросали тень на клинику. — Как вам не стыдно! Все его рабочие части при нем.
Выглядел он совсем так же, как другие младенцы, и Джин, совсем как другие матери, видела в нем совершенство превыше восхвалений любого поэта. Он был обыкновенным чудом: смесью беззащитности и великого достижения, из-за чего она непрерывно колебалась между страхом и гордостью. Когда тяжелая головка откидывалась назад на слишком слабом стебле шеи, ее пронизывала тревога; когда крохотные пальчики сжимали ее палец, будто руки гимнаста перекладину, она испытывала наслаждение. Сначала она словно бы непрерывно убирала за ним: все отверстия его тела соперничали в количестве выделений; прилично вести себя умели только его уши. Но она быстро с этим свыклась, как и со всеми другими новыми запахами, которые приносит с собой младенец. Она начинала заново — вот главное, что следовало помнить. Грегори дал ей шанс начать заново. И за это она будет любить его даже еще сильнее.
Она подобрала звуки, которые его успокаивали, заимствовав некоторые из тех дней, когда держала четвероногих друзей. Она квохтала и стрекотала; иногда для перемены она испускала жужжание, будто насекомое или далекий аэроплан. Прорезался его первый зуб, и она сочла это всемирным событием, чем-то куда более знаменательным, чем запуск первого спутника.
Пока он не начал ходить в школу, она брала его с собой всюду. Она работала в пивных, дешевых ресторанах и закусочных с гамбургерами. Она помнила, как его пеленка пахла жареным луком; она помнила, как упрятывала его в заднее помещение «Герцога Кларенского», будто тайного выпивоху двух лет от роду; она помнила его терпеливый внимательный взгляд, вбиравший потеющего повара, задерганного официанта, ругающегося возчика. Ее наниматели часто давали ей лакомства для малыша. Одевала она его с прихотливой помощью дяди Лесли, который вернулся из Америки в Лютон и теперь вместо продовольственных посылок присылал посылки с одеждой. Кое-какие его подарки требовали некоторых переделок. Когда Грегори исполнилось пять, он получил ко дню рождения двубортный фрак, пупырчатую рубашку к нему и широкий лиловый кушак.
Грегори редко жаловался. Он рос тихим пассивным мальчиком, страх обуздывал его любопытство, и он предпочитал смотреть, как играют другие дети, чем самому участвовать в игре. Они жили в череде городков, таких, в каких есть автобусные парки, но нет соборов. Джин относилась с недоверием к жизни в деревне и остерегалась больших городов. Они снимали квартирки, они держались особняком; она пыталась забыть Майкла. Грегори никогда не жаловался на их скитальческий образ жизни, а когда он спрашивал, какой у него отец, то получал ответы достаточно точные, но включавшие сравнения со строгими учителями школ, в которых он учился до этого их переезда.
Вначале они переезжали очень часто. Джин редко проходила мимо полицейского, не вспомнив про Майкла, и нервически уверовала, что вся полиция страны посылает ему сообщения. Когда какой-нибудь констебль на улице наклонял голову и что-то говорил в свой радиотелефон, Джин представлялось, что Майкл сидит в каком-то подземном генеральном штабе на манер Уинстона Черчилля. Она воображала свое лицо на объявлениях, освещенных тусклой синей лампой. Майкл совершенно точно знает, где она сейчас, и потребует их к себе. Потребует, чтобы их доставили в открытой повозке. Им на шеи повесят доски с надписями, и все деревни будут высыпать на улицу, чтобы обливать презрением беглую жену. Джин с усмешкой вспоминала совет из своего брачного справочника: «Всегда ускользайте».
Или он отберет у нее Грегори. Этот страх был более реальным. Он скажет, что она убежала и не годится, чтобы воспитывать сына; вот-вот, он наконец добьется, чтобы ее признали дефектной. Он скажет, что она вела себя безответственно, он скажет, что у нее были связи на стороне. Грегори отберут, он будет жить у Майкла. Майкл приведет в дом любовницу под видом экономки. Деревня будет восхвалять его за то, что он спас сына от жизни бродяжничества и проституции. Они скажут, что у нее цыганская кровь.
И потому они продолжали убегать. Они должны были убегать, а Джин не должна была заводить связи на стороне. Не то чтобы она испытывала в них потребность; возможно, она их побаивалась — что говорил Проссер о том, чтобы обжечься дважды? Разумеется, она боялась, что стоит обзавестись ими — и Грегори отберут. О таких случаях писали газеты. И потому, когда мужчины выражали интерес к ней или, казалось, готовы были его выразить, а особенно когда ей отчасти этого хотелось, она становилась тихо недоступной, покручивая медное обручальное кольцо, которое купила на рыночном лотке, и подзывала к себе Грегори. Она чуть-чуть пренебрегала своей внешностью, не мешала седине пробиваться в волосах все больше; и какая-то ее часть предвкушала время, когда ей можно будет не тревожиться из-за всего этого.
Майкл ее не преследовал. Много лет спустя она узнала, что он довольно часто звонил дяде Лесли, взяв с него обещание молчать, и спрашивал, что нового. Где они живут, как Грегори успевает в школе. Он ни разу не попросил их вернуться. Он не привел в дом любовницу или даже просто экономку. Он умер от сердечного приступа в пятьдесят пять лет, а Джин, предъявив права на наследство, рассматривала это как взыскание невыплаченных алиментов.
Когда Грегори было десять, он получил от дяди Лесли в подарок на Рождество модель самолета, которую требовалось собрать. После войны Лесли вернулся в Англию с историями — если вы готовы были слушать — о великолепных, гибельных подвигах — байки, которые он начинал, слегка похлопав себя по носу в знак того, что речь пойдет о чем-то все еще сверхзасекреченном. Но теперь Джин убедилась, что по уши сыта мужскими приключениями. А может быть, она просто выросла из дяди Лесли — печально, но факт: никому не дано навсегда оставаться одним и тем же дядей. Она была привязана к Лесли, но детским играм между ними больше не было места. Все чаще она ловила себя на фразах вроде: «Ах, Лесли, да прекратите же!», когда он рассказывал Грегори, как в сорок третьем повел мини-подлодку через Ла-Манш, задушил немецкого часового на пляже под Дьеппом, влез на опасный обрыв, взорвал местную установку для производства тяжелой воды, спустился с обрыва и уплыл. Когда Лесли переходил к описанию беззвездной ночи и зыби на поверхности воды; когда мини-подлодка погружалась под черные волны, Джин отмахивалась: «Ах, Лесли, да прекратите же!» — хотя и чувствовала себя несправедливой, глядя на два полных разочарования лица. Почему она лишала Грегори того, чем сама наслаждалась с дядей Лесли? Потому что все это неправда, решила она. Лесли теперь было лет семьдесят, хотя он признавал только, что двадцати пяти лет ему уже больше не увидеть. И в Старые Зеленые Небеса он теперь заскакивал, только чтобы промыть за ушами. Быть может, все эти промывания неблагоприятно сказались на его правдивости.
Модель была самолета-разведчика «Лиссандера», и Грегори трудился над ней несколько дней, прежде чем обнаружил, что шасси и часть фюзеляжа в ней отсутствуют. Возможно, набор был конечным результатом одной из сложных комбинаций, дорогих сердцу Лесли: он словно бы считал деньги крайне примитивной формой обмена. Джин пошла в игрушечный магазин и спросила про недостающие части, но этот набор уже несколько лет как перестали выпускать.
В утешение она купила Грегори модель «Харрикейна» и с гордостью искоса наблюдала, как он вырезал первые бальсовые детали. Работал он молча, и свет иногда вспыхивал на латунном ножичке с кривым лезвием. Больше всего самолет ей нравился, пока он стоял на пачке газет в еще скелетной форме, изящный и безобидный. Потом он обрел законченный и чуть-чуть угрожающий вид. Перспекс для фонаря, папиросная бумага для крыльев и фюзеляжа, желтый пластмассовый пропеллер и желтые пластмассовые колеса. Целый день в комнате стоял запах грушевого клея, пока Грегори обрабатывал кожу самолета: она провисала и обвисала и туго натягивалась, когда высыхала. Инструкция рекомендовала покрасить «Харрикейн» в камуфляжные цвета — зеленые и коричневые завихрения на верхних плоскостях, чтобы он сливался с английским пейзажем, а снизу в серо-голубые, чтобы он сливался с капризным английским небом. Грегори выкрасил его целиком в алый цвет. Джин почувствовала облегчение. Грациозный силуэт, знакомый с давних пор, порадовал ее, но и расстроил; а теперь, потешно окрашенный, с нелепыми желтыми колесиками, он окончательно превратился в детскую игрушку.
— Где мы его запустим?
Но Грегори покачал головой — старательный круглолицый десятилетний мальчик, которому только что прописали очки. Он собрал «Харрикейн» не для того, чтобы запускать, а чтобы глядеть на него. Если он полетит, то может упасть и разбиться. А если он разобьется, значит, он плохо его собрал. Риск был слишком велик.
Грегори собрал алый «Харрикейн», лиловый «Спитфайр», оранжевый «Мессершмитт» и изумрудный «Зеро» и ни один не запустил. Быть может, он почувствовал безмолвное удивление матери и истолковал его как разочарование, так как однажды вечером торжественно объявил, что купил «Вампир», что к набору приложен реактивный двигатель и что эту модель он запустит. Джин в очередной раз наблюдала нахмуренную сосредоточенность, бережную точность, пока поблескивающий нож резал волокна бальсовой древесины. Она наблюдала, как клей затвердевает на кончиках пальцев Грегори второй кожей, которую он сдерет в конце дня. Она вдыхала запах грушевого клея и вновь наблюдала хитроумность, благодаря которой хрупкий остов обретал силу и тугую устойчивость. «Вампир» выглядел неуклюжим самолетом — короткий стручок фюзеляжа, киль, подсоединенный к крыльям длинными растяжками. Джин думала, что он похож на поперечный брус… пока Грегори не выкрасил его золотой краской.
Они снимали комнаты на окраине Таучестера в доме, по задней стене которого зигзагами спускалась пожарная лестница. Обычно Грегори не доверял шелушащимся ржавчиной ступенькам и боялся даже крепких площадок, завершавших каждый зигзаг, но теперь он не проявил ни малейшей робости. Они стояли в пятнадцати футах над землей, в двадцати ярдах от них две елки отмечали границу сада, а дальше за живой изгородью лежало открытое поле. Небо по-осеннему бледно-голубое с высокими полупрозрачными полосками облаков, похожими на инверсионный след, легкий ветерок. Идеальная лётная погода.
Грегори снял крышечку с малюсенького алюминиевого двигателя в брюшке «Вампира» и ввел туда бурый цилиндрик твердого топлива. Он продернул дюйм фитилька сквозь дырочку, поднял самолет на уровень плеча за обрубок фюзеляжа и попросил мать поджечь фитиль. Когда фитиль затрещал и забрызгал искрами, Грегори осторожно запустил «Вампир» в приветливый воздух.
Модель планировала идеально, словно стремясь подтвердить, каким тщательным был труд Грегори. Беда заключалась в том, что она продолжала идеально планировать и опустилась на траву внизу, приземлившись целой и невредимой. Вероятно, фитилек сгорел слишком рано и не успел воспламенить топливо, либо топливо было слишком влажным или слишком сухим, или еще что-то. Они спустились с лестницы и подобрали сверкающий золотой «Вампир».
Двигателя в нем не было, была подпалина на папиросной бумаге и отверстие в брюшке фюзеляжа. Джин увидела, как насупился Грегори: двигатель, видимо, выпал при запуске. Сначала они поискали у лестницы, ничего не нашли и продолжали поиски до того места, где самолет приземлился. Затем они возобновили поиски под разными углами к линии полета, пока радиус их поисков не поставил под сомнение конструкторские таланты Грегори, он замолчал и ушел в дом. Ближе к вечеру под неодобрительно хмурящимся небом Джин обнаружила алюминиевый цилиндрик в живой изгороди за елками. С двигателем все было в порядке, двигатель, безусловно, совершил полет. Просто «Вампир» он оставил позади, только и всего.