Бремен оказался меланхоличного вида старцем с лицом, испещренным мелкими морщинками; правда, живой взгляд и беспокойные руки слегка молодили его. По первому впечатлению он больше походил на персонажей оперетт Иоганна Штрауса, нежели на гитлеровского бонзу. Его сухое хихиканье, странная манера по-птичьи вертеть головой и потирать ладошки почему-то воскресили в памяти Константина героиню одной из венских опереток. Бремен знаком пригласил его сесть рядом на широкий диван, где восседал сам среди сонма юных арийцев в смокингах, подобострастно склонившихся к своему повелителю; гигантский рост Константина явно подействовал им на нервы, и они один за другим удалились с оскорбленным видом. Константин уселся напротив генерала и встретил его взгляд, в котором сквозили симпатия и любопытство – главным образом любопытство.
– Итак, господин фон Мекк, вот и вы наконец пожаловали к нам… Но вы нигде не бываете! Наша милая Бубу жалуется на это, и я ее вполне понимаю, – проговорил генерал с легкой приветливой улыбочкой, которая слегка сбила с толку Константина.
– Я никуда не хожу, когда работаю, – ответил он, – съемки фильма, знаете ли, штука утомительная…
– Ах, какой вы счастливый человек! – перебил Бремен, не слушая Константина. – Жить среди нарисованных декораций, в иллюзорном мире, не видеть реальной жизни и ее ужасов… Война – это же кошмар! – воскликнул он с такой театральной убежденностью, что его слова прозвучали просто комично.
– Да, разумеется, – с силой сказал Константин, – впрочем, именно по этому поводу я и хотел поговорить с вами, генерал. Мне…
Но генерал Бремен по-прежнему не желал его слушать:
– Видите ли, господин фон Мекк, война ужасна для человека не только оттого, что накладывает на него ответственность, но еще и потому, что заставляет его бояться, если он одарен воображением; война особенно ужасна для человека ночью, до и после сражения; одиночество – единственная спутница солдата, вот так-то! Да, именно одиночество, – повторил он, нахмурив брови, и, деревянно выпрямившись, хлопнул ладонью по колену, словно пытался вколотить в него эту банальную истину, которой, по мнению Константина, действительно место было скорее в колене, чем в голове. Бедняга явно выжил из ума.
Константин решил предпринять обходной маневр и пуститься в общие рассуждения:
– Одиночество, увы, существует на всех уровнях, генерал. Режиссер также страдает от него; мне так тяжело вдали от повседневной жизни, от друзей, от моего окружения и…
– Да, верно! – внезапно воскликнул Бремен. – Вы ведь тоже женаты! Ужасно, не правда ли? Оставить где-то вдали семейный очаг!.. Моя жена, мои дети, мои дети, моя жена – я непрестанно думаю о них – только не в часы работы, разумеется, – добавил он с сумрачной гордостью. И обеспокоенный Константин спросил себя: неужели нацизм делает всех без исключения дебилами? Он поискал глазами Бубу Браганс, но та была далеко, она порхала среди гостей, словно пчелка, усердно собирая сомнительный мед их болтовни.
– Лично я разведен, – равнодушно ответил он.
– Разведены? Какая ужасная ошибка! – генерал был шокирован. – Развод – это же профанация! Как можно покинуть свою жену?! Как можно развестись с женщиной, с которой поклялся не расставаться до самой смерти?!
– Увы! – прошептал Константин, не зная, что еще сказать. – Увы! Трижды увы! – выкрикнул он громогласно. Его уже тошнило от этой развалины, разукрашенной железными побрякушками, военными крестами и нашивками (а в передней этого вояку еще небось дожидается традиционный стек). Генерал бросил на Константина взор, в котором наконец промелькнула озабоченность.
– Наша милая Бубу сказала, что вы хотели о чем-то переговорить со мной? – спросил он. – Могу ли я узнать, о чем речь?
– Речь идет о двух моих друзьях, – ответил Константин, – о моих декораторе и электрике, которых гестапо арестовало сегодня днем под тем предлогом, что они евреи; я хотел просить, чтобы их освободили.
Наступило молчание. Бремен заботливо массировал нос сверху вниз, потом рука его замерла на уровне ноздри; вид у него был крайне заинтересованный.
– А они и в самом деле?.. – спросил он.
– Что в самом деле? – осведомился Константин. – Вы хотите знать, евреи ли они?
– Да.
– Ну конечно, – ответил удивленный Константин. – Конечно, в самом деле. Я ведь сказал: евреи – не мазохисты же они!
– Хорошо, – откликнулся генерал, – хорошо! То есть, что я говорю – «хорошо»… я бы предпочел, чтобы они евреями не были, для положительного решения вашего дела.
– Но в таком случае их бы и не арестовали, – возразил Константин, на сей раз следуя логике. – Я вас не совсем понимаю, генерал.
Бремен залился тихим смехом, хитро прищурясь и грозя пальчиком; нет, ему было не больше пятидесяти пяти, максимум шестьдесят, и не годы – что-то другое старило это лицо.
– Гестапо иногда случается совершать ошибки «сознательно», дорогой друг, так сказать, «с умыслом». Я сам видел одного молодого человека, называющего себя ни больше ни меньше – Шнейдером; его посадили в Дранси[10] как еврея… Так вот, евреем он не был! Шнейдер, подумать только! А? Как вам кажется: «Шнейдер» звучит по-еврейски?
Константин отчаялся: слабоумие, дряхлость и эпилепсия всегда внушали ему страх.
– Шнейдер, – повторил он машинально. – Шнейдер… Не знаю. Мне лично трудно отличить еврейское от нееврейского. Что вообще означает расизм?
– Ну так вот, мой бедный друг, – сказал посмеиваясь генерал, – расизм означает, что вы увидите своих друзей не ранее чем через несколько месяцев или уж, во всяком случае, через несколько недель: пока Германия – наша великая Германия – окончательно не выиграет войну.
Константин удержался от замечания, что «их» Германии это как будто не грозит; он принялся настаивать на своем:
– И вы думаете, что я их вскоре увижу опять? Каковы, собственно, планы «третьего рейха» относительно евреев? И прежде всего, где они? Их увозят куда-то целыми эшелонами, и никто никогда не возвращается – это начинает пугать людей.
Бремен торжественно выпрямился на своем диване, в результате чего его макушка оказалась на уровне подбородка Константина. Он вновь воздел палец, но на сей раз направил его, как пистолет, на собеседника.
– Как это?! – строго вопросил он. – Как это «никто никогда не возвращается»?! Вас это пугает, господин фон Мекк? Могу сообщить вам, что мы увозим не только евреев-мужчин! Мы увозим также еврейских женщин и детей! Мы увозим даже еврейских грудных младенцев! И что же, по-вашему, мы с ними делаем! Неужто вы, господин фон Мекк, считаете немцев, наших соотечественников, способными на негуманные поступки? Неужто считаете германскую армию бандой садистов?
К счастью для Константина, голос Бремена, поднимаясь до визга, одновременно слабел, в то время как лицо его багровело от возбуждения. Генерал продолжал:
– И вы полагаете, что мы допустили бы это – мы, офицеры «третьего рейха»? Мы, герои Эссена, Йены или Эллендорфа?
– Нет, нет, конечно! – успокаивал его пораженный Константин. – Я уверен, что нет. Но ведь дело в том, что немецкая армия состоит не только из вермахта, в нее входит еще и СС. И я лично очень опасаюсь этих молодых людей.
– Я с 1942 года командую частями СС во Франции. Так же, как и гестаповцами. Вся политическая полиция работает под моим началом, – сказал Бремен таким тоном, будто хвастался, что у него дома есть персидский кот. Он вдруг словно упал с высоты своего величия: сгорбился, осел на диване, устремив куда-то невидящий взгляд, уронив руки между колен, и снова стал похож на слабоумного старичка, и еще, подумал Константин в мгновенном прозрении, у него вид смертельно напуганного человека. Напуганного кем? Или – чем? Как знать?.. Но Константин вдруг во внезапном порыве жалости, удивившем его самого, положил руку на рукав генерала.
– Генерал, – спросил он тихо, – вам нехорошо? Я могу чем-нибудь помочь?
Бремен слегка приосанился, попытался снова воинственно сверкнуть глазами, но только поморгал и, отвернувшись от Константина, почти прошептал:
– Нет, господин фон Мекк, вы ничем не можете помочь. Как и я не могу помочь вашим друзьям. А впрочем… Обратитесь к моему адъютанту, – добавил он, помахивая аристократической рукой, тем самым как бы отпуская Константина и одновременно указывая ему на вялого молодого человека с невыразительным лицом, который, стоя в сторонке, хладнокровно поглощал эрзац-пирожное.
Бремен повторил свой не слишком учтивый, а скорее усталый жест трижды. Растерянный Константин наведался в буфет, чтобы приложиться к бутылке с водкой (за которой бдительно следил все время беседы с генералом и которую теперь прикончил в два счета); это помогло ему в конце концов счесть адъютанта весьма симпатичным парнем и даже полностью поверить в обещание все уладить: Бремен, по его словам, имел для этого все необходимые полномочия, да и сам он почел бы за счастье освободить обоих друзей Константина (он тут же занес имена в блокнотик) и привезти их к нему в отель «Лютеция». На последнем адъютант настоял особо.
Вот таким-то образом, невзирая на всю фантастичность подобного обещания, Константин и уверил себя, что ему завтра же вернут Швоба и Вайля. Рассудок его иногда вступал в противоречие с оптимизмом, но и оптимизм временами затмевал проницательность. Неужто он действительно уверовал в то, что вопреки безжалостным – и безжалостно соблюдаемым – законам «третьего рейха», вопреки безжалостной роли гестапо два его еврея, арестованные с фальшивыми документами, когда-нибудь вернутся к нему?! И тем не менее он в этом даже не усомнился. Во-первых, потому что желал их возвращения, а его желания почти всегда исполнялись; во-вторых, потому что даже если он не верил в могущество своего имени – имени знаменитого режиссера, то был убежден в своем чисто человеческом везении. Итак, Константин беспечно напился в этот вечер, отмахиваясь от плаксивых, сентиментальных увещеваний бедной Мод, безуспешно пытавшейся увести его домой. И наконец, мертвецки пьяный и умиротворенный, он очутился на кровати у себя в номере…
1939 Берлин
Хотя апрель только-только вступил в свои права, Берлин нынче купался в теплом полуденном солнечном воздухе преждевременно нагрянувшего лета, достаточно, впрочем, мягкого, чтобы город продолжал жить в обычном ритме: на улицах по-прежнему царило лихорадочное напряжение, похоже, никак не зависевшее от времени года.
Сидя за рулем великолепного черного «Дизенберга» с откидным верхом (подарок Геббельса по случаю возвращения в Германию, за который нужно будет позже поблагодарить), Константин фон Мекк ехал по улицам города и невольно улыбался: уж больно опереточный вид был у этого чересчур воинственного Берлина. Пятнадцать лет режиссерской работы в Голливуде сразу позволили ему подметить некоторый перебор в декорациях и постановке спектакля «третьего рейха»: слишком много солдат, слишком много знамен, слишком много приветствий! А какое изобилие свастик, монументов и воинственного пыла! Константин посмеивался надо всей этой безвкусицей.
Только нынешним утром прибывший самолетом на аэродром Темпельхоф, еще оглушенный Грецией, ее неистовым солнцем, Константин чувствовал себя счастливым, измотанным и довольным, несмотря на газетные статьи, комментировавшие его отъезд из Штатов: он прочел их лишь теперь, полгода спустя, ибо не успел он ступить на землю Германии, как УФА тут же отправила его в Грецию, на остров Гидра, подальше от всякой цивилизации, писать сценарий «Медеи» и снимать по нему фильм – великолепный, потрясающий фильм, который он сам же потом смонтировал в Афинах, и фильм с триумфом прошел по всей Европе, прежде чем удостоиться успеха в Америке. Константин ощущал радостный подъем, несмотря на смутное впечатление экзотичности, возникавшее у него при виде любой иностранной столицы, хотя какая же она иностранная – он находился на родине, среди соотечественников, говоривших на языке его детства, и cердился на себя за это неосознанное снисходительное любопытство туриста, куда более сильное, чем в Париже или в Нью-Йорке. Но если забыть об этих патриотических изысках, такой Берлин был гораздо более приемлем для Константина, чем тот, который он видел здесь в свой предыдущий короткий приезд: нищих людей тогда, в 1921 году, уныло бродивших среди развалин, сменила солидная, хорошо одетая толпа, возбужденно – на взгляд Константина, слишком возбужденно – спешившая куда-то по улицам. Казалось, в Берлине больше нет места лениво фланирующим зевакам, женщинам, любующимся заманчивыми витринами. Эта толпа состояла словно бы из одних солдат и офицеров да их матерей, жен и отпрысков.
Разумеется, Германия воевала или собиралась воевать, но демонстрировала это чересчур явно – во всем, вплоть до отеля, где он остановился, старинного отеля «Кампески»: горничные, вместо того чтобы приветливо поболтать с постояльцем, как во всех гостиницах мира, или восхищенными (в данном случае вполне уместными) возгласами оценить его роскошный гардероб, молча, безо всяких комментариев развесили его костюмы в шкафу, будто расторопные и покорные денщики. О нет, невеселая это была страна – воюющая Германия! Ну да ладно! В конце концов, он же не развлекаться сюда приехал… Но вот только что, когда Константин направлялся к министерству информации и притормозил на перекрестке, какая-то женщина, увидев в открытой машине рыжего великана, взглянула в его зеленые глаза и вдруг невольно ответила ему улыбкой на улыбку, чем и вернула Константину фон Мекку вкус к жизни и патриотическую гордость.
Весело насвистывая, он въехал во двор министерства пропаганды, где его пропуск, подписанный лично Геббельсом, позволил ему насладиться целым десятком воинственных, шумных приветствий часовых – они выбрасывали руку вверх и щелкали каблуками. Но эта глупая солдатня, пресыщенная своими танками и вездеходами, даже не удостоила взглядом огромные фары, удлиненные борта, изящный абрис, всю породистую красоту его великолепной машины! Рядом мгновенно возник офицер, он открыл дверцу, также не забыв отдать знаменитое военное приветствие и вдобавок сопроводив его громовым «Хайль Гитлер!», на что Константин ответил намеренно жеманным помахиванием кисти – явно издевательским жестом, который, однако, ничуть не смутил бесстрастного провожатого. Зато тот испуганно вздрогнул миг спустя, когда почти двухметровый гигант – косая сажень в плечах – вышел из машины: костюм-тройка Константина, классического стиля и безупречного покроя, был сшит ни больше ни меньше как из рыжего вельвета – даже не коричневого, а именно рыжего.
– Этот цвет называется «сиена», – разъяснил Константин с очаровательной улыбкой. – Костюм мне сшили в Беверли-Хиллз, у «Квикерз Тейлорс». Did you have to wait long?[11] – учтиво осведомился он, но тут же хлопнул себя по лбу и огорченно извинился на чистейшем немецком: – Ах, извините, бога ради! Мне давно пора расстаться с привычкой говорить по-английски! Как поживаете, господин фон Брик? Лейтенант фон Брик… так, кажется?
Это был тот самый адъютант Геббельса, который десять месяцев назад встречал Константина на аэродроме Темпельхоф и потом весьма почтительно сопроводил его к самолету, отбывшему в Афины. И ему же, без всякого сомнения, поручено было наблюдать за Константином и разведать, почему этот блестящий известнейший режиссер, имевший и огромный успех, и все мыслимые блага в Америке, вдруг возымел нелепое желание покинуть свою вторую родину, вернуться в Германию и снимать фильмы для нацистов, бросив тем самым вызов своей обожаемой Европе и приняв те принципы и этику, которые были противны всем его предыдущим убеждениям, всему его творчеству. Итак, невзирая на безупречное воспитание, фон Брик не удержался и вздрогнул при виде огненно-рыжего Константина: прошла целая минута, прежде чем он заговорил с обычным спокойствием.
– Господин фон Мекк, – сказал он, – господин министр Геббельс ждет вас в своем кабинете. Будьте добры следовать за мной.
– С удовольствием, дорогой мой, с удовольствием! – воскликнул Константин и, подпрыгнув на месте, чтобы размять ноги, под испуганными взглядами солдат и часовых зашагал за своим провожатым. Их путь растянулся чуть ли не на километры по бесконечным мраморным коридорам, где с интервалом в двадцать метров были расставлены часовые, точно фруктовые деревья в саду, только увешаны они были не плодами, а оружием. Часовые выпячивали грудь и щелкали каблуками перед проходящими, и тут Константин прогудел в спину фон Брику:
– Да что за чертова мания у ваших парней лупить каблуками об пол! Может, их стоит обучить бить чечетку или проделывать еще какие-нибудь трюки? А то что с ними будет после войны?
Последний вопрос, естественно по-немецки, Константин задал намеренно громко, но фон Брик, не оборачиваясь, ускорил шаг. Константин гнул свое:
– Ведь когда война окончится, вы разошлете этих парней по домам, и на что они сгодятся с такой дурацкой, бесполезной привычкой? У них и сапоги-то сотрутся в прах от поминутного щелканья каблуками. А ведь мир когда-нибудь да наступит, верно?
Он намеренно повышал голос, а фон Брик так же намеренно набирал скорость. Они мчались мимо солдат и унтер-офицеров, замерших по уставу, но пораженно взиравших на дерзкого огненно-рыжего чужака, что беспечно шагал по их коридорам.
– Скажите, пожалуйста, лейтенант, – не выдержал наконец Константин, – мы, по-моему, прошли уже не меньше трех километров. Скоро ли мы прибудем?
Фон Брик, бледный, но невозмутимый, простер руку вперед, указывая куда-то в конец коридора.
– Скоро, господин фон Мекк. Кабинет его превосходительства господина министра сразу за поворотом.
И через мгновение они оказались в приемной, также охраняемой двумя часовыми с примкнутыми штыками. Часовые все тем же заученным приемом отдали честь фон Брику, полностью проигнорировав Константина. В этих сжатых челюстях, рыбьих глазах и твердых лбах нет ничего человеческого, подумал он; тут солдаты деревянно расступились перед ним и фон Бриком, чтобы пропустить в святая святых – кабинет. На пороге провожатый его покинул.