Из всех наших авторов, которых мне приходилось читать, только гр. Л. Толстой да Маркевич смогли, а гр. Алексей Толстой, да из моих современников гр. Ар. Ар. Голенищев-Кутузов, по моему мнению, пожалуй, могли бы передать с художественной правдой и необходимыми оттенками картины этой, более чем другие, прихотливой жизни. Все потуги остальных мне всегда казались напрасными.
Не жди поэтому от меня ни особой последовательности в рассказе, ни красочных описаний, ни особенно интимных подробностей той дворцовой обстановки, среди которой протекала моя тогдашняя служба.
Менее всего мне хотелось быть при этом нескромным; в жизни императорской семьи, как и в жизни всякого частного человека, есть стороны, которые, несмотря на всю их безобидность, имеют право не подлежать всеобщему любопытству, даже самому благожелательному и любовному. Имеют право, но, как известно, не имеют к тому возможности.
За последнее время в особенности все вытащено из дворцов на улицу, все перемешано грязью уличной злобы и страстями партий.
Будущим поколениям трудно будет отличить, что в этом общем комке принадлежит действительности и что вымыслу.
Помня всегда сказанные когда-то молодой императрицей слова о необходимости для каждого ежедневных записей, чтобы помочь впоследствии истине, я все же касаюсь в своих воспоминаниях лишь того истинного, что задолго до меня попало в печать и вызвало неправильные толкования.
Да не покажутся другим, даже и тебе, мои записки слишком предвзятыми, вызванными желанием обелить необелимое или чем-либо тому подобным. Это было бы несправедливо по отношению ко мне. Никогда не интересуясь самим собою, а лишь меня окружавшими, я писал то, что видел, что чувствовал, хотел быть искренним и совершенно беспристрастным.
Смотрел ли я хорошо и зорко? Не знаю – судить, конечно, не мне. Говорят, что посторонним, издали, виднее. Может быть. Но это только тогда, когда кругом все ясно.
В надвинувшихся густо на нашу страну сумерках смуты такое отдаление только мешало.
Я имел радость стоять все же ближе к царской семье, и мне, как казалось, было легче других разобраться в тогдашней придворной обстановке.
Да и раньше, когда я не был еще «при дворе», меня притягивала не столько сама эта обстановка, сколько те главные люди, около которых благодаря их положению кипела причудливая придворная жизнь; а они смотрели на эту жизнь почти с тоскливым безучастием, нередко с раздражением и очень часто с небольшой усмешкой, так не чувствовавшеюся многими…
Как и прежние русские императоры, государь и в те предреволюционные годы все же оставался центром тогдашней жизни России.
Несмотря на существование Думы и на нападки так называемой общественности, он продолжал, по убеждению большинства населения, обладать всей силой неограниченной самодержавной власти, врученной ему столько же Богом, как и желанием народным.
К нему одному поэтому среди других чаяний неслись со всех сторон чаяния о высшей справедливости, но как к нему самому, как я уже сказал в другом месте, редко кто, помимо простого народа, относился справедливо…
Справедливость и сила – вот понятия, сопоставляя которые невольно вспоминаются слова, сказанные когда-то Паскалем:
«Справедливость бессильна без силы, а сила это тирания без справедливости»6.
Никому, я думаю, с такой горечью не пришлось испытать эти слова на самом себе, как моему ушедшему, на несчастье России, государю.
Некоторые его действительно не стыдились называть даже «тираном, подлежащим свержению», а другие в противоположность считали слабым и безвольным.
А он был только полный любви, скромности и доброжелательства человек, постоянно чувствовавший свои обязанности, еще больше свое человеческое бессилие.
И все же у него было неизмеримо больше совести, доверия и искренних стремлений к Богу, а с этим и к высшей Правде, чем у людей, клеветавших на него, захвативших вскоре власть, и силою, действительно уже без всякой справедливости, предавших как его, так и всю Россию на мучения…
«С порфирой ушло все красивое из нашей жизни», – сказала как-то в разговоре одна наша земская деятельница, женщина-врач.
Это неожиданное суждение о революции, «красотой» которой в те дни еще не переставали восхищаться, высказанное притом человеком далеко монархически не настроенным, меня удивило и заставило лишний раз призадуматься.
«Да, она, безусловно, права», – думал я тогда и продолжаю думать теперь. Но ушло не только красивое – ушло более высокое и самое необходимое для моей родины – исчезло столь ясное в глазах народа воплощение народной совести, а с ним ушла, быть может, надолго, и сама наша милая, родная, всегда совестливая Россия.
Для меня лично вместе с порфирой ушло тогда из жизни и другое, еще более близкое. В тот ужасный день, 2 марта (1911 г. – О. Б.) мне пришлось быть последним дежурным флигель-адъютантом не только при русском императоре, но и при моем, относившемся ко мне с такой добротой государе.
Будущего, того хорошего будущего, как для себя так и для других, о котором столько мечталось, во мне уже не было.
Помню, я уткнулся в те часы в угол моего вагонного купе, ни о чем не думая, а лишь повторял: «Теперь конец… Конец всему…
Но довольно… Вот тебе те отрывки моих воспоминаний из последних годов императорской России, которых ты от меня так давно ждешь.
Прочти их, думая не только о минувших годах, но иногда и обо мне лично. Это прошлое я бережно храню в своей памяти – оно, быть может, повторится для моей родины, но уже не будет таким прежним для меня…
II
В один из наших полковых праздников7, когда ты была еще совсем крошкой, ко мне подошел после обеда великий князь Михаил Александрович и еще более смущенно и застенчиво, чем всегда, сказал:
– Анатолий Александрович, мне давно хотелось переговорить с вами по одному вопросу, очень близко касающемуся нас обоих… да все было как-то неловко… вот и сейчас не знаю, как бы лучше у вас спросить…
– В чем дело, – ответил я, – спрашивайте, ваше высочество, совершенно откровенно. Вы ведь знаете, как я рад всегда и во всем вам помочь… Не стесняйтесь, если и будет что-либо неприятное для меня.
– Видите ли, – с милой и еще более смущенной улыбкой продолжал Михаил Александрович, – государь уже давно хотел вас сделать своим флигель-адъютантом, а я его все просил оставить вас мне… вот и сегодня шел об этом разговор… Скажите, вы не очень сердитесь на меня за такое непрошеное вмешательство?..
– Что вы, ваше высочество, – воскликнул я. – Разве можно на это сердиться… наоборот, я не знаю, как вас и благодарить за такое доброе желание по отношению ко мне.
– Нет, правда вы не сердитесь?! И согласились бы, несмотря на это, быть моим личным адъютантом? Я так бы радовался, если бы вы согласились… Я давно об этом мечтал.
– Ваше высочество… еще раз горячо благодарю… разве можно отказываться от такого милого предложения… но подумали ли вы, насколько я подхожу к вам – ведь я гораздо старше вас по годам, да и, по правде говоря, довольно скучный и не занимательный господин?..
– Ну уж позвольте мне об этом самому судить, – живо возразил Михаил Александрович. – Я много об этом думал, и мне предлагали и других, а многие и сами напрашивались – так было несносно – а я не хотел… Вы совершенно ко мне подходите… нет, правда, более подходящего для меня я никого другого не знаю.
– Когда так, – отвечал я, – то я и согласен, и счастлив быть при вас – спасибо вам сердечное за дорогие слова… Только дайте мне, ваше высочество, сейчас же одно обещание, без которого мне было бы очень трудно служить при вас… обещайте мне, как только вы хоть немного почувствуете, что я совсем не то, чем вам кажусь теперь, и приношу вам не пользу, а вред, или вам мешаю, то сейчас же, не стесняясь, откровенно сказать мне об этом, чтобы мы могли расстаться, оставаясь друзьями…
Ведь в личной службе хуже нет для подчиненного, когда его лишь терпят из-за излишней деликатности.
– Что вы, что вы, Анатолий Александрович! – заговорил, искренно волнуясь, добрый Михаил Александрович. – И обещать не хочу, потому что того, о чем вы говорите, никогда не будет.
– Ваше высочество! Иначе…
– Ну хорошо! Хорошо! Обещаю, если уж вам так хочется… только знаю, что напрасно… Значит, вы теперь «мой»?!
– Да, всею душою ваш, ваше высочество – как был им и раньше, – еще раз спасибо, что подумали обо мне…
– Нет, это я вас должен благодарить… для меня это такая радость – наконец иметь своего собственного, по собственному выбору адъютанта… Только, пожалуйста, не говорите еще пока об этом никому. Вы знаете, что всегда происходит при таких случаях. Я буду у государя и попрошу отдать об вас в приказе… тогда будет уж прочно.
– А жене сказать можно? – спросил я. – Она будет так довольна. У меня от нее секретов нет.
– Конечно, скажите, хоть сейчас, – отвечал он. – Ольга Карловна и вы – это одно и то же. – И, пожав мне еще раз руку, великий князь отошел.
Таково было вступление мое в тогдашнюю дворцовую службу.
Назначение адъютантом к великому князю Михаилу Александровичу, тогда единственному брату государя, которого благодаря семье моей жены я успел давно узнать и полюбить, было очень лестно и меня искренно обрадовало.
Радость моя была бы совсем громадна, если бы не приходилось менять свой гвардейский кирасирский мундир и расставаться уже навсегда с полковой жизнью.
Из всех счастливых служебных годов моей юности, да, пожалуй, и всей моей жизни, годы службы в моем родном кирасирском Ее Величества полку были счастливейшими из всех. С ними у меня связывается столько непередаваемо хороших переживаний, что коротко рассказать о них, конечно, нельзя… Скажу только, что все то, чего ждешь в жизни от человеческих взаимоотношений, я нашел с избытком в нашей тесно сплоченной кирасирской семье.
И должен оказать, нашел далеко не по заслугам. Но тем дороже они были и остались для меня и тем яснее показывают, насколько в искренно любовной, почти одинаковой по привычкам и воспитанию товарищеской среде могут настойчиво не замечаться человеческие недостатки.
Многие не понимают корпоративных особенностей полковой жизни, да и саму военную службу считают пустой, ничего не говорящей ни уму, ни сердцу…
Эти люди, конечно, заблуждаются. Пищу для ума и сердца можно найти всюду, даже в пустыне или тюрьме, надо только уметь найти ее; тем более она изобильна там, где большое количество людей соединено не механически, а духовно, и не только для «красивой и беспечной жизни», но и для целей, высоту которых, из благодарности, не должен был бы никто оспаривать.
Но эти духовные преимущества являются главным образом принадлежностью лишь жизни в полку. Ни в гражданской службе, ни в службе по выборам, ни тем более службе в штабах, непривлекательные особенности которых мне приходилось подолгу наблюдать, – их уж не найти.
Девиз каждой хорошей воинской части: «Все за одного – один за всех» – там не только не находит сердечного отклика, но, как и в придворной службе, представляется совсем непонятным для расчетливого ума…
Тебе поэтому, мой дорогой полк, и мои самые восторженные воспоминания, и моя неизъяснимая благодарность. Ты дал мне незаслуженно то, чего в последующей совместной жизни с другими людьми я уж больше не имел.
Впрочем, и там, в этой новой служебной жизни, бывали порою и дружба и искренность, но они первоначально рождались лишь от внимания ко мне высших, а не от простого влечения ко мне самому…
Как отнеслись к моему назначению окружающие?
Полковые товарищи, все без исключения, были искренно довольны и без малейшего чувства зависти, сердечно меня поздравляли; для остальных это событие, конечно, прошло незаметным, хотя смена мундира гвардейского кавалерийского полка на ничего не объясняющий глазу скромный общеадъютантский сказалась и на мне, при встречах с некоторыми, своеобразным пренебрежением.
В особенности удивил меня своею неожиданною холодностью один мой старый товарищ по академии, офицер одного из блестящих полков, моей же I гвардейской кавалерийской дивизии, с которым у меня и после академической скамьи сохранялись прежние дружеские отношения.
Он был уже давно в генеральном штабе и делал хорошую военную полудипломатическую карьеру. Встретив меня тогда как-то на улице Петербурга в адъютантском уже мундире, он прошел мимо, совершенно как будто меня не замечая, и лишь небрежно отмахнув рукой мое обычное в военной среде к нему приветствие.
Но через несколько дней, когда приказ о моем назначении был уже опубликован, я с ним случайно встретился снова в вагоне поезда, отправлявшегося за границу.
Он бурно бросился тогда меня обнимать и поздравлять, непрестанно повторяя: «Милый Толюша, как я рад, как я рад за тебя! Такое назначение!.. Вот не ожидал!.. Пойдем скорей ко мне в купе… я недавно женился и хочу сейчас же представить тебя своей жене!.…»
Через несколько долгих лет я опять увидал его в Могилеве, когда отречение государя уже совершилось, все было для меня кончено и когда поддержка друзей для меня была так нужна.
Он был тогда уже видным генералом и приехал в Ставку из Петрограда, чтобы устроить свое назначение на фронт.
Но его встреча со мной была еще более небрежна и холодна, чем в тогдашние дни моего назначения…
О подобном, столь житейском и в таком бесчисленном разнообразии повторяющемся, конечно, не стоило бы и упоминать. Но я был молод, был сильно избалован дружеской искренностью моей прежней школьной и полковой товарищеской семьи, и все испытанное мне было еще ново и чрезвычайно больно.
Впоследствии я довольно скоро привык к таким переменам и старался как мог не придавать им никакой цены, хотя это и было трудно по моей натуре.
Но все же этот первый укол моему самолюбию был нанесен, к счастью, не из придворной среды. Он последовал со стороны довольно многочисленных людей, еще только старавшихся проникнуть в этот узкий круг, где подобные переходы от «приязни» к безразличию и к «неприязни» или наоборот бывают менее откровенны, а порою совершаются под такой очаровательной внешностью, что в них не скоро и разберешься.
Они там, как и большинство чувствительных излияний, по меткому выражению Тургенева, очень часто бывают «словно солодковый корень – попробуешь, как будто сначала и сладко, а потом очень скверно станет во рту»8…
Но и придворная жизнь, как наша, так и иностранная, несмотря на всю забавную тонкость ее оттенков, есть та же человеческая жизнь, совершенно с теми же достоинствами и недостатками, как и везде.
И там, не лучше чем в уездном городке, существуют свои местные, маленькие интересы, свое обывательское любопытство, и своеобразная мелкая борьба честолюбий.
Все это чувствуешь в ней, лишь в более утонченной, даже изысканной форме, и в этом ее главное превосходство, пожалуй, даже достоинство, – уж если житейская накипь всюду не вкусна, то пусть она будет хоть подана по крайней мере красиво…
Общность формы одежды адъютантов великих князей с адъютантами всевозможных штабов и управлений вызывала со стороны первых понятное по человеческим слабостям неудовольствие, особенно усилившееся после убийства Сипягина.
Тогда убийца, одетый в форму штабного офицера, выдал себя за адъютанта одного из великих князей и под покровом не только этого звания, но и одежды легко нашел доступ к министру9.
Насколько помню, именно тогда и возникло предположение присвоить этим адъютантам, с целью отличия от остальных, вензеля соответствующих великих князей на погоны, по примеру уже имевшихся таких же в их шефских частях, но ходатайство это не встретило ни малейшего одобрения у государя, и все осталось по-прежнему…
Через неделю состоялся высочайший приказ о моем назначении, мой новый мундир был уже готов, и я поехал в Петергоф представляться Его Величеству.
В тот день представлявшихся было особенно много, и прием происходил не как обыкновенно в Александрии10, каждого по отдельности, а общий в одной из зал большого Петергофского дворца.
Я встал, согласно списку, в общую очередь вместе с остальными, но ко мне подошел дежурный тогда флигель-адъютант, конногренадер Стефанович, впоследствии убитый большевиками, и предупредил:
– Мордвинов, станьте немного поодаль от представляющихся, государь желает вас принять последним, отдельно от других.
Когда последний из представлявшихся вышел из зала, государь приблизился ко мне.
– Я очень рад, Мордвинов, – с приветливой улыбкой сказал он, – что выбор моего брата остановился на вас… Он меня уже давно просил… Признаться, я думал сделать для вас другое…
– Ваше Величество, – отвечал я, – я давно знаю Михаила Александровича и успел искренно полюбить его – быть у него личным адъютантом для меня и для моей семьи такая радость… сердечно благодарю и вас, и его.
Государь перестал улыбаться и пытливо и долго посмотрел на меня.
– Ну, не только радость, – как-то особенно серьезно сказал он, – но и большая, нелегкая ответственность ложится на вас. Помните всегда это… мой брат так еще молод…
– Ваше Величество! – чуть не воскликнул я, смущенный таким, как мне казалось, ненужным напоминанием об ответственности. – Всеми силами буду стараться, чем могу быть полезным моему великому князю.
– Надеюсь и даже уверен, что это так и будет, Мордвинов, – снова приветливо улыбаясь, сказал государь и после незначительных вопросов о моей семье и службе в полку подал мне, прощаясь, руку и вышел из зала.