Рыбья кровь - Франсуаза Саган 3 стр.


– Но послушайте… – начал французский продюсер, – послушайте, господин фон Мекк! У нас же была договоренность – и вы о ней наверняка знали – не брать на работу представителей семитской расы…

– Мне плевать на ваши договоренности, – высокомерно отрезал Константин. – В первый раз слышу, что французы способны на подобные гадости!

– Ну хорошо, предположим, это условия немецкой стороны, – вмешался продюсер УФА, как всегда, с легкой, довольной, таящейся в углу рта усмешкой, которую обычно скрывала толстая сигара, добавляющая ему сходства с известной карикатурой на его корпорацию.

Константин обернулся к нему:

– Господин Плеффер, вы, кажется, ученый, не так ли? Стало быть, вам довелось слышать о теории эволюции Дарвина, согласно которой человек происходит от обезьяны, – эта теория, насколько мне известно, давно признана во всем мире. Но, я надеюсь, вам никогда до сих пор не приходилось слышать о «еврейских обезьянах»? Так вот, не будете ли вы настолько любезны употребить власть и вызволить из-под ареста этих двух потомков обезьян – моего электрика и моего декоратора? Вызволить и привезти их сюда, вот на эту площадку, пока я не послал вашу УФА ко всем чертям! И поторопитесь, старина!..

И Константин фон Мекк нарочито театральным жестом великого режиссера указал обоим продюсерам с их свитой на телефоны. Лишь один из них не двинулся с места, словно не слышал приказа, – капитан, прибывший из-под Сталинграда, грустный, усталый человек с отрешенным лицом.

– А вы, – спросил Константин, – вы не пользуетесь влиянием в гестапо или в СС?

– Нет, – ответил офицер ровным невыразительным голосом, который неизвестно почему успокоил Константина. – Нет, я до сих пор служил в вермахте.

Константин смерил его взглядом, но в облике этого человека – в каждом его движении, в каждой черте лица – сквозила такая бесконечная и явная усталость, что с ним невозможно было говорить тем тоном, каким Константин сейчас командовал остальными.

– Господин фон Мекк, – сказал офицер неожиданно мягко, – вы, по-моему, слишком нервничаете… или слишком многого не знаете…

Константин несколько раз глубоко вздохнул, пытаясь прийти в себя.

– Можете вы мне наконец объяснить, почему немецкий народ ополчился против евреев? – спросил он тоном, который и ему самому показался детским. – Что же это творится кругом?

Голос офицера, прозвучавший в ответ, был бесстрастен и почти по-учительски назидателен:

– А творится то, господин фон Мекк, что, когда мы захотели избежать Версальского договора 1919 года, уничтожавшего Германию, нам понадобилась поддержка денежных тузов и прессы. Так вот, и деньги, и пресса, насколько вы знаете, находились в руках евреев.

– В том числе и немецких евреев, как я полагаю, – заметил Константин, – и некоторые из них погибли под Верденом, не так ли?

– Вполне возможно, – ответил капитан, – но то были немецкие евреи, чьи собратья работали в Лондоне, Милане или Нью-Йорке. И вам известно, что их банкирские семьи рассеяны по всему свету, а это препятствовало укреплению истинного патриотизма, абсолютного и полного, в каком нуждалась Германия. И пресса попала в те же руки, уж поверьте, господин фон Мекк. Вы, надеюсь, согласитесь, что мы не могли оставить бразды правления страной людям, которые являются – возможно, по вине истории, из-за давнишних кровавых погромов – по сути своей не патриотами, а космополитами.

Константин не отрываясь смотрел на офицера; он тщетно пытался закурить сигарету: руки у него тряслись от раздражения.

– Ну и что? – спросил он. – Разве это причина для того, чтобы арестовывать заодно и лавочников, парикмахеров, красильщиков?

– Мы не могли издавать законы, касающиеся исключительно богатых евреев, – сказал капитан все так же бесстрастно, – не могли! Это противоречило бы нашему принципу всеобщего равенства.

Он даже не улыбнулся при этих словах, он просто излагал материал. Константин сделал последнее усилие:

– Но скажите… скажите наконец, что же это сталось с вашими – с «нашими» – принципами, если они приводят к таким зверствам?

Воцарилось молчание. Капитан слегка постукивал каблуком левого сапога о правый. На шее у него багровел страшный шрам, совсем свежий, – Константин увидел его, когда капитан повернулся к собеседнику.

– Видите ли, господин фон Мекк, – снова заговорил капитан, – мы лишились одного поколения между побежденными в Первой мировой войне и их детьми тридцать девятого года, между озлоблением и яростью; мы лишились мира – поколения, которое хотело бы мира. Германия прямо перешла от воспоминания о войне к жажде следующей войны. Тогда царили нищета и озлобление, а сразу же вслед за ними возникло новое, дрессированное поколение, созданное, чтобы воевать, – и это дало нам самую прекрасную армию в мире, самую мощную и непобедимую. По крайней мере, мы так считаем, – вдруг пробормотал он как бы про себя. Вслед за чем прекратил сложные маневры ногами и, оставив Константина в полном недоумении, вышел из студии.

Две минуты спустя вернулся продюсер, успокоенный, даже обрадованный, и заверил Константина, что завтра же все будет улажено, что он переговорил с нужными людьми и что к концу недели столь необходимые режиссеру ассистенты будут ему возвращены. Константин поднял крик, требуя, чтобы их доставили к нему завтра же, и продюсер тут пообещал и это, даже поклялся, что завтра обоих привезут прямо к нему в отель. Но обещание было дано с такой подозрительной любезностью и готовностью, что встревоженный Константин решил обратиться куда-нибудь повыше. Нужно поговорить с генералом Бременом – Геббельс рекомендовал ему сделать это в случае каких-либо затруднений; а генерал Бремен именно сегодня ужинал, как всегда по понедельникам, у Бубу Браганс, старинной приятельницы Константина.

Элизабет Браганс, или Бубу – так называли ее ближайшие друзья, – была хозяйкой самого блестящего из парижских салонов еще лет пятнадцать тому назад, задолго до начала войны, – таковым он оставался и по сей день. Завсегдатаями его были все видные коллаборационисты[8] и сливки вермахта. Взглянув на часы, Константин сообразил, что еще успеет вернуться в отель, принять ванну, переодеться и вовремя явиться в особняк на Анжуйской набережной. Но перед уходом он забежал в гримерную и, схватив за руку Мод, потащил ее за собой.

– Пошли! – командовал он на ходу. – Быстренько наведите красоту и бежим в «изячный» салон мадам Браганс умолять одного всемогущего генерала о помиловании наших друзей. Я беру вас с собой, Мод, деточка!

И Мод, которая читала о роскошных апартаментах на Анжуйской набережной (не говоря уж о фотографиях чуть ли не в полусотне газет и журналов, правда, не в таких, как «Синемондьяль», скорее – в «Комеди»), пришла в восторг. Посещать тамошние приемы, как внушали ей и мать, и импресарио, считалось еще шикарнее, чем ужинать «У Максима». Печаль ее на мгновение улетучилась. А ведь именно из-за этой печали Константин и брал ее с собой. Ему очень хотелось напиться нынче вечером, и, зная себя, он боялся, как бы хмель не заглушил голос долга, как бы вино не заставило его забыть о крови, которая могла пролиться; он брал в спутники Мод, как берут с собою совесть, – так Пиноккио не расставался со Сверчком[9]; поистине, злосчастной Мод впервые приходилось играть подобную роль. Тем не менее, сидя в машине (Константин вел ее сам и не зажигал света), она вдруг повернулась к нему, и глаза ее блеснули любопытством.

– Знаете, Константин, вся наша группа ломает себе голову над такой загадкой: когда вы жили в Голливуде, вы ведь пользовались сумасшедшим успехом! Так почему же вы бросили студию, ваших кинозвезд, вообще все и вернулись снимать в Германию? Ведь вы же стопроцентный американец, разве нет?

– О, это долгая история, деточка. Я приехал в Германию в 1937 году, полный отвращения ко всему, и в первую очередь к самому себе. Американская пресса писала обо мне всякие гадости; жена, как я вам уже говорил, отвергла меня; отвернулись и друзья; в кармане не было ни гроша – словом, я плюхнулся с небес в грязь – и все потому, что вздумал сделать мало-мальски серьезный фильм. Америка – это страна денег, Мод! И людей, которые забывают об этом, жестоко наказывают…

Благородная печаль, звучавшая в голосе Константина, на какой-то миг убедила даже его самого и, уж конечно, произвела потрясающее впечатление на Мод: ее глаза опять наполнились слезами.

– Бедненький мой Константин, – прошептала она, – расскажите мне… расскажите хоть что-нибудь. Может, вам от этого станет легче.

Константин фон Мекк пожал плечами.

– Почему бы и нет? Все произошло, когда я приехал из Мексики. Так вот, когда я вернулся в Лос-Анджелес…

Глава 2

Константин, в ярости покинувший студию и увлекший за собой Мод Мериваль как грустное напоминание о долге, конечно, ошибся. Мод, которая уже была наэлектризована бурным концом съемок великосветской сцены, окончательно впала в экстаз при упоминании изысканнейшего салона Бетти Браганс – салона, регулярно поминаемого в газетной светской хронике. Она тут же осушила слезы умиления, возмущения и жалости, вызванные рассказом Константина, и спрятала уже ненужный носовой платочек.

Глава 2

Константин, в ярости покинувший студию и увлекший за собой Мод Мериваль как грустное напоминание о долге, конечно, ошибся. Мод, которая уже была наэлектризована бурным концом съемок великосветской сцены, окончательно впала в экстаз при упоминании изысканнейшего салона Бетти Браганс – салона, регулярно поминаемого в газетной светской хронике. Она тут же осушила слезы умиления, возмущения и жалости, вызванные рассказом Константина, и спрятала уже ненужный носовой платочек.

– А вы близко с ней знакомы? – жадно выспрашивала она. – Говорят, у нее там потрясающе!

Потом, испугавшись, что это сочтут за восторги мещаночки, торопливо добавила: «Потрясающе, конечно, для снобов!» Слово «сноб» звучало для Мод столь же лестно, сколь и туманно. Константин неопределенно тряхнул головой, и они поехали к Мод, чтобы она могла переодеться.

Мод побила все рекорды скорости, нарядившись и накрасившись меньше чем за три четверти часа; затем она поехала с Константином в его отель «Лютеция», где он, движимый скорее запоздалым гневом, нежели желанием, занялся с ней любовью, ухитрившись притом не помять ей платье, что показалось бедняжке Мод верхом галантности. Поэтому, когда он попросил было прощения за свой бурный порыв, Мод с сияющими от восторга глазами тут же прервала его:

– Ах, я так долго ждала этого мига!

– Я вас не слишком разочаровал?

– Меня… разочаровали?! Да неужто я выгляжу разочарованной?!

И Мод рассмеялась томным смехом, на который не последовало ответа.


Особняк Бубу Браганс на острове Ситэ ночью выглядел темным кубом в окружении чуть более светлой воды. Подъезд был виден издалека благодаря паре высоченных канделябров, в которых горело по гигантской свече; другие, еще более роскошные канделябры обрамляли длинную лестницу, пламя свечей отбрасывало на широкие, плоские ступени причудливые черные арабески теней от великолепных кованых перил. И Константин увидел во взгляде Мод, вцепившейся в его локоть, восхищение и испуг Золушки, попавшей в королевский дворец, – увидел и невольно умилился…

– Константин, вы не знаете, где тут можно причесаться? – прошептала Мод. Константин указал ей на нужную дверь, пообещав подождать в вестибюле.

Он стоял, разглядывая гостей, потоком вливавшихся в гостиную, как вдруг из глубины бального зала на него налетел ураган. То была хозяйка дома Бубу Браганс собственной персоной; еще миг назад она льнула в танце к оробелому и скованному кавалеру и вдруг безжалостно бросила его прямо посреди толпы, чтобы кинуться к Константину.

– Константин! Да это же Константин! – воззвала она, перед тем как цепко, наподобие лассо, обвить руками талию своего друга. Откинув голову, она озирала его своими круглыми блестящими глазками хищной птицы. – Константин, скажи мне сразу: ты уже развелся, ты наконец свободен!

– А ты, – откликнулся ласково Константин, – ты скажи мне сразу: генерал Бремен здесь?

– Я первая спросила! – с жаром возразила Бубу Браганс. – Сперва ответь ты!

Константин рассмеялся: вращаясь всю жизнь в высшем обществе, Бубу ухитрилась сохранить дерзкие замашки школьницы.

– Ладно, отвечаю: я свободен, но пришел не один.

– Тогда и я тебе отвечу, – сказала Бубу, – генерал Бремен здесь, но он тоже пришел не один, его осаждают со всех сторон.

И они оба рассмеялись.

– У нас с тобой, как видно, разные устремления, – констатировала Бубу Браганс. – Да и странно, если бы было иначе. Ну ты и проказник! – воскликнула она, пытаясь дружески хлопнуть Константина по спине, но, не достав своей коротенькой ручкой даже до лопаток, ткнула его вместо этого в солнечное сплетение, получив в ответ зверский взгляд своего обожаемого друга.

Одетая, а вернее, туго запеленутая в черное атласное платье от Пакэна, несомненно считавшееся шедевром в 1935 году, Бетти Браганс удивительно напоминала кругленький бочонок на двух подпорках. Но это был бочонок, полный золота и могущества; никому и в голову не пришло бы посмеиваться над ней, такой почтительный страх внушала она окружающим. Ее первым мужем был один из совладельцев сталелитейного концерна «Дюваль»; он умер еще молодым, перед тем завещав ей все свои капиталы; затем она вышла замуж за Луи Браганса, безвестного писателишку, также довольно скоро канувшего в небытие, – этот оставил ей в наследство сомнительный салон, из которого она сотворила самый престижный салон в Париже. В нем-то она и царила вот уже два десятка лет, и люди не знали, чему больше дивиться: то ли безраздельному влиянию Бубу, то ли ее сказочному богатству, то ли уму и проницательности. Бетти Браганс и в самом деле была далеко не глупа и обладала безошибочным чутьем на моду и на тех, кто должен был войти в моду – даже сейчас, при оккупации.

Она постепенно разработала целую серию очаровательных фраз-недомолвок, весьма убедительных именно в силу своей туманности. Например, таких: «Моя фамилия Браганс, но я не ставлю перед ней частичку „де“». Это было чистой правдой, но как бы подразумевало, что она имеет право на упомянутое «де», – и это уже была ложь. Или она заявляла: «Должна честно признаться, мне давно уже за сорок», – что было более чем правдой, поскольку ей уже стукнуло шестьдесят, но позволяло самым наивным из слушателей думать, будто ей под пятьдесят. И все же, какова бы ни была Бубу, она полновластно царила в Париже и его салонах, командуя интеллектуалами, газетчиками, политическими деятелями, к чьему бы лагерю они ни принадлежали.

При этом за два года оккупации в доме Бубу никто не видел немецких мундиров. По ее требованию все гости, что военные, что штатские, обязаны были являться во фраках или прочей гражданской одежде. Поэтому в салоне Бубу можно было встретить немецких офицеров в смокингах – лощеных, прекрасно воспитанных людей, и явно не все они были фанатично преданы Гитлеру. Однако если кто-нибудь из них все же высказывал свое обожание фюреру чересчур шумно, Бубу Браганс тут же подавляла выскочку своим незыблемым хладнокровием и авторитетом хозяйки дома. «Ш-ш-ш! У меня о политике не говорят!» – бросала она нежнейшим голоском, со снисходительной усмешкой, словно Гитлер был всего лишь претендентом на пост мэра в какой-нибудь деревушке. Потом, взяв провинившегося под руку, она уводила его в свой будуар и цинично приступалась к нему со столь недвусмысленными авансами, что нацист быстренько приходил в себя. То была одна из граней могущества Бубу: она пускала в ход всю себя, вплоть до физических недостатков; более того, ей даже нравилось откровенно и беззастенчиво расписывать эти недостатки красивым молодым людям, коль скоро она заключала, что кого-то из них можно купить. Вот уже десять лет, как Бубу Браганс открыла для себя – и весьма охотно практиковала – этот новый вид сладострастия: низкое удовольствие бесстыдно и неторопливо демонстрировать свою непристойно-жирную, обвислую, отвратительную наготу испуганным юношам, которые поспешно натягивали на себя шелковые покрывала ее ложа и скрывали иронический или ненавидящий взгляд под длинными – всегда слишком длинными – ресницами.

– Бубу, – сказал Константин без дальнейших околичностей, – я привел к тебе свою актрису Мод Мериваль. Ей, конечно, далеко до Эйнштейна, но в своем роде она прелесть. Не обижай ее!

И он умолк, ибо в дверях туалетной появилась Мод, счастливая и возбужденная.

– Ты подумай, там ванная вся из мрамора и хрусталя! – воскликнула она, обращаясь к Константину и еще не уразумев, что находящийся рядом жирный бочонок с хищными глазками и есть хозяйка дома. А поняв это, так и застыла на месте, испуганно приоткрыв хорошенький вишневый ротик. Бетти Браганс бросила на Константина дружески-свирепый взгляд, словно говоря: «Браво, браво, мой милый! Девочка хороша – глупа, конечно, как пробка, но хороша!» И Бубу пожала плечами, что означало: «Ишь ты, „не обижай ее“! Чего ты боишься? Что я наброшусь на эту беззащитную овечку? С ума сошел!» После чего – воплощение материнской доброты и гостеприимства – сжала пухлыми пальчиками обе руки Мод.

– Ну конечно! – провозгласила она трубным голосом хозяйки дома, в высшей степени приветливым голосом, ясно дающим понять всем окружающим, что Мод – новенькая здесь и находится под ее покровительством. – Ну конечно! Мы уже так давно слышим о ней! Мы уже так давно ждем, когда же этот противный Константин перестанет прятать ее от нас!.. Ах, какой чудный сюрприз она сделала нам, какой приятный сюрприз! Мы сейчас выпьем за ее здоровье! – добавила она, обращаясь к гостям, заполнившим ближайший салон, и те охотно устремились к ней. – Дорогие друзья! Вот вам наш сюрприз: Мод Мериваль!

Поднялся восхищенный гул, и Константин увидел, что шею и щеки Мод залил румянец смущения, а сияющая Бетти – само благодушие, сама щедрость! – впилась в него глазами, ища ответного одобрения…

Бремен оказался меланхоличного вида старцем с лицом, испещренным мелкими морщинками; правда, живой взгляд и беспокойные руки слегка молодили его. По первому впечатлению он больше походил на персонажей оперетт Иоганна Штрауса, нежели на гитлеровского бонзу. Его сухое хихиканье, странная манера по-птичьи вертеть головой и потирать ладошки почему-то воскресили в памяти Константина героиню одной из венских опереток. Бремен знаком пригласил его сесть рядом на широкий диван, где восседал сам среди сонма юных арийцев в смокингах, подобострастно склонившихся к своему повелителю; гигантский рост Константина явно подействовал им на нервы, и они один за другим удалились с оскорбленным видом. Константин уселся напротив генерала и встретил его взгляд, в котором сквозили симпатия и любопытство – главным образом любопытство.

Назад Дальше