— А почему в июле — угадайте, — предложила Лерка. — Кто первый?
Я молчал. Несколько мурашей, отрезанных от родного обиталища возле пня, сгрудились перед светоносной преградой.
Они посовещались и, как по команде, рассыпались вдоль ручья — видимо, искать переправу.
Андрогин сказал:
— При царе Горохе твои тюльпаны распускались в декабре. Притом махровым цветом. Их обожали слизывать мамонты. — Он опирался локтем на рюкзак и покусывал стебелек дикого чеснока. — Потом нагрянули братцы-инопланетянцы. Вроде тех, о которых ты мне все уши прожужжала, женушка. Из сопредельных, так сказать, миров. Со щупальцами вдоль хребта. Каждое щупальце чуть поменьше Южной Америки. — Тут он метнул в меня, как наваху, мгновенный взгляд своих черных выпуклых глаз, увенчанных тяжелыми веками. — Они всем скопом ухватились за земную нашу ось и слегка поднаклонили шарик. Климат сразу переменился, кхе, кхе… Тюльпаны решили распускаться в июле, к твоему, супруга, дню рождения. А мамонты от огорчения передохли. Между прочим, до сих пор у них в желудках находят букеты тюльпанов.
Андрогин говорил без тени улыбки, даже с некоторой скорбью.
— Тимчик, Тимчик, ни шута ты не понимаешь, хоть и пытаешься всю жизнь острословить. Только не всегда удачно, — вздохнула Лерка. — Ты вслушайся в перекличку созвучий: Тюль-пан! И-юль! Тюль-юль! Тюль-юль! Звуки-то как пересвист соловьиный! Нет-нет, моя филология здесь ни при чем. Каждый должен упиваться ароматом родного языка. Даже кандидат технических наук, одаривший коллег диссертацией о самовозгораемости торфа.
Она сорвала тюльпан и несколько раз ударила кандидата по его внушительному носу. Тот изловчился, откусил цветок, швырнул лепестки в муравейник.
— Не слишком захотела ты поупиваться ароматом фамилии Андрогин. Осталась при своей, девичьей, так сказать. Этого тебе земная наука не простит.
Я напряженно ждал ее ответа. Как никто другой, я знал, почему Лерка не переменила фамилию. Но она предпочла отшутиться: — Чтобы не покушаться на твое наследственное величие, Тимчик. А заодно и на фамильные драгоценности твоих сородичей. Так-то, Андрогин… А фамилия твоя берет истоки от старославянского слова «андо», что означает «между прочим».
Муравьи снова роились на пятачке возле набухающего серебристого жгута ручья. Они ощупывали друг друга усиками и, наверное, посылали тревожные зовы собратьям по той безвестной для меня жизни, от которой их отделяло три-четыре человеческих шага, не более. Я слышал, что они, как и пчелы, не найдя дороги к дому, погибают.
— Между прочим, все твои этимологические забавы отдают языческими суевериями, — сказал Андрогин. — Это не ты ли мне, голубушка, говорила, будто в древнем мире гадали по внутренностям животных и птиц?
— И по кометам. И по молниям. И по журчанию ручьев, — вздохнула Лерка.
— Ты же занимаешься гаданием по внутренностям слов. Пошамань-ка лучше своему школьному другу, язычница.
Лерка окунула кончики пальцев в ручей, потерла виски.
— Проще простого. Таланов — от старинного слова «талан», то есть «талант», «удача», «счастье».
— Ты счастливчик, Таланов, — сказал Леркин муж. — Ты счастливчик от рождения. Так сказать, генетически обречен на удачу.
Я сорвал стебелек мятлицы. Даже выстояв зиму под пластами снега, трава была как живая. Я не встречал ее розово-дымчатые, стелющиеся по ветру косички разве что в Антарктиде. Впрочем, в Антарктиде я не был. Там, где не проложены автомобильные дороги, делать мне нечего.
— Ты прав, Тимчик. Он переполнен счастьем. Его распирают удачи. Он готов делиться талантами с молниями, ручьями, кометами, ущельями, муравьями. По всему свету. В том числе и в городе своей юности, куда он частенько — раз в три-четыре года — заглядывает, хотя и ненадолго. — Лерка притворно вздохнула.
— И ты говоришь о счастье? — спросил ее Андрогин, но глядел он на меня. — Быть приглашенным бывшим сокурсником и бывшей одноклассницей в горы, трястись на автобусе в Чилик, потом в кузове грузовика до перевала, потом пёхом, навьючив на себя трехпудовый рюкзак, — разве это счастье? Это гораздо больше. Это есть невыразимое блаженство.
Я смолчал. Славно они поднавострились в словесных забавах, соузники.
— К чему слова? Кто молчит — не грешит, — подделываясь под Леркину интонацию, сказал Андрогин.
— Не задирай чемпиона континента, безгрешный Тимчик, — сказала Лерка и поводила рукой по наконечнику своего альпенштока. — Он уже тоскует по своим железкам, начиненным электроникой и бензином. Зимой я видела его в деле. Шел фильм об автогонках. По-моему, в Мексике или Колумбии, тамошние страны я вечно путаю. Так вот, представь: его машина, похожая на дельфина, на повороте трижды перекувырнулась и ухнула в пропасть. Я глаза зажмурила от ужаса. А ему хоть бы что: высовывается из кабины, в руках ружьище, вроде гарпунного, бах! — и стрела с тросиком уже торчит из глыбы базальтовой. По тросику этому дельфин мигом вскарабкался — и был таков. Жаль, выражение его лица я плохо разглядела. Они там все в скафандрах, как космонавты.
— Вношу необходимые уточнения, — сказал я. — Перевернулись всего лишь дважды. И не в пропасть ухнули, а скатились в овраг. И не Мексика или Колумбия, а Перу. Там во времена инков тоже гадали. По внутренностям живых еще людей.
Сорванный стебелек мятлицы я положил над тихо поющим ручьем, осторожно подвел кончик стебля к обреченным муравьям. Наслышанный об их недюжинном уме, я не сомневался, что они попытаются воспользоваться мостом, опустившимся прямо с небес. Ничего не случилось. Муравьи на мост не шли.
— Ты счастливчик, — не унимался Андрогин. — Ты объездил десятки стран, был в Нью-Йорке, в Рио-де-Жанейро, в Сингапуре, в Багдаде, в Калькутте, даже в самом Иерусалиме. Ты лицезрел красивейших женщин Земли, а может, даже с некоторыми из них, — он лукаво погрозил мне пальчиком и пощекотал свои огромные вислые усы, — коктейли распивал. Ты понавез небось кучу модного барахла. Да и в кубышке, я уверен, кое-что звенит про черный день. Ведь звенит, счастливчик, меня не проведешь!
Я не стал объяснять Леркиному мужу, что звенит у меня не в кубышке, а все чаще и чаще в голове, особенно если не спишь несколько ночей подряд, что по черным дням, когда сеется дождь, ноет позвоночник — напоминание о компрессионном переломе пятого позвонка; что лишь в этом году на гонках в Гималаях разбилось четверо: де Брайян, Омежио, Ту Хара, Виктор Голосеев.
— Ты опять прав: кое-что я оттуда поднатаскал, Тимофей, — сказал я, впервые за много лет назвав его полным именем. — В частности, навыки по спасению муравьев…
Муравьи не шли на мост.
Концом спички я попытался подогнать одного к спасительному стеблю мятлицы. Бесполезно. Он исхитрился юркнуть под бурый прошлогодний лист.
— Муравей не по себе ношу тащит, да никто спасибо ему не скажет, — загадочно проговорила Лерка.
Пришлось прибегнуть к насилию. Я расщепил ножом спичку надвое, одной половинкой поддел муравьишку, перенес его к мосту над поющей бездной ручья, а другой половиной спички пересадил, точнее, перегнал на мост. Насекомое крепко обхватило стебель лапками и не двигалось ни вперед, ни назад.
Я начал слегка его подталкивать, ощущая пальцами необычайную силу сопротивления упрямца.
И все-таки он пополз! Сперва медленно, неуверенно, потом осмелел, перевернулся вниз головой и в таком положении засеменил к берегу надежды.
Лерка опасливо наблюдала за моими манипуляциями, как если бы я разбирал гранату. Лишь теперь, сидя рядом с ней, при беспощадном свечении горного солнца я заметил, как она изменилась за минувшие четыре года после нашей последней встречи. Возле глаз и у висков явились еле заметные знаки морщин, брови она теперь выщипывала снизу, отчего ее глаза стали почему-то чуть уже, но теперь в них время от времени трепетало странное, неведомое мне сияние. Возможно ли, чтобы такое сияние было порождено этим Тимчиком с его уже выпирающим брюшком, с его анекдотами, с его одутловатым лицом, которому нелепые, как бы надутые воздухом бакенбарды, похожие на рачьи клешни, придавали приторно-нелепое выражение? «Постой, постой, — тут же одернул я себя, — ты, кажется, начинаешь злобствовать по поводу Тимчика Андрогина.
А злобствуешь ты потому, что ему завидуешь. Ларчик-то открывается довольно просто, чемпион континента!» Когда последний, девятый, муравей благополучно закончил переправу, меня озарило: а что, если вернуть его на прежнее место, к пятачку, где они только что толпились? Так я и поступил. К моему удивлению, подопытный смело двинулся к мосточку, ощупал стебель усиками и живо перекочевал по уже разведанной стезе. Научился!
Дважды еще пришлось мурашу проделать этот путь. Он бежал так уверенно, как будто самолично, с ордою собратьев создал мост над ручьем.
Дважды еще пришлось мурашу проделать этот путь. Он бежал так уверенно, как будто самолично, с ордою собратьев создал мост над ручьем.
— Ты беспощаден, как гладиатор, Таланов, — сказала Лерка. — Тебе что машины, что муравьи, что людишки — все одно и то же. Материя, так сказать. Одинаково безответное содрогание атомов.
— Все еще предпочитаю людей. А среди людей ставлю выше прочих тех, кто ходит над пропастью, — ответил я и сразу же понял, что дал промашку. Во-первых, это походило на саморекламу. Во-вторых, больно задевало Лерку.
— И ты всерьез поверил одиссее этой горе-альпинистки? — Тимчик разглядывал небеса, изрезанные узорами вершин, холил свои бакенбарды. — Типичная хохма. Расчетливая красавица завлекла нас в лабиринт Заилийского Алатау, чтобы обоих подставить под лавину. Так она отделается и от осточертевшего мужа, и от бывшего поклонника, переметнувшегося к жгучим креолкам. Славный был парень Тимчик, но в автогонщики не годился.
Леркино лицо оставалось незамутненным.
— Один из вас достоин лавины. Но на этот раз обойдемся без трагедии. Повторяю: я не прошу мне верить. Все, чего я хочу, — показать вам то место. А шагать до него порядочно. Надо бы до вечера успеть. Скоро двинемся дальше, мальчики.
Андрогин не преминул воспользоваться моей оплошностью.
Я забыл, что с этим кандидатом надо держать ухо востро.
— Царица грез моих, — замурлыкал Андрогин. — Повели маэстро исповедаться, отчего это он души не чает в ходящих над пропастью. А может, над пропастью ездящих…
Это был запрещенный прием, хотя и отменно проведенный.
Все-таки он вытянул из меня кишки, этот гадатель по внутренностям: — В Андах, чуть выше линии вечных снегов, иногда встречается цветок. Я его не видел, но говорят, он похож на наши полярные маки, только побольше, — отрывисто, глухо, как всегда, когда злюсь, начал я. — Местные племена называют его гравестос. А может, гравейрос, за точность не ручаюсь. Говорят, кто выпьет его отвар, заболевает лунатизмом. Правда, ненадолго. С незапамятных времен жрецы использовали гравейрос, чтобы ходить ночью над пропастью — на устрашение своей паствы. По туго натянутому канату. Такие канаты сплетают из волокон агавы. До сих пор в Перу на них кое-где подвешены мосты…
2. Властительница Лунного Огня
Я не слишком верил легенде о гравейросе. Подобных россказней в Южной Америке переизбыток. Да и не только в Южной Америке.
Но вот в позапрошлом году на розыгрыше кубка «Золото инков» мы оказались в горах Карабайо, к востоку от древней столицы инков — города Куско. Помню, мы с напарником основательно вымотались за две недели гонок вдоль каньонов, по крутым серпантинам и были рады долгожданному отдыху.
Нам дали две ночи и день.
До обеда мы с Виктором спали, а потом решили порыбачить. Реки там похожи на наши тянь-шаньские: норовисты, пенисты, форель схватывает крючок намертво.
Бредем мы с удочками по городишку Ла-Пакуа, а навстречу Дончо Стаматов из болгарского экипажа. «Здравей, — говорю, — другарь Стаматыч. Опять ты Розетти на полрадиатора обошел. Эдак он от огорчения перезабудет весь набор своих неаполитанских песен». — «Пускай учится петь наши, славянские, — хохочет Дончо. — А вы, души рыбные, возвращайтесь засветло. Вечером скатаемся еще выше в горы, вон туда, к самым снегам. Там обитает не совсем еще цивилизованное племя индейцев, и сегодня, в честь новолуния, будет шумное празднество. Среди прочих чудес обещают полет красавицы над пропастью — то ли в когтях дракона, то ли, помнится, с подвязанными крыльями — я толком не разобрал. Никогда не слыхали про такое диво? Э-э-э, не раз еще услышите, другари. Но лучше увидеть своими собственными глазами. И учтите: приглашает нас здешний мэр. В виде особой милости. Он к автомобилям неравнодушен, как Розетти к прекрасному полу. Единственная просьба, даже не просьба, а требование мэра — никаких фотоаппаратов и кинокамер. Особенно это касается — я добавляю от себя — другаря Голосеева».
Мы выехали около восьми.
В горах темнеет рано. Последние километры пять наших машин, растянувшихся цепочкой, одолевали буквально на ощупь. Моторы ревели, задыхаясь, как всегда они ревут на большой высоте. Мы оседлали тропу, где обычно ходят с поклажей, наверное, лишь ламы, заменяющие здешним жителям коров, и лошадей, и овец, где по одну сторону громоздились отвесные скалы, а по другую — чернела нескончаемая пропасть. После одного довольно-таки заковыристого поворота мэр — он находился в Стаматовой «Пеперуде» — выскочил из кабины и подал знак остановиться. Смешно жестикулируя, он начал объяснять, что дальше тропа совсем суживается, что он в ответе за нашу безопасность перед прогрессивной мировой общественностью, что пешком тут добираться около часа, не дольше.
Розетти, не дослушав мэра, завел свой «Везувий», выпустил пневмоприсоски, въехал на вертикальную стену и пополз над головой ошарашенного хозяина Ла-Пакуа. Мэр продолжал что-то говорить, не без смущения бросая взгляды вверх, где на расстоянии протянутой руки проплывали в обрамлении разноцветных приборных огней кудри весельчака Розетти.
выводил Розетти своим неподражаемым голосом.
«Везувий» сполз со стены на тропу перед «Пеперудой». Мэр расхохотался, пересел к Розетти. Мы двинулись дальше…
В индейское селение мы попали часам к десяти.
Еще издали стали заметны несколько костров. Удивлял цвет пламени: фиолетовый с переходом в палевые, даже желтые тона. Проезжая по селению мимо мрачных домишек с плоскими крышами, мы смогли рассмотреть, что костры горят на отшибе, у подножия внушительных размеров каменной башни. Над тремя кострами висели большие котлы.
По соседству, на другом холме, высилась точно такая же башня, освещаемая одним костром. Башни разделяла пропасть.
Мы оставили машины у подножия холма и мимо безмолвствующих мужчин в причудливых шляпах и разноцветных накидках направились к башне.
— Вождю следует поклониться до земли, — быстро говорил нам мэр полушепотом. — Это вон тому старику, на помосте, в красном покрывале. А тот, что слева, в орлиных перьях, с двумя колдунами, — это жрец. С ним разговаривать инородцам вообще запрещено. И никаких песенок, сеньор Розетти, умоляю вас.
Мэр первым картинно ударился вождю в ноги, за ним — не без смущения — все мы. Вождь поднялся с леопардовых шкур и ответил точно таким же поклоном — до земли. Вслед за тем он гортанно прокричал несколько слов, дав знак приблизиться.
— Верховный Владыка лунных ратников приветствует вас, восседающие в колесницах, — переводил мэр. — Да хранит вас лунный огонь.
Вождю было лет восемьдесят, не меньше. Глаза его из-под огромных разросшихся бровей сверкали молодо и проницательно. Вождя охраняли четверо свирепого вида юношей с пиками и луками.
У одного стражника в руках был винчестер.
По знаку обладателя винчестера на помосте разостлали леопардовые шкуры. Мы расселись, после чего каждый получил чашу с белой жидкостью и золотистое блюдо с дымящейся тушкой куй (так называют здесь морских свинок) — лакомой пищей в Андах.
Пока под взглядами телохранителей мы опасливо пробовали мясо, уснащенное листьями и травами, мэр неторопливо беседовал с вождем. Судя по тому, как он то показывал шевелящимися пальцами в сторону машин, то называл поочередно наши имена, шла церемония нашего представления.
Я отхлебывал кисло-сладкий напиток из глиняной чаши, смотрел на подпирающую небо башню, на фиолетовое дрожание костров, на молчаливых людей возле них, и мне казалось, что время, как исполинская возвратная волна, стягивает меня с берега сущего, настоящего, туда, в мерцающие глубины бывшего, что можно еще стать и дружинником князя Святослава, и мстителем Евпатия, и успеть к дымящейся рассветной дубраве у Непрядвы, чтобы увидеть, как два богатыря — один в лисьем малахае, с хищной улыбкой кочевника, другой в черной, как смерть, иноческой рубахе и с нательным медным крестом — сшибутся, ударят друг друга копьями и оба падут с коней мертвыми…
Меня вернул из прошлого крик с вершины башни за пропастью.
Жрец, до той минуты застывший как изваяние, поднялся, раскинул руки с привязанными к ним крыльями, двинулся по крутым ступеням к башне. Его поддерживали колдуны. Все трое запели.
Под их суровое однообразное пение костры гасли один за другим — их накрывали толстыми циновками, и пламя мгновенно укрощалось. Погас костер и за пропастью. Воцарилась кромешная тьма.
Мы с Виктором сидели недалеко от мэра. Я воспользовался темнотой, придвинулся к нему, спросил еле слышно: — Извините, о чем они поют?