Любить Михаила Александровича и привязываться к нему я начал давно. С моим назначением к нему адъютантом и более частым, почти непрерывным общением эти чувства только усилились.
Меня притягивало к нему не столько его давнишнее, изумительно милое отношение ко всей моей семье, сколько вся прелесть его свежей, ничем еще житейским не испорченной натуры.
В нем, уже очень взрослом юноше, сохранились те особенности, из-за которых нам всегда кажутся такими привлекательными дети и которые почти никому не удается донести до зрелого возраста.
И в том, что это ему удалось донести совершенно естественно и просто, без излишней, всегда в эти годы, смешной наивности и было самое притягательное в его натуре.
Да и в дальнейшей своей жизни он следовал бессознательно, из-за какой-то внутренней потребности, проникновенному завету апостола – «Будьте как дети!», – и, вероятно, несмотря на все позднейшие выпавшие на его долю испытания, он в этих основных чертах своего характера остался бы таким же, дожив и до седых волос.
Будучи во многих поступках уже совсем возмужалым человеком, он и радовался, и негодовал, и делился своими впечатлениями с чисто детской искренностью и откровенностью.
Насколько я себя знаю, в наших натурах и привычках было много разного. Я был старше его на 8 лет, был женат, успел пройти довольно тяжелый жизненный путь, любил очень, до порчи глаз, чтение, часто не к месту «философствовал», и, по меткому выражению недовольного Михаила Александровича, в моих суждениях о его обязанностях и призвании нередко «становился при этом на ходули».
Зная немного больше жизнь, я был менее доверчив, чем он, не так высоко ценил «простых людей» и часто не видел никакой заманчивости там, где он ее находил.
Я очень любил старину и ее искусство, иногда увлекался посильными историческими исследованиями, к чему Михаил Александрович относился совсем равнодушно. В полную противоположность ему я не обращал никакого внимания на свою одежду и внешность, не любил вставать рано, предпочитал теплые комнаты холодным, «ненавидел зиму», даже нашу красивую русскую, курил не переставая, из-за близорукости был совсем плохим охотником, утомлялся от чрезвычайно долгой верховой езды и в физических упражнениях был порядочным увальнем.
Но в нас было, как я теперь думаю, много и общего. Мы оба могли радоваться мелочам, которым не радовались другие, быстро приходить в раздражение из-за «пустяков», казавшихся нам обоим важными, но скоро и остывать.
Мы до увлечения любили природу, горячее солнце, купанье, и жизнь в городе для нас обоих всегда являлась «несносной».
И я, и он, мы мало обращали внимания на общественные перегородки или кастовые различия и, убежденно считая Россию самой лучшей страной в мире, все же делили всех людей – как русских, так и иностранных – только лишь на «хороших» и «дурных».
В наших одинаковых чувствованиях по этому поводу, благодаря ли известной мечтательности, или чему-либо другому, более высокому, в особенности Михаил Александрович, – не были требовательными, считали, что хороших людей на свете больше, чем «плохих», и от разочарований мы не делались, к сожалению, более подозрительными.
В нашей совместной полковой службе мы оба были крайне нетребовательными начальниками, своими послаблениями «баловали» и «портили» подчиненных нижних чинов и за проступки почти никогда не наказывали.
Жалости к страдающим, обиженным или притворяющимся таковыми в нас обоих было порядочно, а Михаил Александрович даже не знал в этом пределов.
Мы оба чрезвычайно любили музыку, а великий князь даже играл немного на фортепьяно и на флейте.
Товарищеский веселый круг нас к себе притягивал довольно сильно, но веселье, связанное главным образом лишь с вином, нам обоим было чрезвычайно противно, и мы всегда от него упорно сторонились…
Быть может, было во мне и еще что-нибудь иное, худое или хорошее, что сочувственно отзывалось в Михаиле Александровиче и заставило его тогда обратить на меня внимание. Судить об этом, его более интимном, я, конечно, не могу. Что касается лично меня, то, как уже сказано, я почувствовал в нем то, что я более всего ценил и так редко встречал в знакомых людях и даже моих друзьях его возраста: совершенную неиспорченность его физической и духовной природы, изумительное доброжелательство к людям, простоту обхождения и полное прямодушие в высказываемых суждениях.
В особенности меня поражала его доброта, доходившая, как казалось порою, до явной несправедливости. Я тогда не понимал, что быть добрым и одновременно, в житейском смысле, справедливым – вещь чрезвычайно трудная, в особенности для таких религиозных натур, как государь, Михаил Александрович и его сестры. Если бы им предложили на выбор одно из этих качеств, они и тогда бы непременно выбрали бы доброту, и, конечно, не ошиблись, ибо в доброте – сестре любви – и заключается высшая справедливость.
Многим Михаил Александрович казался безвольным, легко подпадающим под чужое влияние, недостаточно развитым для своих лет.
Я не стал бы судить об этих сторонах его характера с такой убедительностью. По натуре он действительно был очень мягкий, хотя и вспыльчивый, но умел сдерживаться и быстро остывать. Как большинство, он был также неравнодушен к ласке и излияниям, которые ему всегда казались искренними. Он действительно не любил – главным образом из-за деликатности – настаивать на своем мнении, которое у него всегда все же было, и из-за этого же чувства стеснялся и противоречить. Но в некоторых поступках, которые он считал – правильно или нет – исполнением своего нравственного долга, он проявлял обычно настойчивость, меня поражавшую.
Только один раз за все мое долгое знакомство с ним он не сдержал, и то лишь в угаре сердечного увлечения, данного им обещания, как он говорил, «вынужденного».
Благодаря своему продолжительному обособленному положению он был, как я уже сказал, действительно слишком неопытен в тонкостях и изощрениях как частной, так и общественной жизни, и его суждения по этим вопросам зачастую могли казаться очень наивными для его возраста.
Но что может назваться «достаточным развитием»? И в чем его главная цена и цель?
В моих глазах «достаточного» развития нет ни у кого – оно у всякого всегда недостаточно; всю жизнь необходимо стремиться его улучшить и расширить – самый глубокий ученый не перестает всю жизнь учиться. И если уж мерить развитие, то следует мерить его не принятой меркой полученного образования, проявленного интереса к дальнейшему знанию или тонкого умения разбираться в окружающей обстановке. Все это помогает развитию, но не есть еще само развитие. Более точно оно определяется лишь внутренним миросозерцанием, то есть тем, насколько данный человек смог близко подойти к усвоению не только сердцем, но и всегда сомневающимся умом самой высшей философии жизни – евангельской истины и насколько эта истина, укоренясь в его сознании, сказалась на окружающих людях.
Человек, не сумевший выработать в себе удовлетворяющего его религиозного мировоззрения, не должен считать себя и достаточно развитым, несмотря на всю «ученость», которой он обладает.
Тут важно, как и почти во всем, не количество, но качество воспринятых из учения идей.
На пути любви к ближним и доверчивого отношения к жизни, нерассуждающей доброте сердца и по всему направлению своего не затуманенного предрассудками ума Михаил Александрович дошел достаточно далеко – быть может, дальше многих тех, кто в настойчивых поисках новых истин утерял хотя и очень старую, но главную: веру в христианского Бога. Такая вера всегда была и будет сильнее, благороднее и выше всякого знания.
Никакого влияния на эту интимную сторону его религиозного сознания Михаил Александрович не допускал. Он чутко понимал всю несостоятельность, а главное, ненужность разнообразных современных религиозных течений и толков и всегда резко менял разговор, когда заходила о них или о спиритизме и теософии речь.
А попытки в этом направлении, хотя и редко, но среди некоторых офицеров, его полковых товарищей, все же бывали. Искание чего-то нового проникло и в эту, казалось бы, совсем не восприимчивую для таких вопросов среду.
Если говорить о влияниях, то на него вообще влияла не превосходная над ним по силе или просвещению воля других – он умел в таких случаях очень ловко выйти из-под неприятных ему настояний, – его скорее всего заставляло прислушиваться к суждениям и указаниям тех близких его сердцу людей, которые были, по его мнению, несправедливо кем-то обижены или страдали, именно от избытка чужой гнетущей воли, и в нем стремились найти защиту и поддержку.
Очень часто эти «гонимые» люди бывали обижены по заслугам, но уже в одном факте, что они из-за чего-то страдали, он чувствовал какую-то к ним «несправедливость».
Очень часто эти «гонимые» люди бывали обижены по заслугам, но уже в одном факте, что они из-за чего-то страдали, он чувствовал какую-то к ним «несправедливость».
– Да ведь это тоже влияние, – воскликнут многие, – только, быть может, еще более тонкое, а потому и более действительное.
Пожалуй, и так – судить не берусь, да и сущность не в том.
Без влияний со стороны ли людей или обстоятельств не живет ни один человек, даже с сильной волей.
Важны, конечно, не сами влияния – они всегда были и будут, – важно то, как их воспринимают и куда они влекут – в сторону ли добра или зла, к счастью или несчастью как для себя, так и для других.
В этом отношении как в исторической, так и обеденной жизни влияние женщин всегда бывало наиболее сильным, но и наиболее опасным.
Не избежал этих обычных влияний и мой Михаил Александрович.
Стремясь давно, целомудренно, к семейной жизни, к «отдельному собственному очагу», он, как и все громадное большинство людей его возраста, находил большое удовольствие в том весьма ограниченном по числу молодом женском обществе, с которым ему хотя и крайне редко, но приходилось все же встречаться.
По природе легко платонически увлекающийся, но и легко менявший свои быстрые увлечения, застенчивый, порядочно мечтательный, он подходил к этому обществу робко и неумело, с самыми чистыми мыслями, с присущими юношеству возвышенными намерениями.
Уже самый этот несмелый подход, наивность, молодость и чистосердечность ясно указывали тем, кто хотел к нему приблизиться, с какою легкостью можно было одно его случайное увлечение повернуть на другое, а при известной женской настойчивости – довести и до брака48…
Две-три встречи с прелестными девушками-иностранками его круга могли, казалось, наверное, сулить ему, а по связи с дальнейшими событиями, быть может, и его родине, – то ничем не омраченное счастье в будущем, которого он, по своей чистоте, был так достоин и о котором я для него так настойчиво мечтал.
Судьбе было угодно и тут решить по-своему: другой неравный во всех отношениях брак сказался не только на участи самого Михаила Александровича, но и на моих дружеских с ним отношениях49.
Мне не раз вспоминался потом тот разговор с великим князем, который предшествовал моему назначению и о котором я упомянул в самом начале моих записок. Записал я его почти дословно, конечно, не для того, чтобы подчеркнуть для своего восхваления столь лестное по искренности тогдашнее убеждение Михаила Александровича в моих нужных ему и полезных для него качествах.
Но совместная жизнь двух разных по положению людей, как бы искренно и сердечно она ни складывалась, имеет в действительности почти всегда свои удивительные причуды. Я это постоянно чувствовал, даже в молодых годах, и этим объяснялись мои тогдашние, правда, небольшие опасения, которые я и высказал великому князю50.
Последовавшая через 9 лет размолвка, к сожалению, показала, что я не ошибался. Но как бы ни обидна и мучительна она ни была, я навсегда сохраню самое любовное и благодарное чувство к очень долгим хорошим годам, проведенным совместно с великим князем.
Многим покажется такое чувство слишком благодушным и неискренним. Но это все-таки так. Я даже не сержусь на Михаила Александровича, «Tout connaitre cest tout pardonner»51, а я слишком хорошо знал все обстоятельства, приведшие к такому для меня печальному концу.
Конечно, этой размолвки с моей стороны легко могло бы и не быть. Но для этого надо было бы быть более «приспосабливающимся» к новым обстоятельствам, совсем мало желать добра Михаилу Александровичу и совершенно забыть, что он носил мой кирасирский мундир и был моим русским великим князем, и притом столь близко стоящим к престолу…
VI
Арсенальное каре, где помещался великий князь, находилось очень далеко от так называемого кухонного каре, где жила свита.
Чтобы добраться до него, мне приходилось пройти длинные коридоры, целую анфиладу разных зал и галерей, спускаться и подниматься по многочисленным лестницам – целое путешествие, занимавшее не менее 10-15 минут.
Жил Михаил Александрович в тех же самых комнатах антресолей, выходивших небольшими окнами в дворцовый парк, в которых протекало и его детство при покойном отце.
Это помещение соприкасалось непосредственно с комнатами его старшей сестры великой княгини Ксении Александровны.
Далее шло такое же низенькое, совсем скромное помещение императрицы-матери. Комнаты Михаила Александровича были не только чрезвычайно низки, но и очень малы и состояли из похожего скорей на вагонное купе крохотного кабинета, такой же спальни и небольшой уборной.
Письменный стол, небольшой столик для занятий у квадратного окна, пианино, кушетка, две низких шкафа для книг и различных безделушек и орденов да 2-3 стула составляли все убранство кабинета. Несмотря на эту малочисленность мебели, она настолько наполняла комнатку, что в ней действительно было трудно повернуться.
Спальня с металлической, очень жесткой кроватью была еще более проста, но была немного свободнее. Крошечная передняя, шириною не больше двух шагов, которая вела с площадки в кабинет, совсем не имела дневного света и должна была все время освещаться электричеством. В одном из углов ее стояло чучело действительно гигантского медведя, убитого великим князем на одной из охот в окрестностях Гатчины. Было так узко, что проходить приходилось почти что боком. У наружных дверей этой передней, выходивших в длинный низкий коридор антресолей и далее на широкую площадку лестницы, украшенную всевозможными чучелами убитых в разные царствования зверей, всегда стоял на часах конвойный казак. Такой же часовой стоял немного подальше в коридоре, у личных комнат императрицы-матери.
Присутствие этого почетного часового, который появился со дня объявления великого князя наследником цесаревичем, обыкновенно очень смущало скромного Михаила Александровича, и после рождения у государя сына он делал не раз попытки, чтобы этот караульный пост был от него «наконец» снят.
Но начальство конвоя, в котором числился и сам великий князь, всегда просило Михаила Александровича оставить все по-прежнему, в том числе и урядника-ординарца, который полагался только наследнику, указывая на полное отчаяние казаков-конвойцев, если бы они были лишены возможности нести службу при единственном брате государя.
Их желание было отчасти понятно и из-за других причин – Михаил Александрович отличался большим добродушием, любовью к солдатам, памятью на лица и необычайной отзывчивостью. Случалось не раз, что такой часовой, стоя на посту у дверей и забыв все строгости караульного устава, при проходе великого князя молчаливо совал ему какую-нибудь записку от себя или даже прошение от своих знакомых и близких.
Он знал или, вернее, чувствовал, что поступок этот, караемый чрезвычайно строго военными законами и который он не посмел бы совершить в присутствии даже кого-либо из своих сотоварищей, простых козаков, – совершенный с глазу на глаз, оставался не только безнаказанным, но и никогда не выданным со стороны великого князя.
Как бы резко ни осуждать такое преступное нарушение дисциплины – что я и старался делать в подобных случаях, – я все же должен был сознавать, что а глазах этого сколка с простого народа, «брат самого государя», являлся не таким человеком, как все.
Он был для него не страшный и требовательный начальник, a прежде всего был заботливый и всемогущий отец, который по своему положению не только принимал, но и обязан был близко принимать к сердцу нужды всякого.
В этом отношении я убежден, что столь излюбленные прежде в нашем крестьянстве разному начальству и господам фразы: «Вы наши отцы, а мы важи дети» – лишь сказанные государю или царской семье единственно бывали искренними, т. е. выражали правдиво то, что не только действительно думалось, но и глубоко чувствовалось.
Это понимал и сам Михаил Александрович.
– Что поделаешь, – говорил он мне, как бы извиняясь сам и извиняя других, в таких случаях. – Мы ведь для этого и созданы… конечно, и время, и место выбраны им неудачно – но как не помочь, если можешь!..
Ему, все же очень нравилась самому, такая неподходящая таинственность, сближавшая его с простыми людьми.
Первоначально мои официальные обязанности при Михаиле Александровиче были несложны – мне было поручено ведать всеми представляющимися великому князю, сопровождать его во всех поездках как в России, так и за границей и присутствовать вместе с ним на всевозможных парадах, открытиях и других торжествах, где требовалось его представительство.
«Заведовать представляющимся» не было трудным. Ко мне обращались письменно и словесно имеющие право представляться лично великому князю, я составлял им список, докладывал Михаилу Александровичу, он назначал день и час приема, о чем я и сообщал телеграммами, указывая всегда и тот поезд, с которым должно было выехать в Гатчину.