Горький шоколад. Книга утешений - Марта Кетро 3 стр.


Я предполагаю, что за свою любовь «борются», как за место под солнцем, как за еду, воду и воздух, – на уровне физиологии. Вот оно, МОЕ, мне Бог его назначил при рождении, и я без него умру. (Может, оттого мне приснилось, что я обязана уплыть с каким-то гипотетическим «наследником»?) Приятие этого факта укрепляет решимость и освобождает от рефлексии любого рода. Не знаю, что должно произойти с женщиной, чтобы изменить ее отношение к любви. Вернее, знаю, и совершенно точно, но путь этот сопряжен с человеческими жертвами, поэтому как метод не годится. Скажем так, с ней произошло «что-то». И, пережив «что-то», она обнаруживает источник любви в себе, а не в каком-либо другом человеческом существе. И ее, как хомячка, рвет на части осознание свободы, одиночества и собственной окончательной смертности. Некому служить – не потому, что господин умер, а потому, что его никогда не существовало. У нее нет ничего ценного – откуда у ронина дорогой меч? – кроме одного-единственного знания, которым нельзя поделиться. Бесприютность становится «главным запахом этой весны» – сквозь горелые прошлогодние листья, сквозь сны о большой воде, сквозь попытки остаться на острове среди своих, – прорывается, затопляет, и ты просыпаешься в слезах. Потому что дома нет и не будет, а мальчик и черный котенок всегда с тобой, хотя велосипед потерялся.

* * *

Ты прав, она действительно несла цветы, которых еще не было, но она шла на свидание и минут через двадцать собиралась их получить, поэтому мысленно уже держала в руках букет. Уже опускала лицо в розы (или нарциссы), уже говорила «спасиииибо», уже подставляла висок для поцелуя. И нет ничего забавнее женщины, не увидевшей своих цветов. Быстрый взгляд на руки, такой же, каким раньше встречала папу с работы – что принес? – и сразу же отводит глаза: и не ждала, в общем-то, не очень-то и хотелось... Со временем она научится смотреть пришедшему только в лицо, но первые пять секунд все равно будет надеяться, каждый раз, с каждым. Не то чтобы ей редко дарят цветы, но вот когда ты два часа одеваешься, идешь к метро, спускаешься, долго едешь (иногда с пересадкой), а потом поднимаешься на поверхность – очень хочется получить хотя бы маленькую розу.

* * *

Бывает, женщина смотрит на мужчину и у нее светлеет лицо. И я всегда думаю, глядя на них: это искупает что-нибудь? Они, допустим, женаты, но он плохо с ней обращается, или спит с кем попало, или, наоборот, она не хочет с ним жить по ряду причин, но – светлеет. Через секунду опять обычная, но в тот момент, когда он входит в дверь... Стоит ли ежедневное раздражение одного мгновения, которое даже не каждый раз, а изредка, если только застать врасплох, когда она уверена, что никто не смотрит? Потом отвернется, но сначала ее лицо светлеет. Тем и живет. Неужели несколько секунд что-то оправдывают?

* * *

Душа моя, позволь мне нынче ночью заснуть в саду. Ты же знаешь, я никуда не денусь от тебя, пока не умру. Но этой ночью, лимоном и лавром пахнущей (что было отмечено другим телом), в теплую полночь – позволь мне удалиться всего на несколько шагов, за стену. Пока ты пребываешь здесь, в трудах и скорби, позволь мне заснуть в саду. Не позже чем к утру я замерзну и вернусь – но именно сейчас я хочу лежать в мокрой траве и видеть свои сны – без тебя. Я ведь даже не знаю, душа моя, как это, – за всю жизнь мы ни разу не расстались, даже во сне ты щекотала мне веки изнутри и шептала секреты. И только одной-единственной ночью мне хочется побыть пустым телом – без тебя. Чувствовать запахи, а не печаль, насладиться теплом и холодом, а не воспоминаниями. Замерзнуть, просто замерзнуть – а не затосковать. Оставь меня в покое, душа моя, хотя бы с полуночи до рассвета. Я вернусь к тебе без ущерба, и ты снова сможешь войти в меня, поцеловать в глаза, привычно ущипнув за грудь – изнутри. Ты потопчешься и свернешься здесь, где обычно, ниже горла, выше сосков, согреешь и пожалуешься – снова и снова. Сколько захочешь. Но сейчас, в одну только эту ночь, отпусти тело побыть просто плотью. Обещаю не простудиться.

* * *

Сегодня на Манежной продавали механические игрушки – скачущих зверюшек с запыленными лапками. Один котенок неожиданно обрел свободу воли, отделился от пищащей стаи и удалился молча. Когда я проходила мимо, он был уже близко к метро и шел, почти не подпрыгивая.

Все, что я могу пожелать.

* * *

С тех пор как у меня расширился круг общения, я стала лучше о себе думать. Не в плане «чем больше узнаю людей, тем больше люблю себя», а просто раньше казалось, что проблемы мои какие-то дикие и я не понимаю самых простых вещей, которые всем остальным женщинам внятны. Оказывается, все влипают в одни и те же тепленькие гудронные лужи, все мучаются одинаковыми проклятыми вопросами. (Никогда не говори «все», говори «многие».) И самый проклятущий из них вот какой: те, кого мы любили и с кем потом расстались – не важно, по чьей инициативе, но по их вине, – зачем они возвращаются? (даже так —?!) Человек, который год или пять лет назад разбил тебе сердце, от которого уползла в слезах и соплях, ненавидя или прощая – нет разницы, – которого не забыла до сих пор, как нельзя забыть удаленный аппендикс, даже если все зажило, хотя бы из-за шрама. Который ясно дал понять, что все кончено. Зачем – он – возвращается? Раз в месяц или в полгода, но ты обязательно получаешь весточку. Sms, письмо, звонок. Он хочет всего лишь узнать, как дела, похвастать очередным успехом, позвать в кино, переспать или снова послать меня к черту. Я не могу, я всю жизнь подыхала от недоумения, и не я одна страдаю, потому что ну все уже, все – он десять раз с тех пор женат и я дважды замужем, гадости все друг другу сказаны, извинения принесены. Я давным-давно равнодушна, мне до сих пор больно. Такие дела, милый, такие дела – все сводится к противоречию: я давным-давно равнодушна, мне до сих пор больно. Неубедительно? Но это именно то, что я чувствую. Полюбив, мы открываем доступ к своему сердцу, односторонний канал на сколько-то мегабит, который заблокировать невозможно. И каждый, давно не милый, отлично чувствует линию и раз от разу набирает номер, чтобы спросить: «Хочешь в кино?» И я отвечаю: «Я не хочу в кино. Я хотела прожить с тобой полвека, родить мальчика, похожего на тебя, и умереть в один день – с тобой. А в кино – нет, не хочу». Ну то есть вслух произношу только первые пять слов, но разговор всегда об одном: он звонит, чтобы спросить: «Ты любила меня?» И я отвечаю: «Да». Да, милый; да, ублюдок; просто – да. Я давным-давно равнодушна, мне до сих пор больно. Я до сих пор выкашливаю сердце после каждого коннекта. Не знаю, как сделать так, чтобы они, возвращенцы эти, перестали нас мучить. Можно быть вежливой, орать, не снимать трубку, но в любом твоем деянии (бездействии) он все равно услышит ответ на свой вопрос: «Ты любила меня?» – «Да». В покое оставляют только те, кого не любила. Точнее, если они и звонят, этого просто не замечаешь. Вывод напрашивается, и он мне не нравится. Может, самой слать им эсэмэски раз в месяц? Расход небольшой, покой дороже: «Я любила тебя». Уймись.

* * *

Любовное письмо – это особенная вещь, оно отличается, например, от письма любимому и от описания любви, хотя корни те же. Любовное письмо чаще всего адресовано пишущему и призвано оформить в слова то, что он, пишущий, желает чувствовать на сегодняшний день. То есть это документ о намерениях и зачастую не содержит ни слова правды, но совершенно при том искренен. Это также документ о правах – «сим передаю получателю», отдаю себя в руки твои, моя репутация погибла, теперь ты знаешь, и так далее.

В моем самом лучшем любовном письме был только номер телефона. Я ушла, пока человек спал, а в качестве извинений оставила десять цифр. Это значит – ты мне понравился, давай продолжим. Очень глупо – сразу после секса всегда хочется сбежать, как с места преступления. Не знаю, что меня гонит, уж точно не стыд – чего стыдиться-то? Молодые матери иногда не могут заснуть в одной комнате с ребенком, потому что все время прислушиваются, не перестал ли он дышать, – и я не могу спать с новой любовью. Слушаю, как она дышит и поворачивается, и боюсь. Ухожу, как только откроют метро, потому что не хочу посмотреть в глаза, может, мне страшно увидеть, что он меня не любит. Напрасно – мужчина уж так устроен, что просыпается на гормональном подъеме и с эрекцией, и я теряла чудесное утро каждый раз, когда убегала.

В моем самом глупом любовном письме, кроме прочего, были две фразы: «Ненавижу тебя за то, что ты позволил мне разлюбить. Надеюсь, тебе больше никогда не повезет». Первая – чистая ложь, вторая сбылась.

Самое честное любовное письмо выглядело так: «Хочу тебя увидеть» – в ответ на его, такое же: «Хочу тебя увидеть».

В моем самом лучшем любовном письме был только номер телефона. Я ушла, пока человек спал, а в качестве извинений оставила десять цифр. Это значит – ты мне понравился, давай продолжим. Очень глупо – сразу после секса всегда хочется сбежать, как с места преступления. Не знаю, что меня гонит, уж точно не стыд – чего стыдиться-то? Молодые матери иногда не могут заснуть в одной комнате с ребенком, потому что все время прислушиваются, не перестал ли он дышать, – и я не могу спать с новой любовью. Слушаю, как она дышит и поворачивается, и боюсь. Ухожу, как только откроют метро, потому что не хочу посмотреть в глаза, может, мне страшно увидеть, что он меня не любит. Напрасно – мужчина уж так устроен, что просыпается на гормональном подъеме и с эрекцией, и я теряла чудесное утро каждый раз, когда убегала.

В моем самом глупом любовном письме, кроме прочего, были две фразы: «Ненавижу тебя за то, что ты позволил мне разлюбить. Надеюсь, тебе больше никогда не повезет». Первая – чистая ложь, вторая сбылась.

Самое честное любовное письмо выглядело так: «Хочу тебя увидеть» – в ответ на его, такое же: «Хочу тебя увидеть».

Самое нарядное – «Ловлю себя на том, что когда перед сном думаю о тебе, то с особой нежностью обнимаю ту мужскую спину, которая есть под рукой, потому что нежность естественным образом выступает сквозь кожу при мыслях о тебе, как при нагревании пероксида бария выделяется кислород (2BaO2 = 2BaO + O2)».

Самое простое: «Жизнь прекрасна. Я задыхаюсь от боли. Иногда».

И вот я подумала, что нужно написать еще одно письмо. Трудно сказать, сколько любовей у меня было, в сентиментальном настроении считаю, что три, в добром – две, в приступе честности прихожу к выводу, что одна. В отчаянии мне кажется, я никогда никого не любила. Чтобы никого не обидеть, напишу троим – общее.

«Спасибо за то, что тебя нет со мной, теперь наша любовь в безопасности навсегда. Я очень рада, что у тебя есть жена и дети, – значит, ты никогда не вернешься, чтобы все испортить, и никогда не умрешь. Правда, однажды ты все-таки умер, и это была самая отвратительная выходка из всех возможных. Подло так выходить из игры, я ведь почти победила. Но зато я могу теперь сочинить для себя такую историю любви, какую захочу. Извини, если я тебя запутала. Просто учитывай, что ты у меня в трех экземплярах и с каждым было по-разному – или одинаково, как посмотреть. В любом случае тебе, бредущему в густом тумане моей памяти, не особенно важно, жив ты или нет, главное – выбраться. Я желаю тебе, чтобы в серых разрывах блеснула синяя река, у которой мы гуляли почти пять лет. Чтобы ты безошибочно узнал те вечножелтые клены, под которыми мы сидели на лавочке в нашем единственном октябре. Чтобы белые деревья, с которых мы не успели попробовать плодов, потому что наша любовь началась и закончилась вместе с весной, наконец отцвели. Я желаю, чтобы подул ветер, тот, что вечно несет прелюбодеев во втором круге, не давая им прикоснуться друг к другу. Чтобы он выдул остатки тумана и отнес тебя так далеко... Впрочем, мы уже далеки настолько, что если чуть перестараться, рискуем встретиться, сойдясь с другой стороны. Так что пусть ветер утихнет и начнется дождь, который смоет наши следы, запахи и записи. Сорока дней было бы достаточно. А потом желаю огня, который спустится, чтобы согреть тебя, – он должен быть очень сильным, потому что все порядком отсырело. На этом остановлюсь, потому что ни голода, лишающего иных страстей, ни болезни, меняющей тело до неузнаваемости, я для тебя не хочу. Напротив, желаю тебе здоровья. Ну или покоя, если здоровье уже не актуально. Взамен прошу только прощения».

* * *

Я ехала в Питер, уже и не помню, которое это было из моих одиноких осенних путешествий. Всегда – ночь, всегда ноябрь, когда снег уже идет, но еще не устал и не ложится надолго. И вот мы трогаемся, в плацкарте не включают свет, заоконных фонарей пока достаточно, поезд в городской черте едет тихо-тихо. Все молчат – что тут скажешь, успели, и ладно, пока не заберут билеты и не принесут белье, шевелиться бессмысленно. И вот мы все молчим, кроме одной женщины в соседнем купе, которая не особенно громко, но и не сдерживаясь, плачет. Обстоятельно, бесстыдно, банально. Потому что ничего другого не остается плывущим во чреве ночного кита – когда за окном фонари и снег, а ты везешь свою тоску в Питер, – но мы, люди со вкусом, не позволяем себе потакать очевидному. По той же причине, по которой не произносим первую шутку, пришедшую в голову, – она слишком предсказуема. И поэтому первую предсказуемую реакцию мы тоже припрячем, а женщину накажем единственным способом, доступным людям со вкусом, – не станем обращать внимания, вот и все. Она, наверное, ждет, что кто-то утешать полезет? Но это все равно что засмеяться, когда стоящий впереди тебя в очереди плоско пошутит с продавцом. Хотя, может быть, нас удерживала не гордыня, а смирение, потому что ее рыдание, и темнота, и натопленный вагон превратили наш поезд в посткатастрофическую теплушку, а нас – в беженцев, у которых не осталось сил ни на свои, ни на чужие слезы. Смотришь в одну точку, не развязывая платка, и думаешь только о том, сколько часов тепла и неподвижности у тебя есть, прежде чем придется опять вставать и жить. Она доплакала, включили свет, проверили билеты, и дальше была какая-то жизнь, о которой мало что помню. А мой отложенный плач, который никуда не девался, я довезла до Финского залива и, глядя в море, выпустила из легких – как выпускают из рук горячего толстого голубя, – не со слезами, а с теплым дыханием, смешавшимся с сырым воздухом, с серой водяной взвесью, которую принято называть особой питерской атмосферой. Передвижения по Питеру (кто пошлее, называет «бродить», а кто попроще – «гулять») – это всего лишь вытаптывание бездомности, из сердца в ноги. Бездомность собирается тяжестью в ступнях, беспокойной болью в икрах, потому что нет в этом городе места, где можно разуться, распариться, потом окунуть ноги в масло, завернуть в махровое полотенце и положить на колени к сидящему рядом, подсунув спеленатый кокон под локоть, как нахальная кошка – свою круглую полосатую голову. И когда наконец приезжаешь к себе и проделываешь все это, на некоторое время остается ощущение, что бездомность тебя покинула – вместе с усталостью, отеками, со стертыми подушечками лап.

Еда в Питере, эта игра в безденежье, когда какого-то черта начинаешь заказывать селедку под шубой в «Визави», пить безымянную водку из пластика и закусывать кремовыми трубочками в стояке при продуктовом магазине. Удивительно органичное хамство – или уверенное панибратство, кто как назовет, – продавщиц сводит тебя по ступеням социальной лестницы во влажный подвал, под горячую трубу, к которой даже покрасневшие руки не приложишь, так жжет. И ты смирно, как лошадь в стойле, ешь и пьешь свое, не торопясь, но и без нужды не задерживаясь, а потом снова выходишь на ветер. Поездка в Питер – это вываривание одиночества, так вываривают заспанную простынь в кипятке: вся серость переходит в воду, а тебе остается белое полотно, которое поначалу кажется новее, беспамятнее, невиннее, чем раньше. Вода уйдет в нечистую землю, а ты увезешь свое отстиранное одиночество, высушенное на утреннем холоде, похрустывающее, ломкое, гордое. А дома уже утюгом с паром, и спрятать, чтобы потом расстелить перед следующей любовью, как в первый раз.

Насколько мне известно, достаточно пережить в Питере одну чужую смерть и одну свою любовь, чтобы перестать нуждаться в этом городе.

* * *

Выхожу из дому раз в три дня, много сплю днем и почти не сплю ночью, не читаю, не пишу. Я жду. Бывает, когда впереди праздник или особенное событие, за неделю почти не живешь, смотришь в светлое послепослезавтра, не замечая обыкновенные среду, четверг, пятницу. И праздник потом обязан окупить эти пропущенные дни, но никогда не окупает, всегда остается тень недовольства, потому что нет такого события, которое могло бы компенсировать напрасно потраченный кусок жизни. Иногда ждут событий неконкретных: «Сейчас как-нибудь, а вот весной, весной...» А ведь только конец января и, учитывая, что ты всю осень Нового года ждала, жить-то когда? Ждут хорошей погоды, отпуска, похудения, понедельника. Ждут человека. А нужно ли? Я не беру случаи, когда есть определенный срок, командировка или армия, речь об ожидании «когда-нибудь». «Зима пролетит, и весна пройдет, и лето – и целый промчится год, но ты ведь придешь, пусть не в этом году, и я, как тебе обещала, все жду». Это Сольвейг, она потратила жизнь на ожидание. Ибсен утверждает, что тем она спасла душу Пера Гюнта. А я вот думаю, не загубила ли? Ведь он мало того что свои годы промотал, так еще и ее. Потому что жизнь, проведенная у крыльца, вряд ли была счастливой. Я представляю, какой она прибежала к нему – счастливая, живая, молодая и на лыжах, как дура. Решительная. А потом воля ее иссякла, и она превратилась в памятник своей любви, который в конце концов «сработал» – в пятом действии, если я не ошибаюсь. Ибсен пишет, что «она ему и жена, и мать», но по мне, так это извращение – столько лет быть беременной своим мужчиной. Лучше бы родила от прохожего.

Назад Дальше