Горький шоколад. Книга утешений - Марта Кетро 4 стр.


На самом деле, когда пьесу пишет не мужчина, а ты сама, – спасаем ли мы своим ожиданием? За всех не скажу, но иногда женщина ждет, чтобы не жить. Пока ты стоишь у крыльца, пока зажигаешь свечу в окне, кажется, что и время остановилось. Не взрослеешь, не меняешься, не стареешь. И жизнь вроде не зря, ведь ты на службе, под честное слово, данное по собственной воле, на посту, когда уже и вечер, и ночь, и снова утро, и лето прошло, и снег лег.

Я знаю, однажды я ждала больше пяти лет и все это время гордилась собой, как никогда прежде. Не то чтобы совсем монашествовала, но когда появлялся новый мужчина, я говорила, что мы, конечно, побудем вместе, но не всерьез, и как только вернется Он!.. Мне казалось, это мой способ любить, но, похоже, это был страх – вдруг опять близость, боль, я же не вынесу еще одну потерю. Мужчина тут совершенно ни при чем, по крайней мере он не виноват. «Жизнь моя песней стала с тех пор, как в первый раз отыскал тебя взор! То было божье благословенье!» И все тут. Бог тебя МНЕ послал, у меня миссия, а ты иди уже и под ногами не путайся. Я только надеюсь, что за те годы, прожитые без сердца, отвечу я, а не он, иначе уж совсем несправедливо.

А бывает ожидание любви, состояние «невесты», как я его называю. Сидит дева, ждет неизвестного Жениха, глаз от окна не отводит, попу от лавки не отрывает – вдруг прямо сейчас судьба мимо пройдет? Она и проходит – по другой улице.

И совсем пустое ожидание, как ложная щенность, когда вообще непонятно, чего ждешь-то. Вроде бы не посеяно, не посажено, а тело твое опутано, рассудок томится, душа закрыла глаза. Что-то будет. Некоторые называют это «предчувствием», а я – ленью, сном разума.

И бывает благое ожидание, время медлить, размышлять, таиться, вынашивать, время ждать.

Если каждый день выкапывать персиковую косточку из горшка, она никогда не прорастет. А иногда необходимо посидеть в засаде, чтобы поймать за хвост успех.

Я не знаю, как отличить пустое от наполненного, поэтому просто жду. Выхожу из дому раз в три дня, много сплю днем и почти не сплю ночью, не читаю, не пишу. Я жду.

* * *

Давным-давно у меня случилась такая любовь, которая хороша, когда тебе сорок пять, а ему двадцать пять. Мне до сих пор гораздо меньше, а мальчик почти ровесник, но жизнь в тот год была недобра ко мне, и я очень сильно устала. И вот заметила, что вместо психоделического секса, немного судорожной страсти и бесконечной нежности, которые казались смыслом наших отношений, я повадилась, приходя, немедленно засыпать поперек его широкой кровати. Буквально на двадцать минут, иногда только за этим и приезжала – забегу на полчасика (на другой конец города), посплю и уезжаю дальше по делам. Конечно, мы скоро расстались, потому что мальчики хотят всего-всего – и секса, и страсти, и нежности, и отношений, – а я, как больная собака (не кошечка даже), слишком часто занимала постель впустую.

Впрочем, это был продуктивный союз – энергия, порожденная постоянной внутренней истерикой, покидала меня и уходила к нему, к мужчине, и он, по натуре инертный, становился бодрым и деловитым, а я спокойной. Но, как оказалось, он тратил ее на поиски других женщин, не столь сонных, а мне разомкнутый цикл показался неэкономичным.

Я сейчас думаю, все очень правильно получилось, он не мог поступить иначе, потому что это было как греть руки у тепленького ядерного реактора, заряжать телефон от уснувшего Армагеддона – выгода временная и крайне опасная. Если ты герой, можешь попытаться укротить «стихию», если гений – перенастроить систему, а если просто человек, то лучше развернуться и бежать в укрытие, не дожидаясь, пока рванет.

Позже, когда удалось самостоятельно разминировать свои поля, я вспомнила о нем с благодарностью – не за секс-страсть-нежность, а именно за минуты, сложившиеся в несколько часов покоя, которые дали мне силы в критический момент не перепутать провода.

* * *

Недавно подумала, что в тридцать лет у женщины самая старая душа. Подростковая энергия растрачена, а детские комплексы никуда не делись. Юность прошла, а зрелость, с ее уверенностью и силой, так и не наступила: кажется, следом сразу старость. Из беспомощности перешагиваешь в беспомощность, только усталость добавляется. Уже знаешь, что все смертно – «я умру, ты умрешь, кошки умрут», – но еще не уверена в жизни вечной. Внешне почти не изменилась, но дух так истончился и ослаб, что сил ищешь только в страсти и ярости. Которые, понятное дело, ослабляют еще больше. И вот твоя душа лежит в серой пыли и не знает, прорастет ли она цветами или просто сгниет, – и это все вместо того, чтобы наслаждаться лучшим периодом своей телесной жизни.


Иногда какие-то внешние причины – болезни, несчастья или, напротив, хорошее дело – отвлекают от внутреннего кладбища, а вернувшись, женщина обнаруживает, что все как-то наладилось и силы взялись откуда-то, и дух не то чтобы крепок, но явно посвежел. Становится понятно, что жить будешь, но общее послевкусие все равно какое-то посмертное. Уже примерно знаешь, как оно будет... лет через пятьдесят...

* * *

В день рождения позвонила мама. Которая ничего не понимает – ни в жизни, ни в любви. Которая способна испортить мне настроение двумя-тремя словами. Которая неправильно обращается с папой. И вот она, такая, непонимающая и вредная, неожиданно сказала мне среди прочего: «Постарайся хоть немного украсить свою жизнь». Постарайся хоть немного украсить свою жизнь. Это, в общем, тянет на благословение. Я стараюсь, мама, спасибо.

* * *

У нее есть белая кошка по имени Мияки, поэтому Госпожа Му никогда не носит черное. В дни траура она надевает белое, а в остальное время предпочитает пестрые одежды. На ногах у нее деревянные башмаки на толстой подошве, поэтому иногда кажется, что она, покачиваясь, ведет невидимую марионетку. На пальцах железные перстни. Госпожа Му ювелир.

Ее последним любовником был великан из бродячего цирка – на арене он разгибал подковы и показывал себя. Они познакомились у кузнеца, к которому Госпожа Му заглянула по ремесленному делу, а великан пришел, чтобы купить новых подков. Три месяца они прожили вместе, но однажды утром Госпожа Му увидела, что внутренний дворик ее дома весь завален гнутым железом и Мияки выглядит несчастной. Поэтому она не слишком огорчилась, когда цирк перебрался в другой город. Для утешения сердца Госпожа Му выковала дюжину маленьких серебряных подков и переспала с жокеем.

В данный момент в стране Госпожи Му глубокая осень и ранний вечер, она сидит у окна и рисует птицу. Кошка умывается левой лапой, собираясь на прогулку.

* * *

Раньше я пыталась быть сухим цветком, легким и плоским, который мужчина может вложить в книгу и взять с собой в самолет, увезти из Азии в Европу, вытряхнуть на подушку гостиничного номера и там забыть. Но не получалось, у меня же груди и бедра, похожа на восьмерку, когда стою, и на бесконечность – лежа, ни одна книжка не закроется. Неудобная, как орех под простыней, и описывать меня нужно неудобными словами, такими, как нрав, гнев или грех, а хотелось бы других, приятных и плавных – доб-ро-та, кра-со-та, без-мя-теж-ность. И я предпочитаю теперь сухих и тонких мужчин, которых нетрудно вложить в книгу, и все чаще вспоминаю госпожу Стайнем: «Мы сами стали теми парнями, за которых в юности хотели выйти замуж». Люблю заниматься цветами, могла бы, пожалуй, взять кого-нибудь в самолет и точно понимаю сейчас, почему они – тогда – не брали.

* * *

Меня иногда посещает интересное чувство... Вот когда пять лет, и на выходные мы с родителями приезжали к бабушке, такое по вечерам случалось. Когда целый день купаешься, бегаешь и орешь; когда идешь с мамой в посадки за шишками на самовар, а заодно какаешь под лопух; когда встречаешь стадо овец и опять бежишь и орешь: но уже не от радости, а потому что они все вместе с бараном погнались за тобой; когда вечером прячешься в дедушкин чемодан, и никто не может тебя найти; когда бабушка обещает вылить недоеденные щи за пазуху, не выливает, но все равно неприятно; когда мама моет тебя в тазу перед сном: когда после этого ложишься спать, под толстое одеяло, в прохладной комнате, с марлей на окне, – вот тогда. В соседней комнате, от которой отделяет только тонкая занавеска в дверном проеме, разговаривают знакомые люди и негромкий телевизор. Стучат вилками, едят, смеются, но тебе совершенно неинтересно, что они там делают, потому что ты – теплый сонный бог своей жизни, сделавший сегодня все необходимое для счастья, и можешь теперь с добрым безразличием оставить мир в покое.

А сейчас похожее бывает под утро, если всю ночь работать и к шести закончить, то иногда получается, ложась спать (под толстое одеяло, в прохладной комнате, с марлей на окне), слушая птиц, негромкую железную дорогу и утренних киргизов, оставлять мир в покое. Все, что могла, – сделала, пусть развлекаются как хотят, только, если можно, не включают газонокосилку.

А сейчас похожее бывает под утро, если всю ночь работать и к шести закончить, то иногда получается, ложась спать (под толстое одеяло, в прохладной комнате, с марлей на окне), слушая птиц, негромкую железную дорогу и утренних киргизов, оставлять мир в покое. Все, что могла, – сделала, пусть развлекаются как хотят, только, если можно, не включают газонокосилку.

* * *

Я ездила в город, где родилась, чтобы узнать о загранпаспорте. Ходила в какое-то заведение, царапалась в окошечко, тоненько просила «хоть квитанцию».

Провожая меня на автобус, папа спросил: «Куда собираешься?» – а я вдруг сообразила, что до сих пор не думала об этом. Человеку, который дальше Украины не выезжал, трудно так сразу выбрать что-нибудь одно из остального мира. Впрочем, в детстве все было ясно – «увидеть Париж и умереть». Ради одной этой фразы стоило возжелать розовые парижские вечера, голубые сумерки и лиловые ночи. Пошлость, очерченная схемой «кафе, бульвары, мансарды и Монмартр», в двенадцать лет казалась убедительной, как Святое Писание (привет, Дюма), и оригинальной, как «тысяча чертей» вместо «твою мать». Под нее несложно было подогнать какую-нибудь невозможную любовь, так что дай мне тогда волю, и Городом любви стал бы Париж. Чуть позже столицей моего сердца временно сделалась Москва: я жила под, а все лучшее цвело здесь, и никакого загранпаспорта не нужно, чтобы приезжать и любить, только личная свобода и собственно предмет страсти. Но и того не случилось – я была замужем, а предмет после коротких, но сокрушительных гастролей отбыл в Израиль. И начался долгий, долгий период Иерусалима. Вообще мужчина поселился в Беер-Шеве, но разве ж это Город?! Какая может быть романтика в этой пыли? То ли дело горячие камни Виа Долороза, узкие кривые улицы, святая земля, древние стены – те же туристические штампы, но другого порядка. Грязная Лютеция смотрелась новоделом, а Москва и вовсе не существовала в масштабах вечного Города моей любви. Я туда почти улетела один раз, но «почти» в таких делах имеет огромное значение – самолет отменили. Тем временем предмет все опошлил, перебравшись из святых мест в более безопасную страну, которую романтизировать не было никакой возможности – там одни лесорубы, да еще публичный дом «Одноглазый Джек» на границе. И Город моей любви утратил географические координаты, потерял очертания и поплыл, зависая то над Крымом, то над окраинами Москвы, а потом и вовсе воспарил на слишком большую высоту. Слишком большую, чтобы я смогла разглядеть его.

И вот вчера, бредя к автобусной остановке – мимо пятиэтажек, через дворы, где асфальт будто бомбили и на газонах лопухи, – я посматривала на папу и чувствовала, что сердце мое, давно рассеянное по воображаемым городам, постепенно уплотняется, потому что в этой дыре мне есть кого любить. Невозможно грустный папа – у него день рождения сегодня, а у меня язык не повернулся сказать «я тебя люблю». Я сказала «желаю здоровья, а больше не знаю чего», а он ответил «ничего, я все понимаю». Никаких гостей, стола даже нет – мама болеет и раздражена, а я уехала, дела. Ужасно, если подумать. Честное слово, дождусь утра и позвоню. Вот так и вышло, что Город моей любви там. В лопухах. Точнее, нет – я сама себе город, потому что никуда не денешься от любви, как бы банально это ни звучало. Закинь предмет на луну, а сама сбеги в провинцию – и все равно она тут, собирает растерянное сердце, сжимает теплыми руками, лепит в шар – в снежок – в мяч – и подбрасывает, подбрасывает. До самого розового Парижа, до небесного Иерусалима, до лопухов, в конце концов.

* * *

Одна из самых страшных вещей на свете, кроме искалеченных животных и ненужных детей, – это увидеть мельком, проходя мимо зеркала, собственное лицо во время приступа любви. Растянутое, сырое, вздрагивающее, не годное ни улыбаться, ни жить. Нужно запретить законом такое лицо, обращенное к другому человеку. Потому что редко кому хватит мужества вынести это зрелище, спрятать голову на груди (свою на твоей или твою на своей, в зависимости от соотношения роста) и сказать: «Ничего, ничего, потерпи, это пройдет».

* * *

У меня всю жизнь была слабость к перкуссионистам, но раньше я всегда отказывалась танцевать под музыку своих любовников. Может, не хотела «плясать под чужую дудку» – только вместе, только на равных. Пусть чужие девочки извиваются под их барабаны, у нас будут другие игры. А вчера смотрела клип каких-то латиносов и вдруг поняла, что давным-давно согласна для него танцевать. Собственно, я и не прекращаю этого делать. Мы постареем. Через двадцать пять лет он будет стучать в свои барабаны и смотреть на меня, а я – танцевать, лениво шевеля бедрами, переступая толстыми ногами. И мы все равно останемся самой горячей парой на нашей улице.

* * *

Прошлой ночью я плакала. Мы лежали в постели и разговаривали про возраст. И тут он говорит: «Ну, до шестидесяти я еще буду ого-го. Так что у нас целых пятнадцать лет впереди». Я говорю: «Как? Как пятнадцать? Я думала – тридцать». – «Ну, это у тебя тридцать, а у меня пятнадцать. Нет, мы и дольше проживем, но ого-го, пожалуй, я буду только до шестидесяти». И тут я, посреди несерьезного разговора, начала незаметно плакать. Нет, не потому, что испугалась надвигающейся асексуальной старости, а что времени так мало. Пятнадцать лет – это же пустяки, я отлично помню, что было пятнадцать лет назад, уже не детство даже. То есть еще столько же, и все, даже самые вежливые люди не назовут нас молодыми. Но и не в этом дело, а просто очень жалко стало прошедшего времени – не грамматической формы, а часов, которые мы почему-либо проводили (и будем проводить) не вместе.

Я вдруг поняла, что люди должны иметь огромное мужество, чтобы, помня, какие мы короткоживущие, просто ежедневно уходить из дома – отпускать руки тех, кого любят, и уходить на работу. Если каждая минута взвешена и оценена, как они могут, например, спать с кем-то другим, просто для развлечения, при этом прекрасно зная, что быть с любимыми осталось всего ничего? Только огромное мужество или огромная глупость делают свободными от чувства быстротечности жизни. Неужели путь личности всего-то и протекает в промежутке от глупости до мужества, от незнания до отсутствия страха? И я сейчас в самом противном месте – уже знаю, но все еще боюсь.

Засыпая, я увидела, как выглядит мое счастье – как блуждание где-то внутри розы, между светлым или темно-красным, коричневеющим, мягким, на ощупь нежным, как мокрый шелк, но матовым, с прохладным травянистым запахом. Не имеющее отношения к плоти, но такое чувственное, такое смертное. И вот этого счастья мне – нам – совсем мало и не с каждым. А я, а они – как глупо мы живем...

* * *

В книге про заведующего грозами Илью-пророка написано:

выйди и стань на горе пред ликом Господним, и вот, Господь пройдет,

и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом, но не в ветре Господь;

после ветра землетрясение, но не в землетрясении Господь;

после землетрясения огонь, но не в огне Господь;

после огня веяние тихого ветра,

[и там Господь].


С нею дело обстоит примерно так же:

она приходит

и с нею страсть, раздирающая сердце и сокрушающая разум, но не в страсти она;

после страсти боль, но не в боли она;

после боли отчаяние, но не в отчаянии она;

и ни в ревности, ни в ненависти, ни в нарочитом равнодушии ее нет;

только в молчании, которое приходит после всего, —

она.

И к сожалению, если прямо начать с молчания, ее тоже там не будет – только в молчании после всего.

Примечания

1

Дурная примета, связанная с растаптыванием ягоды остролиста, очевидно, возникла из-за того, что зимой этими ягодами питаются малиновки, а малиновка – священная птица.

2

Из книги «Хоп-хоп, улитка».

Назад