Голаны - Винокур Моисей Зямович 14 стр.


Две японских бритвы взметнулись в ее окаянных бельмах страхом смерти и ненавистью.

- И-и-и-хсс!

- Проваливай, подонок!

В отчаянии схватил полную парашу ходящими ходуном руками, отнес и вылил в биде. Вернулся. Схватил "Литературные страницы номер раз" вместе с ОШО и в сердцах заебенил в биде. И слил воду. И грех с души. Забил с горя косяк. Подкурил. Крикнул: "Прощай!"

И продернул в Станицу.

ФЛАМИНГО

Вот и осень. Сентябрь-ноябрь. Бабье лето Палестины в предчувствии ареста. А арест - он как оргазм, когда ты уже затих и расставил ноги, и тебе отсосали аккуратно, чтоб не забрызгаться. Однако.

Ноябрь. Вы еще помните тот ноябрь? Ужасно превентивный месяц! Хоть и живу я в политической жизни страны ниже лишайника-ягеля и тише мандавошки у ингушета, засобирался и я в крестный путь - по свежей информации. Свежести из ряда вон. Это как ленч у коренных израильтян, когда на стол подают от хуя уши такой свежести, что они еще хлопают.

Значит, так: две пары нательного белья, банные туфельки ручной работы в неволе в бытность мою в суперсекьюрити в Рамле, скакалку для прыжков на ограниченном пространстве, вилку электронагревателя (от них хуй дождешься кипятку), "Литературные страницы номер раз", предметы культа, и присел на дорожку.

Теперь меня одолевают сомнения. Не когда возьмут, а во сколько. И хотя любые сомнения в пользу обвиняемого - с одной стороны, и не шибко бьют по яйцам - с другой, я решил косить под доброкачественную плесень в политическом аспекте кириллицей без препинательных знаков.

Чтоб не рехнуться, забиваю тучный косяк. Хули жалеть в последний день Помпеи. Подкурил. И вы уже знаете, что случилось, из ранее прочитанного.

Так я сидел и шмалил, как отверженный, запаивая в целлофан ботву канабиса, урожая последних лет, и страдал! Тулинька-Туля-винокурвертируемая валюта на ларьке тюремных ассоциаций с последующим взрывом в кулаке утраченных грез... Где подцепила ты еврейскую манеру отвечать вопросом на вопрос?

- Тулинька, люба, ну какой нам смысл базарить? Я люблю, когда гладят по шерсти. Неужели это порок?

- А ты?

- Тулинька, кеци! Красивейшая из женщин. У меня было тяжелое детство. Меня, как козью ножку, заворачивали в газеты вместо пеленок и втыкали в снег в уссурийской тайге. Конусом в сугроб, лицом к Великой Отечественной войне. Ведь я мог застудить простату!

- У тебя больное самолюбие.

- Тулинька, люба, я вырос в семье, где кормить грудью младенца считалось западло. У мамы, видите ли, были перси. Я жрал молоко скота и чмекал хлебный мякиш через марлю. И в два годика кричал каждой встречной корове: "Вус эрцех, момэ?" Ты мне сочувствуешь?

- А ты?

- Сука, ты сказала, что любишь меня.

- А ты?

- Что - я?

- Ты... ты - эгоист!

- Обижаешь, начальник.

- А ты?

- Я люблю тебя!

- Пошел ты на фиг со своею любовью.

- Родничок ты мой серебряный! Золотая моя россыпь! Вакуум и удушье моих дыхательных путей. Ведь ты знаешь, что то, что от кошки родилось, замяукает.

- А ты?

О, диалоги матриархата! Будьте вы прокляты! Бездны бытия от сотворения мира на сукровице, выдранной из детородного члена кости. Ушлая Ева. Проблядь Лилит. Архаичные сумерки фраерюги Адама. Псилоцибин древа познания!

- Но Господь поставил херувима с огненным мечом к востоку от рая!

- А ты?

Хук слева открытой ладошкой по до боли симпатичному мне лицу. Хук справа.

- Подонок!

- А когда сосешь - губой трясешь?

- Не бей меня, Мишенька!

- Я люблю, когда гладят по шерсти!

- Да, Мишенька, да!

- Я люблю, когда глаза напротив зовут!

- Да, Мишенька, да!

- И обжигают сиськи!

- Да.

- И пылают булочки попки!

- Да.

- Я люблю тебя, Туля!

Хотелось всплакнуть перед дальней дорогой.

Умывшись слезой, я вздохнул и заныкал "зерег" с канабисом в укромном месте седалища. Над державой носился синий хаос мигалок, и вой сирен метался над бездной. Когда они подъехали и одевали "бананы" на конечности бренной оболочки, мое астральное тело, проскочив низкую облачность, купалось в амброзии артезианских иллюзий. Как в Баден-Бадене.

Не докучали. Не оскорбляли. Не били. Чтили отца моего и мать мою. Не прелюбодействовали. Любили меня, как самих себя. Имени моего в слове напрасном не поминали. Не лжесвидетельствовали, не скотоложствовали. И, естественно, не убили. Только смеялись, когда я пожалел, что вывел их из Египта. "Сонэ миштарот ихие!" - кричал я в припадке клаустрофобии, а они смеялись, как дети.

Посадят в пробирку крайне правых экстремистов, включат декомпрессор и кнокают, как меня мудохает болезнь левизны.

Лучше бы Тулю на сходняк привели. От хорошего человека в Бат-Яме!

А время шло, и часики тикали.

За давностью преступлений я их понял и простил. Даже подлянку в Осло.

Блядву не докажешь.

Я забыл им штурмовые отряды белобрысеньких мутантов, надроченных на Хеврон. Засосы с Арафатом в Ориент-хаузе. И охоту на ведьмаков по религиозным ишувам.

Мы так часто и ненавязчиво говорили о мирном процессе, что я, будучи вполне вменяемым, предложил: а что, если взять и объявить всех нас фламинго, и пусть "Гринпис" разъебывается за наше поголовье?

Время калечит память.

В беспамятстве попросился домой. В тренерскую каптерку вольного бомжа и к мордашкам моих чемпионов.

Но фотограф, что увековечивал и в фас, и в профиль, стал возражать и чуть не обосрал малину. Я, мол (обо мне), ненавижу многопартийную систему... Козий пидарас! Тебе-то какое дело? Скоро все будем голосовать за партию ЛСД, и наступит консенсус в "экстази".

- Ладно, - сказали, - иди. И вообще, лех кибенемать, дегенерат!

Я и пошел.

Я Олежку долго не видел... Я боюсь его позабыть.

Теперь я только ем и сплю и пытаюсь вспомнить, что было. И курю иногда анашу. Денег нет. А Олежка хлопочет, выбивает для меня пособие на прожиточный минимум и тренирует вместо меня. Ставит мальчишек фронтально. Защита - уклонами и нырками. Серийные атаки. Жесткий встречный бой без компромиссов.

- Так, дядя Миша?

- Класс, сынок! Только так!

А на днях у меня забрало ключи руководство "Маккаби". Ключи от шкафа с инвентарем. Ненавязчиво. Сказали, будто стоял я на паперти реактивного истребителя в олимовском садике в чем мать родила и протекторе и просил бюджет у прохожих. Врут, суки.

- Олежка, зачем они так?

- Не переживайте, дядя Миша, - утешает меня мой двадцатилетний кирюха. - Все равно потомки узнают, как во времена мелкого политического деятеля, убитого на Площади царей израилевых, жил и помогал становиться мальчишкам бойцами Моисей Зямович Винокур с кличкой "Лау" по первому сроку.

- Цыц, ебут твою мать! - кричу я на моего любимца. И мы начинаем ржать, как гашишники. Ох, Олежка, доведет тебя язык до цугундера.

Нарыдавшись, мы идем жрать шуарму. Под аккредитив базедовой болезни. Приходим к Маллулу-духанщику и здоровкаемся с ним за руку. Кристальный маркетинг. Хочешь получить назад руку - не обижай вдов и сирот.

Нередко, когда Олежек перебарщивает, Маллул наливает пиво. Вся станица знает, что я патриот и питаюсь урывками, но пока за глотку не схватишь... проходу не дадут.

Это заботы о жрачке.

Когда нужны карманные бабки, я встаю ни свет ни заря и гуляю. Пробегусь по палисадникам Станицы, настригу цветочков полевых и тащу еще тепленькие на олимовскую барахолку.

Там меня уже ждут перекупщики краденного, и мы грыземся за каждый пиастр, и у всех базедовые моргалы первой череды с кровавым подбоем, но как увижу ту - очкастенькую и интеллигентненькую - плюну и уступаю в цене. Теперь в красненьком, а головка беленькая, меня не боится. Первая подходит и спрашивает: "Левкои есть?" Простите, говорю, душа моя. Вот только что ромашки спрятались и поникли лютики. Понимаете, какой мне конфуз. И внаглую получаю с барыг экибан алых роз.

- Вот вам, сердце мое, для украшения жизни. Презент.

Питерская Пальмира с чудесной попкой на отлете - мерцает. Прижмет к маленьким восьмиунцевым персям букет и излучается.

- Как вы поживаете, Моисей Зямович? - спрашивает, как с картинки Ренуара, красивенькая до чертиков. - Как ваши дела?

- Аколь беседер.

И стоит передо мной чья-то не найденная в этом мире половинка, как встарь на реках Вавилонских, и в моей башке наступают сумерки.

- А у вас неземные радости, так?

- Нет, не так. И вообще - никак.

- Ну, никак это лучше, чем цурес. В эпоху базедового сионизма и кошелок абсорбции. Давайте поговорим о вербах.

- А та худенькая женщина, что светилась возле вас, она где?

От удара пальцами "рогаткой" исчезает сетчатка, и тихо и торжественно, как в городском саду моего детства, вступают басы. Ум-па-па, ум-па-па... ум-па-па... Крепдешин черной кофты в белый горошек. Ажурный воротник и манжеты. Карие глаза, готовые в любую секунду расплакаться. Шейный браслет из серебряных рыбок, связанных чередой. Светлое знамя юбки от классической попки до святой земли. И ее родниковой чистоты горячее дыхание...

- Будете много знать - скоро состаритесь!

- Простите, я не знала, что вам так...

Ленинградская верба подпасла меня без протектора. Крюк терпимости и сострадания. Рассеченная бровь суицида. Юшка аннигиляции из перебитого носа. Малафейка удавленного в застенках.

И мне по хую весь бомонд, и барыги в пампасах, и вообще я хочу курнуть.

И курю, как подорванный.

- Чего тебе от меня надо, подлюга?

- Простите меня, Б-га ради.

И ни с того ни с сего обняла и заплакала. В такие дни, когда меня проходимки расстроят, я подплываю совсем близко. И самостоятельно вернуться не могу. Не пускает. Летучая Голландка. Агасферша либидонного озера в Бермудском закутке...

Я. Она. И Инкогнито - хехехехаль с приватным жильем. "Я живу с другим человеком. Тебе не противно?"

- Нет, блядь, не противно!

Что я могу поделать? Мягкий, как шанкр, характер. В такие дни Олежка везет меня в Раматаим. В дурбольничку Шалвата. Там медбратом шустрит золотой пацан Ромочка. Олежкин кирюха по военной тюрьме. Мигом уширнет трипнирваной, и я становлюсь баклажанным рагу. Сетчатка отпадает, и теперь хоть ссыте мне в глаза, не заставите думать про Тулю. Трипподстилку, так нежно приклеенную ко мне в приблатненном томлении блюзов "Аленушки". Жизнелюбку любой ценой.

Убедившись, что я затих и расставил ноги и забыл свою Тулю, Ромка приглашает удивительную женщину. И она охотно приходит. Чудачка. Имени своего не помнит. Как-то раз пожевала мне кусочек рагу, а сама ела розы. Она мне до боли кого-то напоминает. Запах пижамы - как будто с дымком.

Мой Олежка никогда не даст мне позориться с пустыми руками. Всегда при мне ее любимые сигареты "Ив", букет роз цвета венозной крови и бутылка белого вина.

Мы друзья, но пока что - на вы. Ей уже сорок три. Я на десять лет старше, и нам не к спеху торопить события. Иногда зовет меня Мишенькой.

Она знает, что мне это в масть и по шерсти, и начинает хитрить.

- Мишенька, расскажите хорошую притчу. Будьте добры!

Она просто помешана на тюремных притчах, и я не упаду в обморок, если узнаю, что ее тут за это и держат.

Меня так хлебом не корми, дай рассказать, и я соглашаюсь. Я расскажу ей про осенний сон. Бом. Бом. На штрафняке в Рамле. Бом. Бом. Как взошел счастливым восемнадцатым по счету числом в общую камеру и лег вповалку на бетонный пол. Бом. Бом.

Среди обморфеиных коком страдальцев.

В краю родном. Бом. Бом.

Конечно, я на нее давно глаз положил посношаться активно, но к чему прессовать неизбежное? Во имя чего?

Я расскажу ей про сон так сопливо и жалостно, что сама перегрызет резинку на трусах.

- Так на чем я остановился?

- В краю родном.

- А до этого?

- Коком страдальцев

Симпатичная мне необычайно превращается в слух, и ее теплая ладошка ласкает меня.

- Ах да, обшмаленные коком страдальцы.

Хотелось вздремнуть и немножко презумпции невиновности. Вместо этого я всплакнул и закунял в заячьем забытье узника в Сионе.

- Мишенька-а-а! - шепчет миланная мне. - Вы чувствуете, какой он уже стал упругий?

Счастливое время застоя вытаращилось в ширинке и выражало непредсказуемое. Чтоб не сойти с ума, мы подкурили.

Узники Сиона в отличие от узников в Сионе - совсем другая масть. У нас не тюрьмы, а детские сады. А вот у Того в остроге бытовали дикие нравы. Но Тот не дал себя обидеть. Четыреста суток бегал по зоне в одном бюстгалтере и не подпустил никого, хотя мог по глазам бритвой полосануть. Теперь крутой князь в общественном секторе.

- Мишенька, но ведь вы остановились там, где вы всплакнули и закуняли.

- Да, но это не всегда удается.

Особенно, когда тебя угораздило притулиться между братишкой слева, который неумышленно (четырнадцать тысяч в кассовых аппаратах) распилил на разделочной пиле мясного отдела двух стариков сторожей супермаркета. И расфасовал куски по нейлоновым пакетам. И дедуськой справа с патлами Карла Маркса, но собранными в косу, чтоб не путали. Который в 74 года перегрыз глотку своей партай-подруге и наложнице по коммунистической борьбе, и мусора откапали старца через стоматолога. По оттиску отличных клыков. И боишься бзднуть, чтоб не потревожить сон вурдалаков и пришествия Мессии. Бом. Бом.

- Мишенька, это невеселая притча. Я боюсь.

- Сострадальцы еще под стражей.

- Неважно, расскажите другую.

Кого она мне напоминает? Черт бы ее побрал. Где Олежка и Ромочка и ширевом? Я готов охмурять ее тысячью притчей, но ведь надо что-то поштефкать.

- Красивая, пожуйте мне немножко рагу.

- Да, Мишенька, да.

- И запейте лепестки этих роз белым вином.

- Да, мой Мишенька, да.

Проклятое ширево. Почему мне мерещится Туля?

Первый седер в капезе ее пизды, когда в пасхальную ночь я на руках выносил ее из Египта! Светлячок по имени Туля. Восторг до удивления, когда, выскочив голым из кровати, я в лицах показывал, как ходят козырные урки на зоне. Я повязывал кашне вокруг головы, как всемирно известный теннисист Бъерн Борг тряпку от пота, только я не знаю, так ли она была необходима спортсмену, как тому Суперкозырному Пугалу, у которого яйца свисали на уши такой пещерной крепости, что на поворотах его забрасывала центробежная сила.

Лютый хамсин, а блатные в кашне. И Туля повизгивала от смеха. Были и помельче сошки на тусовках. Те перемещались по прогулочному дворику, как конькобежцы, и всегда наезжали на встречных. Наберут приличную скорость, сложат руки за спину и мелко сучат ногами. И скользят. Скользят. Тулинька тоненько ржала, и я шаркал голыми пятками о мраморный пол, назад и в сторону, и тряс мудями.

Уже поздно и миланной пора идти спать. Уже поздно.

Спит Гаолян и дурдом Шалвата. Психонавты, привинченные к койкам мечом херувима за то, что узрели, что наги. Жизнелюбы и Жизнелюбки любой ценой. Может быть, она в городе Рамле? Тихо проснулась среди ночи и заплакала горько-горько, повернув на подушке голову и увидев, с кем спит. Ночь коротка... Ей тепло в парагвайском браке с уравновешенным человеком, бизнесменом-арабом по имени Рауф, да и он души в ней не чает... В мусульманском любовном току он зовет ее Свэт-та! И она теперь не подстилка, а рауфинированная женушка. Мир да любовь вам! И много детей!

Чокнутая сидит так близко ко мне, что я могу перейти на шепот. Но я боюсь, что она уснет. Она так доверчива и беззащитна в пижаме, что я с удивлением замечаю, какие у нее маленькие бойцовские титьки. Пахнет белым вином и мускатом желания. И ладошка гладит меня.

- Мишенька, не томите, - тоже шепотом просит помешанная, - а то я засну. Близость.

Если хочешь сближаться - сближайся немедленно. Ибо ждать с моря погоды, так близость никогда не наступит у лоха. А траханье без родинки на попке, слева, если наблюдать из собачьей позиции, не принесет радости и прибавит хлопот.

- Не мешало бы распеленаться.

- Нет!

- Только сверить температуру.

- Нет, нет.

- Ладно, Туля, я все расскажу, только не убирайте ладошку.

- Как вы меня назвали?

- Светопреставлением.

- Вы сказали: "Туля".

- Не может быть. Честное слово и блядь буду! Ох, простите. Я немножко свихнулся. И вообще, давайте подкурим.

- Почему вы меня так назвали?

- Это не оскорбление.

- Я понимаю, и все-таки?

- Есть туляк и есть туля, и они живут в Туле. И торгуют кистенями и обрезами, чтобы ускорить светопреставление.

- Скажите правду.

- Это опасно. Я боюсь ее как огня. Можно сказать недолюбливаю. Если вспомните, как вас зовут, расскажу притчу про правду.

- Рассказывайте, я буду вспоминать.

Сидим мы как-то с Даником Айзманом на лавочке во дворе Еврейского подполья в исправительном доме Тель-Монд. Контингент разнокалиберный и неоднородный, но плотно набит в обойму готового к бою автомата, когда предстоит последний, но решительный бой за понюшку табаку, и приказано патронов не жалеть. Правда, одни еще ходят, другие стоят, а кое-кто присел на лавочке, но у всех поголовно страстное желание возалкать свободное местечко и успокоить седалищный нерв. Преступники, что с них взять. Каждый оберегает собственную жопу как зеницу ока и нисколько не любит брата своего и не хочет быть ему сторожем. Такое ощущение, что если бы одна половина контингента посдыхала в одночасье, другая, включая и налогоплательщиков, вздохнула бы полной грудью.

Вдруг - а этого нам только не хватало - открывается калитка, и нам кидают штангенциркуль, как будто кто-то не может посрать без тригонометрии. Это по первому впечатлению мне показалось, что закинули штангенциркуль, но, присмотревшись, я понял, что это всего-навсего теодолит. Голова на трех точках опоры. Два дюралюминиевых костыля и левая нога ни микропоре.

Мой Даник тоже смотрит в том же направлении, но как бы глазами ночного видения, и говорит: - Давай заполним лото. На счастье. Вот тебе мысленный бланк лотереи на три клетки, и что хочешь, то и подчеркни. Единичку, икс или двойку. Главный приз - десять пачек сигарет "Адмирал Нельсон" - кстати, тоже инвалид.

Назад Дальше