Милый, я так устала от людей, которые ничего не знают о смерти. Ведь она все время здесь, за плечом, как птица, а они говорят только о любви и думают только о себе. Что же с ними будет, милый, когда реки выйдут из берегов, а небо упадет на землю? Что будет, когда последний из живых похоронит предпоследнего из мертвых? Что будет, когда кровь ударит в голову и разорвет сосуды? Что будет, когда сердце захлебнется и остановится? Я давно уже не вижу молодых лиц – я вижу только лица, на которые еще не легли морщины. Они радуются о весне, не чувствуя пламени, которое гудит под ногами, поднимаясь вверх по узким шахтам. Они лгут, но есть ли смысл во лжи, когда для нас существует одна только правда – мы умрем. Мы умрем, держа друг друга за руки, мы умрем, сжимая в ладонях пустоту, мы умрем, не приходя в сознание, – как-нибудь, но мы обязательно умрем. Сдвинулись земли, и остановились воды, солнце побежало быстрее, а луна отвернула лицо, потому что ей больно смотреть на нас. Левая рука твоя у меня под головой, а правая обнимает меня – но я вижу белые кости под смуглой кожей, а больше не вижу ничего. Не говори о любви, но расскажи все, что ты узнал о смерти к своим тридцати двум серебряным годам, а тридцать третий разменял, да не потратил. Укатилась последняя монетка – по полу, по лестнице, по дороге, по лесам, по горам, по зеленым берегам, через реки. Я не поймала, а ты не догнал, жалеть поздно, но ты все-таки расскажи – так-таки и нет ничего?
* * *День, когда мы виделись в последний раз, я ничем особенным не отмечаю. Не идти же в самом деле на кладбище, чтобы «кудри наклонять и плакать» над сырыми гниющими цветами. Если остаться дома, то легко впасть в мистику и получить «привет с того света» – гаснущие лампы, нежданные письма от общих друзей, фотографии, которые некстати подворачиваются под руку. То есть самые обычные вещи, воспринимаемые как знак. Поэтому я просто еду в людное место и провожу вечер так, как будто несколько лет назад не случилось ничего особенного. Вот и отправилась в «Свой круг», где обещали показать «Розенкранц и Гильденстерн мертвы», а мне очень нравится этот фильм, особенно мелкие детали, которые сопровождают действие (например, когда один из них все время мастерит какие-то фигурки, помните?). Но проектор барахлил, отказывался принимать диск, и Слава в конце концов поставил «Дорз», который я прежде не смотрела. Нажравшись льда, герои уходили в дюны и разговаривали с Богом, а у меня в голове вертелась фраза: «Жалкая поэзия наркотиков». Жалкий пафос, ложная ясность, заемная энергия, пустая любовь. Я почувствовала раздражение, и это было особенно глупо, потому что нужно бы восхититься точностью Оливера Стоуна, а я злюсь на героев, как на живых. А между тем Вэл Килмор изменил Мэг Райен, затащив в постель взрослую длинноволосую брюнетку, но у него не стояло – а меньше надо торчать. И тогда они принялись метаться по комнате, резать вены, пить кровь друг друга и проделывать прочие наркоманские глупости, от которых у него в конце концов встал. «Ну надо же. А в наше время просто принимают виагру...» Но тут я вспомнила. Вспомнила эту комнату, освещенную свечами, с широкой постелью посреди, вспомнила женщину с развевающимися кудрями, которая носилась голая, скача, как прекрасная белая обезьяна. Несколько лет назад, очень много, если подумать, он приносил мне видеокассету (вот как давно!) с фильмом, перемотанным ровно до этой сцены. «Посмотри, – настойчиво говорил, – посмотри». А я не люблю кино, утомляюсь полтора часа сидеть перед телевизором, ничего не делая. Ему зачем-то было нужно, чтобы я посмотрела ту сцену и следующую, с рыжей девушкой. У Килмора опять не стоял, он пил виски и тряс эту свою рыжую: «Ты умрешь за меня?» Она ему: «Урод, прекрати пить, ты убиваешь себя!» А он: «Ты умрешь за меня?» – «Да ты достал меня!» – «Ты умрешь за меня?» – «Я люблю тебя, я не хочу умирать». – «Ты умрешь за меня?» – «Я люблю тебя!» – «Ты умрешь за меня?!» – «Умру. Умру. Умру».
Я все-таки получила от него письмо. Поняла, что он пытался сказать тогда, подсовывая мне видеокассету – с любовным треугольником, наркотиками, воплями и остальной «жалкой поэзией». Но главным в тот вечер оказалось не это – и Розенкранц, и Гильденстерн, и Джим Моррисон, и многие красивые люди давно мертвы, и пусть их иллюзии будут им пухом. Но я, живущая, женщина несколько за тридцать (чтобы не сказать хуже), устроенная, счастливая, нашедшая себе занятие по душе, – я вдруг совершенно точно поняла,
что если сейчас
появится кто-нибудь,
способный снова спросить у меня так же,
как он когда-то —
«ты умрешь за меня?»,
я, пожалуй, отвечу —
«умру. умру. умру».
* * *Когда я стану старше и мои волосы, моя кожа, мои руки... нет, не хочу об этом. Просто о здоровье. Здоровье мое таково, что в пять утра я могу сделать горячую ванну и залезть туда со стаканом виски или даже мартини со льдом. Снаружи горячо, внутри холодно. Я не читаю, просто думаю. Сколько еще – десять лет или двадцать, прежде чем я начну бояться: а вдруг прихватит сердце от контраста? Прежде чем полчаса пешком станет для меня «много»? Перестану есть острое-соленое-жирное – потому что печень-желудок-почки. Коротко говоря, начну беречься. Солнца, воды, еды, усилий, волнений. Сейчас считаю калории, конечно, но не более. Ну и насчет любви. Весна обещает быть, а мне-то что?.. Сердце как яйцо – «я варил его два часа, но оно осталось твердым». «Темны пути любви», темны настолько, что хоть бери ершик для флейты и прочищай три основные любовные дороги. Весной неприлично плакать, хочется одеться в лед и ступать, по возможности не соприкасаясь с тающей землей. Хочется писать только за деньги. Я бы сейчас даже любила только за деньги, но за любовь мне никто не платит, этот мой товар не пользуется таким спросом, как слова. Жаль, потому что никто над тобой не смеется, когда за деньги – не обзывают графоманом, истеричкой и влюбленной дурой, напротив, объявляют писателем и профессионалом. За оплаченной любовью (не важно, обнаженной или облаченной в текст) охотятся, ее вызванивают и покупают со всем почтением. Ждешь не эсэмэски, письма, синенькой строчки в аське – а только интересных взаимовыгодных предложений. Когда в твоем ящике деловых посланий больше, чем личных, это называется востребованность. Когда последние звонки в мобильном – от людей с отчествами и фамилиями, а не от загадочных существ с короткими и нежными именами, – это хорошо, это успокаивает. Твоей любви, твоим словам есть твердая цена, небольшая, но верная, с голоду не умрешь. И уж по крайней мере никто не выбросит листок, на котором ты написала сто семьдесят слов о любви, – потому что за деньги, как ни крути. Итак, все, что стоило денег, – продано, а некупленное заварено в свинец и свезено на свалку радиоактивных отходов, чтобы не отравлять окружающую среду и нерожденных младенцев. Вместо сердца, как и было сказано, вареное яйцо, об него давно сломана игла, в которой Кощеева смерть и много чьи зубы. Любовные трубы забиты сажей, но чистить незачем – больше не топим, потеплело, весна.
* * *Когда я была маленькой, меня безмерно тревожила многовариантность будущего и предполагаемая свобода выбора. Вот выйду я из дому и пойду направо – и со мной может произойти все, что угодно, а если пойду налево, то тоже все, что угодно, но это будет уже другое «все». Беспокоило настолько, что без особой нужды я старалась из дому не выходить (хотя в собственной квартире, разумеется, могло произойти какое-то третье «все»). Несколько позже я сообразила, что вероятность встретить на улице динозавра вовсе не «пятьдесят на пятьдесят», поэтому варианты будущего заметно сократились. Но все равно, когда родители ездили на машине «в Москву за продуктами» (в Перово и Новогиреево на самом деле) и брали меня с собой, я всю дорогу таращилась в окошко, рассматривала редкие многоэтажные дома вдоль трассы и думала: «Ведь я могла бы жить здесь, учиться в другой школе и любить не Вадика, а какого-то другого мальчика». И это было не то чтобы страшно, но жутковато. В юные годы меня осаждали многоходовки – если я сделаю так, так и так... а если так, так и так... черт, а можно еще... Не говоря о том, что случайные бабочки Брэдбери караулят под каждым кустом. Есть ведь и волевые решения, которых множество. Хотелось сжать виски, забиться в угол и визжать – до тех пор, пока голоса в моей голове не перестанут просчитывать ходы, которые все на первый взгляд равноценны. Мне понадобилось неприличное количество лет, чтобы узнать: никакого выбора не существует. Потому что нравственный закон внутри меня отнюдь не как небо надо мной – никакого разнообразия не предполагает. Нет нужды мучительно выбирать, потому что закон всегда чуть ли не с первого взгляда сообщает верное решение, и мне остается либо принять его, либо отвергнуть, но никаких иллюзий нет, правильное – одно. И я чаще всего соглашаюсь с внутренним цензором – не от особой честности, но из лени, потому что довольно неудобно жить неправильно, когда осознаешь этот факт. И будущее перестало не только пугать, но и волновать: какие могут быть сюрпризы, если понимаешь алгоритм собственных поступков. Поэтому, когда неожиданно измысливаешь ситуацию, в которой теоретически непонятно, как поступить, она занимает на полном серьезе. И в данный момент я обдумываю следующее: если будет выбор, я предпочту умереть с закрытыми глазами или с открытыми? Поясню. Судя по моим опытам (наркотического, сексуального и мистического плана), умирать очень страшно, поэтому естественно будет закрыть глаза и не смотреть, как исчезает мир. Но с другой стороны, ведь это будет самый последний взгляд, не так ли? Потом ведь – ничего? И весьма глупо не использовать последнюю возможность видеть. Моя нежная, слабая, трусливая сущность говорит – зажмурься, но весь опыт, который удалось накопить к этому часу (около трех ночи двадцать первого марта две тысячи седьмого), протестует и требует смотреть, пока есть силы. Может быть, меня мучает воспоминание, уже однажды описанное. Когда я влюбилась в первый (судя по всему, он же и единственный) раз и мой мужчина уезжал навсегда, я струсила, слишком испугалась смерти и недосмотрела. Вот вам кусочек истории: «Он поцеловал меня, сказал что-то вроде „до свидания, малыш, я вернусь“ – и ушел. Мне почему-то показалось важным повернуться и тоже пойти, не оглядываясь, но через десять шагов я поняла, что больше никогда его не увижу, и метнулась назад („метнулась“ – это очень громко сказано, на мне была огромная шуба из искусственного меха, и снегу намело по колено, но сердце мое – да, метнулось). Но он уже исчез в толпе, и я не разглядела, куда он ушел. Позже я готова была отдать (только кто бы взял?) несколько лет жизни за последний взгляд в его спину, пропущенный – из гордости? для красоты прощания? чтобы сохранить спокойствие? В любом случае ничего этого соблюсти не удалось, я как клушка бегала по площади, и лицо женщины, продававшей шерстяные носки у входа в метро, забыть невозможно – столько на нем было понимания-насмешки-сочувствия – “где мои семнадцать лет”». Уверена, что после того, как я умру, у меня не будет возможности метаться по заснеженным улицам и оплакивать утраченную возможность, но все равно, все равно. Я очень хотела бы видеть все до последнего мгновения – не важно, будет ли перед моими глазами холодное нежное небо, или лицо врача, или расплывающаяся комната, – но я бы желала досмотреть свою жизнь до самого конца. Не знаю, хватит ли духу. Я отдаю себе отчет в том, что жизнь, в которой самым увлекательным кажется выбор между смертью с открытыми или закрытыми глазами, не очень интересна. Я также отдаю себе отчет, что через неделю могу влюбиться «навеки», а через месяц впасть в пучины отчаяния, разлюбив. Что я не видела еще множества вещей и множество бед еще не пережиты. Но все-таки по большому счету мне бесконечно важно только одно – досмотрю ли я.
Когда я была маленькой, меня безмерно тревожила многовариантность будущего и предполагаемая свобода выбора. Вот выйду я из дому и пойду направо – и со мной может произойти все, что угодно, а если пойду налево, то тоже все, что угодно, но это будет уже другое «все». Беспокоило настолько, что без особой нужды я старалась из дому не выходить (хотя в собственной квартире, разумеется, могло произойти какое-то третье «все»). Несколько позже я сообразила, что вероятность встретить на улице динозавра вовсе не «пятьдесят на пятьдесят», поэтому варианты будущего заметно сократились. Но все равно, когда родители ездили на машине «в Москву за продуктами» (в Перово и Новогиреево на самом деле) и брали меня с собой, я всю дорогу таращилась в окошко, рассматривала редкие многоэтажные дома вдоль трассы и думала: «Ведь я могла бы жить здесь, учиться в другой школе и любить не Вадика, а какого-то другого мальчика». И это было не то чтобы страшно, но жутковато. В юные годы меня осаждали многоходовки – если я сделаю так, так и так... а если так, так и так... черт, а можно еще... Не говоря о том, что случайные бабочки Брэдбери караулят под каждым кустом. Есть ведь и волевые решения, которых множество. Хотелось сжать виски, забиться в угол и визжать – до тех пор, пока голоса в моей голове не перестанут просчитывать ходы, которые все на первый взгляд равноценны. Мне понадобилось неприличное количество лет, чтобы узнать: никакого выбора не существует. Потому что нравственный закон внутри меня отнюдь не как небо надо мной – никакого разнообразия не предполагает. Нет нужды мучительно выбирать, потому что закон всегда чуть ли не с первого взгляда сообщает верное решение, и мне остается либо принять его, либо отвергнуть, но никаких иллюзий нет, правильное – одно. И я чаще всего соглашаюсь с внутренним цензором – не от особой честности, но из лени, потому что довольно неудобно жить неправильно, когда осознаешь этот факт. И будущее перестало не только пугать, но и волновать: какие могут быть сюрпризы, если понимаешь алгоритм собственных поступков. Поэтому, когда неожиданно измысливаешь ситуацию, в которой теоретически непонятно, как поступить, она занимает на полном серьезе. И в данный момент я обдумываю следующее: если будет выбор, я предпочту умереть с закрытыми глазами или с открытыми? Поясню. Судя по моим опытам (наркотического, сексуального и мистического плана), умирать очень страшно, поэтому естественно будет закрыть глаза и не смотреть, как исчезает мир. Но с другой стороны, ведь это будет самый последний взгляд, не так ли? Потом ведь – ничего? И весьма глупо не использовать последнюю возможность видеть. Моя нежная, слабая, трусливая сущность говорит – зажмурься, но весь опыт, который удалось накопить к этому часу (около трех ночи двадцать первого марта две тысячи седьмого), протестует и требует смотреть, пока есть силы. Может быть, меня мучает воспоминание, уже однажды описанное. Когда я влюбилась в первый (судя по всему, он же и единственный) раз и мой мужчина уезжал навсегда, я струсила, слишком испугалась смерти и недосмотрела. Вот вам кусочек истории: «Он поцеловал меня, сказал что-то вроде „до свидания, малыш, я вернусь“ – и ушел. Мне почему-то показалось важным повернуться и тоже пойти, не оглядываясь, но через десять шагов я поняла, что больше никогда его не увижу, и метнулась назад („метнулась“ – это очень громко сказано, на мне была огромная шуба из искусственного меха, и снегу намело по колено, но сердце мое – да, метнулось). Но он уже исчез в толпе, и я не разглядела, куда он ушел. Позже я готова была отдать (только кто бы взял?) несколько лет жизни за последний взгляд в его спину, пропущенный – из гордости? для красоты прощания? чтобы сохранить спокойствие? В любом случае ничего этого соблюсти не удалось, я как клушка бегала по площади, и лицо женщины, продававшей шерстяные носки у входа в метро, забыть невозможно – столько на нем было понимания-насмешки-сочувствия – “где мои семнадцать лет”». Уверена, что после того, как я умру, у меня не будет возможности метаться по заснеженным улицам и оплакивать утраченную возможность, но все равно, все равно. Я очень хотела бы видеть все до последнего мгновения – не важно, будет ли перед моими глазами холодное нежное небо, или лицо врача, или расплывающаяся комната, – но я бы желала досмотреть свою жизнь до самого конца. Не знаю, хватит ли духу. Я отдаю себе отчет в том, что жизнь, в которой самым увлекательным кажется выбор между смертью с открытыми или закрытыми глазами, не очень интересна. Я также отдаю себе отчет, что через неделю могу влюбиться «навеки», а через месяц впасть в пучины отчаяния, разлюбив. Что я не видела еще множества вещей и множество бед еще не пережиты. Но все-таки по большому счету мне бесконечно важно только одно – досмотрю ли я.
* * *Душа моя, ты мне приснился.
Мы оказались в какой-то жаркой стране, был у нас всего один день, и я уже знала, что разлюбила тебя.
Но я ждала столько лет, что глупо было не повидаться.
У тебя есть работа, связанная с водой и степью, и я пришла в твой дом, где деревянные стены и сизая полынь у порога.
Ты оказался молодым, как в тот год, когда я тебя любила. Мы обнялись и поняли оба, что никого ближе у нас нет.
Тебя ждала девушка, моложе и любимее, чем я, а меня – мужчина, старше и интереснее, чем ты (а звали его так же – Тим, но у нас с ним все было впереди). Они ждали нас, они – наше настоящее, а мы все не могли оторваться друг от друга, потому что только вместе не были одиноки.
Ты обещал... обещал – что? ведь незачем возвращаться ко мне, но ты все говорил: «Я сейчас уеду, но потом позвоню, через год, через полгода я...» И все это не имело никакого смысла. Счастье для нас – «в будущем году в Иерусалиме».
Мы были обречены, и выбор только за тем, носить ли тоску внутри или снаружи: по отдельности у каждого из нас интересная и насыщенная жизнь, но души наши, моя и твоя, оставались одинокими. Вместе же нас не ожидало ничего, кроме неодиночества. (Во снах возможно только «всегда» и «никогда».)
Поэтому я вышла из дома и опустилась без сил на бетонные ступени. Солнце садилось, передо мной текла река, и твоя работа была в том, чтобы лить в нее мутную воду из трубы. А я тебя не любила.
Ты вышел на крыльцо (хотя не должен был), взял меня за руку, и мы вместе прыгнули с берега. Я успела крикнуть: «Я плавать не умею!» – и сердце перевернулось от прохладной сине-зеленой воды.
Я проснулась, в груди пересыпались камни. Кот в ногах вздрогнул, поймал волну боли, исходящую от меня, и зашелся свистящим сердечным кашлем.
Ты был прав, приезжать не нужно.[2]
* * *Одна женщина рассказала мне о встрече с бывшей любовью. У них разные воспоминания – он помнит картинки, а она, допустим, запахи. Я не стану раскрывать чужие секреты, но у меня и самой такое случалось: десять лет прошло, а до сих пор помню одно дерево – спешила на свидание, было жарко, и вдруг вошла в тень, поднимаю голову, а надо мной липа, свет сквозь крону, и я вижу каждый – каждый – листочек и солнечные пятна между ветками. Лимоны помню, какие желтые были – горой на столе, – а за окном синица (уже поздняя осень была), и грудка у нее ровно того же оттенка. Ну и за нас обоих помню картинки, а он, мужчина, иногда говорит: «Ты мне тогда сказала... разговор у нас был...» А мне-то кажется, мы все больше молчали.
Так вот, я о том, что с тех пор таких лимонов и лип не было, но только недавно заподозрила почему. Потому что для любви мы ищем (ладно, я ищу), человека с другой системой восприятия. Вот я до предела вербализована, а он визуал. И когда у нас любовь, мир становится целым. Он слышит, что я говорю, а я все вижу. А потом, когда мы расстаемся, вроде как мне свет пригасили, а ему поговорить не с кем.
* * *Снилось, что на нашем острове небезопасно, и папа сказал, что я должна взять наследника и уплыть с ним. Я плакала, а папа в расшитых джинсах убеждал меня, что скоро здесь все погибнет. И бабушка, которая, вообще говоря, давно умерла, обнимала меня и повторяла «надо». Мы сели в надувную лодку, сверху погрузили маленький детский велосипед и поплыли. На другом берегу жили темноволосые люди с белыми лицами, которые кривили большие рты, то ли насмешливо, то ли истерично. В небольшой комнате мы сидели на диванчике – наследник, я и черный котенок. Вечером я думала о любви, а приснился очередной «бездомный» сон. А думала я вот что: завидую женщинам, которые умеют «бороться за свою любовь». Я говорю о борьбе на всех уровнях: с собой, когда чутье подсказывает, что ничего, кроме стыда, из этой истории не выйдет. С обстоятельствами, которые все – против. С соперницей, на совершенно бытовом уровне «боев в грязи». И, собственно, с самим объектом чувств. В моей жизни существовал ровно один мужчина, за которого я намеревалась бороться, но он уехал за несколько морей, лишив меня всякой возможности для маневра. Мне было двадцать, но я очень хорошо помню это состояние предназначения: вот моя единственная любовь, и Бог сейчас смотрит прямо на меня. Я несла его на вытянутых руках – своего большого горячего мужчину, так что ноги его никогда не касались земли. Сейчас я вижу, что картинка совершенно комическая: полтора метра выступают с одухотворенным лицом, а на ручках, комфортно покуривая косяк, едет длинный парень в бандане. У него оказалось достаточно вкуса, чтобы немедленно соскочить, поцеловать меня в чистый лоб и исчезнуть, а я еще долго шествовала с пустыми руками, и ноша моя не становилась легче. И сейчас, когда я вижу какую-нибудь девушку, которая с видом мессии несет своего лживого веселого парня, отпихивая ногами женщин, плюя на явное пренебрежение с его стороны, умудряясь как-то зарабатывать деньги, противостоять всему миру, да еще убеждать себя, что все правильно, – я понимаю: ее ведет не глупость или отсутствие гордости, а жесткая уверенность в неизбежном. Такие если приостанавливаются, то лишь чтобы родить – а потом идут дальше.