Я прихожу домой из школы. Утром мама попросила меня сходить в магазин и стала диктовать список. «И йогурт. Нет, подожди, не надо йогурт. Лучше фрукты. Пиши: яблоки». Тут она вспомнила, что сегодня среда.
— Ты разве не работаешь сегодня в кафе после обеда?
— Нет.
— Почему?
— Шторреру я сегодня не нужна.
— Что ты натворила?
— Оставь меня в покое.
Она постоянно думает, что кто-то из нас пошел по стопам отца: проигрывает деньги, пьет и ввязывается в драки. У меня нет никакого желания все время ее успокаивать и доказывать, что моя совесть чиста. И вот, прихожу я домой из школы и вижу, что ее дома нет. На обеденном столе лежит записка. Мне становится не по себе.
У моего отца случился эпилептический припадок. На ночь он должен остаться в больнице для обследования, и мама там с ним. Она так разволновалась, что почти забыла про детей, впервые за всю свою жизнь. Она звонит и спрашивает, как мы там одни. На следующее утро она привозит отца из больницы и объявляет нам странным торжественным тоном, что она с ним поговорила. Что теперь все будет хорошо. Он пройдет курс лечения. Отец кивает. Затем надевает чистую одежду и уходит.
Я часто желала смерти своему отцу. Но он жив. Я не знаю, где он живет, и не хочу представлять себе как. Но он жив. Раз в несколько лет он объявляется откуда ни возьмись и вмешивается в мою жизнь.
Как-то ночью после свидания я возвращалась домой пешком. Была весна, цвели японские вишни, и даже в темноте вся улица светилась розовым светом. Я увидела пару, которая шла в мою сторону, покачиваясь, как в замедленной съемке. Лицо мужчины тоже сияло розовым. Женщину я разглядеть не могла. Она пела глубоким грудным голосом что-то похожее на колыбельную. Мужчина еле держался на ногах, она его придерживала и время от времени прерывала пение, разражаясь громким смехом. Женщина была очень толстой. Что она черная, я поняла только через несколько шагов, что она старая — примерно в ту же секунду, когда узнала его, моего отца. А он уже прошел мимо. Настолько пьяным я его еще никогда не видела.
Я делаю несколько шагов вслед за ними, затем обгоняю и преграждаю им путь. Я смотрю отцу в глаза, пытаясь поймать его взгляд. Но они блуждают, ни на чем не задерживаясь, он моргает без остановки. Меня он не узнаёт. Кажется, он чего-то боится. Вдруг он закрывает лицо руками. Черная женщина пытается тащить его дальше, мимо меня. Она уговаривает его на языке, которого я никогда раньше не слышала. Я отворачиваюсь. Позади меня женщина возобновляет пение, и вскоре я снова слышу ее смех. В заборе, у которого я стою, одна штакетина сломана. Сейчас я ее совсем выломаю, догоню их и убью его. Женщина заливается смехом. И ее заодно. Потом тишина.
С тех пор как мне исполнилось семнадцать, отец для меня умер. Той весной, незадолго до Пасхи, маму снова прооперировали: это был уже третий рецидив за три с половиной года, но шансы на выздоровление были. «Конечно, шансы есть», — сказал онколог в беседе с близкими. Я готовила ужин, когда зазвонил телефон. «Меня нет дома», — крикнул мне отец. Он сидел в кожаном кресле в халате, со стаканом бренди. Презрительно махнув рукой, он прошипел: «Идиоты». Я назвала свои имя и фамилию. Какой-то господин Цвайфель очень извиняется, что побеспокоил в такое тяжелое время, ему невероятно жаль, хоть он и не знал мою маму лично.
— Что? — спрашиваю я в ужасе. — Что с моей мамой?
— Да, э... да, примите мои искренние соболезнования. Пожалуйста, могу я поговорить с вашим отцом?
— Вы из больницы?
— Нет, у меня с вашим отцом дела.
— Его нет.
— Вряд ли это возможно. Пожалуйста, посмотрите еще раз.
— Его нет!
— Послушайте, это в его же интересах, я советую ему срочно...
Я положила трубку.
Отца совершенно не интересует, кто это был.
— Ты говоришь людям, что мамуля умерла?
— Ерунда. Оставьте меня наконец в покое, отстаньте вы все от меня.
Мой отец заснул в своем кожаном кресле. Он дергается во сне, как больной бульдог наших соседей снизу, который спит на балконе во второй половине дня. Из бокала в его руке на пол течет коньяк, халат распахнулся, и я вижу его короткий толстый член, темнеющий на фоне белой ткани. И как мне ни противно, я с трудом отвожу взгляд.
На следующий день он как в воду канул. Просто внезапно пропал и больше не показывался, даже в больнице. Только однажды принес коробку конфет. И она стояла, красная и блестящая, у мамы на тумбочке. Мама не хотела об этом говорить. Она была взволнованна и растерянна. На захоронение урны с прахом он не пришел. Когда я была еще маленькая и ошеломленно сказала ему, что он когда-нибудь умрет, потому что мне об этом как раз рассказала сестра, отец ответил: «Мы должны уметь отпускать, даже тех, кого больше никогда не увидим». Я часто думала над этой фразой, и на кладбище тоже. И над тем, что я ответила:
— Не я.
— Нет, и ты тоже.
— А ты, папа?
— И я. Это совсем нетрудно. Ты увидишь.
* * *Коллеги меня не предупредили. Я желаю портье приятного аппетита и улыбаюсь в ответ на его комплимент моей новой стрижке. «Весенняя», — говорю я и подмигиваю, проходя мимо. И вижу его. Он стоит у меня на дороге. «Привет». Его голос звучит тише, чем раньше. Я хочу идти дальше, он хватает меня за рукав: «Я просто хочу с тобой поговорить».
РОДИНКИ (Перевод Е. Лукьяновой)
Он сидит в трусах на краю постели и обмахивается. Его загорелые руки мелькают на фоне неказистой бледной груди, которую он так презирает и старательно скрывает под рубашкой от дневного света и посторонних взглядов.
Он задернул тяжелые акриловые шторы, стерев с матраца белые солнечные пятна, и включил ночник.
Его взгляд скользит по телефону на тумбочке, он заваливается на матрац и снова берет книгу.
«Как обычно вечером, Бове стоял в распахнутых дверях и всматривался во мглу. Он глубоко вдохнул, рупором сложил руки у рта и исторгнул в окружающую его одинокую пустоту все свое презрение: Отстаньте от меня! Оставьте меня в покое! Он уже собирался запереть двери на ночь, но вдруг вспомнил о Соланж и в улыбке задумался. Неуклюжая служанка представала в его воспоминаниях в образе прекрасной феи, такой, какой он ее себе вообразил еще мальчишкой. Артур, — слышал он голос Соланж и видел, как она качает на руках огромную подушку. Марш в постель!»
Пытается читать, слово за словом, медленно, обуздывая свое любопытство. Слова гремят в его перегретом черепе. Артур! Оставьте меня в покое! Марш!
Он дремлет, грезит о Соланж и ее огромной подушке, она похожа на его мать, во сне она сыплет на него из подушки миллионы родинок, волшебно улыбается. Вот твоя судьба, — кричит она ему, посылает воздушный поцелуй и машет на прощание.
Он просыпается, лампа слепит, голова тяжелым грузом лежит на книге, он поворачивается к телефону.
Он снимает трубку и ждет гудка, потом резко бросает, соображает, надо ли попросить портье прислать горничную, с бутылкой воды или с кофе или и с тем, и с другим, но передумал.
Он открывает кран, наклоняется и пьет. Подставляет голову под струю, слышит звонок. И правда, звонок? Он закрывает кран и прислушивается. Вода стекает на глаза, телефон молчит.
Машинально он черкает ручкой свои инициалы на форзаце книги, затем рассматривает эти буквы и качает головой.
Эту книгу он нашел в коридоре отеля, на тележке для уборки. Он услышал, как горничная пылесосит в соседней комнате, и стянул книгу в каком-то внезапном порыве из мусорного контейнера, скрылся с ней в своей комнате и наспех обтер полотенцем.
Он листает книгу и не находит того места, на котором заснул. Книга изрядно потрепана. Грубая, пористая бумага засалилась, разбухла, обложка вся в заломах, между страницами погребены раздавленные мошки. Его темные сильные пальцы перелистывают страницу за страницей, глаза перескакивают с фразы на фразу.
Он напряженно вспоминает. На фее и родинках он остановился. Там, где старый одинокий Артур Бове думает о Соланж, служанке своего отца, от которой он ребенком узнал, будто родинки показывают судьбу. Соланж утверждала: у кого много родинок, того ждет удивительная, захватывающая, насыщенная жизнь. Она утверждала, что ночью фея взбивает огромную подушку и рассыпает родинки.
Теперь он знает точно. Последнее, что он прочел, было про внешнее сходство феи с Соланж. Рассказчица и героиня слились в сознании маленького Артура Бове в единый образ, до сего дня. Да, тут он и остановился.
Он слышит шаги по коридору, натягивает рубашку и открывает дверь. Горничная предлагает свежие полотенца. Он обвиняет горничную, что она снова захлопнула книгу. Когда это, — говорит она. — Вы же не выходили из комнаты, вы же наблюдали за тем, как я заправляла постель, как я взбивала подушки, вы же видели. Он забирает у нее полотенца и закрывает дверь. Ведь вы не выходите из комнаты совсем, — кричит за дверью горничная.
Он слышит шаги по коридору, натягивает рубашку и открывает дверь. Горничная предлагает свежие полотенца. Он обвиняет горничную, что она снова захлопнула книгу. Когда это, — говорит она. — Вы же не выходили из комнаты, вы же наблюдали за тем, как я заправляла постель, как я взбивала подушки, вы же видели. Он забирает у нее полотенца и закрывает дверь. Ведь вы не выходите из комнаты совсем, — кричит за дверью горничная.
Он достает платок-шарлоттенбургер из шкафа, куда бережно упрятал свой костюм странствующего ремесленника: жакет, жилет, брюки клеш, белую рубашку, фетровую шляпу с широкими полями, галстук, носовой платок, башмаки и трость, — раскладывает его на матраце и упаковывает узел. Туалетные принадлежности, смена белья, рубашки, инструменты. Складной линейкой он измеряет завязанный сверток и остается доволен.
Эй ты, я собрался, — гневно обращается он к телефону. Господи, Южная Африка, слышишь? Не Орхус, не Гранада, не Дубай. Кейптаун! Никакого испанского, датского или арабского. Буду учить английский, его я уже немного знаю, слышишь? Он пристально смотрит на телефон.
Он листает книгу, ищет и понимает — все это ему уже известно: как молодой парень появляется на захолустном дворе Бове; как Бове говорит юноше Крыша протекает, когда тот заходит в дом; как юноша отвечает Хлеб и кров — и я починю крышу; как старик говорит Добро и ложится в постель; что там он, старик Бове, пролежит до конца повествования; что он уже не поднимется; что он раздевается, ложится и размышляет о своей смерти, пытается размышлять, но снова возвращается к мыслям о жизни, которая остается непостижимой, кажется произвольной и лишенной красной нити, даже годы спустя.
Все это я уже знаю, думает он, но все-таки не уверен, читал он это или нет.
Он стоит под душем и обливается холодной водой, на ненавистной груди твердеют соски. Тошнотворное зрелище. Сквозь грохот воды он прислушивается к звонку.
Он ложится мокрым на кровать и считает родинки. На сто семнадцатой родинке у него возникает ощущение, будто их стало больше, за ночь или за несколько пропущенных ночей. Фея еще добавила — полагает он. У кого много родинок, того ждет удивительная, захватывающая, насыщенная жизнь, — думает он и смотрит на телефон.
Он звонит портье и заказывает кофе. Затем наугад открывает книгу и читает.
«Молодой человек искал место для ночлега и что-нибудь съестное. Он присмотрел каморку возле конюшни, с кроватью и стулом. Картина на стене, короткие занавески и больше ничего. В холодильнике он нашел кувшин с молоком и крупные куски баранины. Юноша налил себе стакан молока, глотнул и тут же выплюнул. Молоко отдавало кровью, козлом и хлевом. Он взялся отремонтировать протекавшую крышу, хотя понятия не имел, как это делается, и ничему такому не обучался».
Он перестает читать и презрительно ухмыляется. Бездарь — бормочет он. Потом наблюдает за безуспешной попыткой юноши поправить кровлю, тихо злорадствует. За чтением он забывает про телефон, забывает поговорить с Богом, даже о жаре забывает.
Стучат. Он поднимает голову. Кладет указательный палец, как закладку, между страницами, переворачивается на бок и встает, как можно тише, книга в руке, палец защемлен. Он стоит возле постели, уставившись на темно-зеленый ковер. Снова стучат. Дверь приоткрывается. Я не одет, — не выходя говорит он. Слышит себя и замечает, что его голос звучит удивленно. Дверь закрывается. Тишина. Господин Редер, ваш заказ. Это горничная. С книгой в руке он устремляется в ванную, скрывается за дверью и кричит: Можно! Горничная заходит. Простите, — говорит она. — Пожалуйста. Он слышит, как она ставит поднос на тумбочку. Его голова показывается за дверью. Это вы извините, — говорит он и откашливается.
К кофе он не притронулся. Некоторое время оглядывал поднос с чашкой и молочником, потом стал читать дальше.
«Юноша часами сидел возле постели старика и смотрел на него. Что тебе надо, почему ты не уходишь, у тебя еще вся жизнь впереди, — время от времени ворчал Бове. Но юноша продолжал смотреть на него.
Тут тебе повезло, — внезапно произнес он и указал на родинку у Бове на руке. Он аккуратно откинул одеяло. Вот, смотри, так все началось. Тебе надо было двигаться на северо-запад, прямо к этой большой отметине. Он провел пальцем до родимого пятна на ключице. Но очевидно, у тебя не было компаса. Очевидно, ты поехал на юг, едва ли не каждый совершает тут промах, в беде все так думают, инстинктивно берут курс на юг. И, чаще всего, ошибаются. Старик натянул одеяло до носа. Проваливай. Убирайся и оставь меня в покое, хочу покоя. Оставь меня, — проворчал старик. Теперь он горько раскаивался, что в минуты откровения рассказал юноше о Соланж, фее и подушке».
Он опускает указательный палец в остывший кофе и пробует на вкус. Фу! Следующие двадцать страниц он просматривает вполглаза, одновременно размышляя, как бы пожаловаться горничной на холодный кофе. Эта идея тут же вызывает у него смех, он отметает ее и снова погружается в чтение.
«Бове лежал на животе. Его мыли. Юноша выжал губку, отложил ее и провел кончиком пальца по спине старика. Капли воды свисали с морщинистой кожи, будто мизерные увеличительные стекла. Ты знаешь такие раскраски с циферками? — спросил юноша. От цифры к цифре, соединяешь и получаешь картинку. Он рассмеялся. Вот только родинки не пронумерованы. Вкривь и вкось, поэтому так сложно вывести линию и распознать картинку, эту птичку».
Он кидается к телефону и набирает номер портье. Нет, не для того, чтобы пожаловаться. Просто пусть придет горничная. Предлога он не придумал. Пожалуй, он скажет так: «Почитайте мне. Нет, прочитайте знаки на моем теле, родинки. Очень хочется знать, что там предначертано, что меня ждет». Услышав голос портье, он кладет трубку.
ПУТЬ В НИКУДА (Перевод А. Баренковой)
Нашему союзу фортуны было уже больше года, тринадцатого сентября мы впервые все проиграли и как раз шутили по этому поводу, когда Франк, выходя из казино, предложил довезти меня до дома. Его предложение было против правил, он это прекрасно знал, и я смутилась.
— Но почему? — спросила я.
— Потому что наступает осень, потому что сегодня суббота, потому что мы проиграли и еще потому что приятно игнорировать правила. Ведь так?
Он подмигнул мне.
Совесть моя была нечиста, и, вероятно, из-за этого я усмотрела в его предложении смутный намек.
— Ну, не знаю, — я старалась, чтобы мой голос звучал равнодушно.
Он еще раз подмигнул:
— Как же, как же, — и добавил почти шепотом: — Хорошо, что мы не за покерным столом, у тебя все на лице написано!
Я промолчала в ответ.
— Где твоя машина?
— Вообще-то здесь, — он обернулся кругом. — Что за черт? Ее нет! Это же охраняемая парковка! Должно быть ее... точно, ее переставили!
— Франк, не сердись на меня, но я вызову такси.
— Подожди! Может быть, там?
— Посмотри, я же не могу бегать в таких туфлях.
— Вон там, совершенно точно!
*С мая прошлого года тринадцатого числа каждого месяца мы ходили в казино.
Мы всегда начинали играть с одинаковым стеком, продолжали ровно три часа и останавливались независимо от результата. Докупать фишки запрещалось: в нашем распоряжении был лишь первоначальный стек. В конце мы суммировали выигрыш либо остатки денег, если проигрывали, и делили все поровну. Всегда. Мы играли во французскую рулетку, за одним столом, но раздельно.
Франк называл нас союзом фортуны.
Вне казино мы не общались. Мы встречались по вечерам, без пяти одиннадцать, у входа. Домой возвращались в начале третьего порознь. Напитки оплачивали фишками, по очереди. Мы выбирали один напиток, чаще всего пиво; заказывали только в том случае, если пили оба. «Еще по пиву?» значило «надеюсь, ты тоже хочешь выпить».
У Франка были прекрасные темные вьющиеся волосы. Такие же, как у виолончелиста на первом в моей жизни концерте, тогда музыкант играл с такой нескрываемой любовью, что я — мне как раз исполнилось двенадцать — решила выйти за него замуж. Он и его виолончель, не таясь, сокрушались о своей неутоленной страсти, но никто, кроме меня, казалось, не замечал их горя, и мне хотелось вскочить и крикнуть: «Я здесь, здесь!» Я до сих пор помню его. Или, по крайней мере, его вьющиеся волосы.
Даже первый личный вопрос, который я задала Франку, был о том, не знает ли он концерт для виолончели Дворжака.