Поэт - Андрей Ханжин 5 стр.


— Дивидишник. — пояснила Инга. — эта дура все равно его проколет с местными придурками. А, пошла она!.. Я в Апраксиных дворах точку знаю, там скинем штуки за полторы.

Получилось за тысячу семьсот. На триста рублей они купили неплохой узбекской травы на две папиросы. Ещё на девятьсот — полтора грамма коричневого таджикского героина. «Вечером депрессняк накатит, — пояснила сумасшедшая, — тогда и вмажемся, поспим».

Курили возле Эрмитажа, на Дворцовой набережной, сидя на ступеньках спускающегося к воде причала.

— Два курса в универе на философском отслушала… Чушь это всё. Нет, конечно, для карьеры престижно… Но, посмотри на меня: где я, где карьера? Я вообще в этой жизни случайно оказалась! — неожиданно заявила Инга. — Ну, да. Я должна была позже родиться, когда всю эту нечисть, — провела она пальцем по кругу, — с лица земли стирать начнут. Жопа полнейшая! Хорошо хоть тебя встретила…

На мгновение пробилось солнце. Всплакнуло и исчезло.

— Это моя мечта — родится при конце света! Знаешь, там, индо-кельтский легион… всё такое… А у тебя мечта есть?

— Есть — солгал Дрон.

— Поделишься? Я же с тобой теперь до конца.

Он сказал первое, что пришло ему в голову.

— Хочу уехать на Хива-Оа.

— Со мной? — и в глазах её плеснулась волна такой нечеловеческой печали, что, казалось, улови она эту случайную ложь, всё погибнет немедленно, разотрётся в прах, и не бывать ей женой легионера, пришедшего вершить уничтожение земли! И в одно мгновение Дрон решил, что вот эта слетевшая с языка мечта, должна прямо сейчас стать его настоящей мечтой! Потому что, когда он станет лгать, он навсегда потеряет эту безумную наркоманку и вместе с ней потеряет то, за что во все времена, настоящие люди не задумываясь отдавали жизнь. И лучше сразу убить её, на этом самом месте, чем обмануть.

— Да. — ответил он твёрдо.

— Теперь скажи мне, что такое Хива-Оа?

— Остров. — ему вдруг стало так легко, будто бы он напился её безумием, но не опьянел, па протрезвел. — Остров в Полинезии, в архипелаге Маркизских островов. Туда сбежал от мира величайший из сумасшедших, художник Поль Гоген. Там и остался навсегда… Вечное лето, Инга, как вечная жизнь!

— Клёво!

Накатываясь, Нева стучала в парапет. Набережная была пуста и только на экскурсионном кораблике разноцветные существа вращали головами и тыкали пальцами в достопримечательности Северной Пальмиры. Неужели так и закончится этот день? Как у всех… Они помечтали, словно сходили в кино, и вернулись в себя. И теперь они поедут куда-нибудь, в какую-нибудь квартиру, где очередное бесполое двуногое, пустит их на ночлег за дозу героина. И сами они вмажутся, а утром снова проснуться и снова будут мечтать… И так до тех пор, пока мечта их не сотрётся, как ступени возле церкви, по которым каждый день проходят тысячи тех, кто хочет просто мечтать и возвращаться… Пока смерть не приведёт и их мечты, и их возвращения.

— А я знаю, где взять деньги для Хива-Оа. Прямо сейчас! — спасла религию Инга. — Только, наверное, пистолет понадобиться и всё такое…

— Вот и пистолет. — тихо ответил Дрон, оглядываясь на спускающихся по ступеням милиционеров в бронежилетах, один из которых держал под мышкой, как селёдку, короткоствольный автомат «тюльпан».

— Здравствуйте, граждане. Младший лейтенант Кобликов. Проверка доку…

Дрон поджал подбородок, подсел и правым коротким срубил автоматчика. «Ух ты!» — взвизгнула Инга. Второй, безоружный, даже не успел сообразить, что происходит, когда художник навёл на него ствол.

— Ключи от машины!

— Они в машине. — механически ответил милиционер.

— Прыгай в воду! — приказал Дрон. И добавил, после того, как тот послушно подошёл к краю гранитного причала: «Бронник сними, утонешь».

Тело плюхнулось в реку, на которой русский князь Александр Ярославич одержал победу над шведами, и, загребая кролем, удивительно быстро поплыло в сторону Петропавловской крепости, на равелине которой пушка прострелила полдень.

— Бронник возьми. — на ходу скомандовал Дрон, подталкивая Ингу к «Жигулям» десятой модели.

Машину бросили в подворотне на Петроградской стороне.

— Что дальше?

— Чувак, да с тобой прикольнее, чем под винтом! — Восторженно прохрипела сумасшедшая, упаковывая автомат в рюкзак. — А жилет зачем?

— Пригодиться. — ответил Дрон, одевая бронежилет под свою куртку, которая несколько вздулась от этого, но в общем выглядела не особо приметно. — Очки нужны. По глазу ориентироваться будут.

— Вот, мои возьми. — ведьма достала из рюкзачного кармана круглые леноновские очки с зелёными стёклами. Опять зелёное…

— Рассказывай.

— Короче, слушай. — Инга выдавила из упаковки две подушечки жвачки, — сушняк, — и закинула их в рот. — У меня на философском был знакомый. гомик. Я через него хорошее ширево брала. У этого урода был знакомый поп, тоже гомик. Хотя там и попадья имеется и даже дочка — поповна, ну ты понимаешь…

Осень в парадной. За пыльными стёклами засыпающие мухи готовятся умереть до весны. Лабиринт проходного двора. Эпоха вырождения, настырно ковыляющая по земному шару, ещё не успела оказать почти никакого влияния на этот рано состарившийся, вылинявший осенний двор. В проплешинах асфальта слоиться мёртвый глинозём, наверное, помнящий ещё квадратные башмаки голландских шкиперов, забредавших сюда вслед за весёлыми девками. Бесцветная беседка, догнивающая в дождливой лени и обрамлённая спонтанной мозаикой втоптанных вокруг окурков и отшлифованных годами пивных крышек. Двор, где так естественно было бы встретить одну из тех бессмертных петербургских чёртовых старух, внезапно возникших перед прохожим с неизменной кошёлкой в руках, с вьющимися у ног облезлыми кошками и в поеденном молью берете на подчернённых седых волосах. Двор и окно. Окно, в щелях которого желтели обрывки вот уж лет двадцать как не существующих газет.

Из какой-то квартиры наверху вырвались хрипы чёрт знает когда записанной песни: «Чао, рагации, чао…». И кажется, что осень навсегда… Но взойдет луна и прекратиться жизнь.

— А сейчас выслушай меня. Очень внимательно выслушай. — проговорил Дрон, прижав сумасшедшую к стене. — есть вещи, которые необходимо совершить. Есть вещи, которые нужно пережить. И есть то, чему достаточно просто присниться. Слушай и представляй. Ты говоришь, он живёт в Гатчине. Так вот, до Готчины мы доберёмся часам к одиннадцати вечера. Какое-то время мы будем следить за домом, убеждаясь, что в нём нет посторонних. Семья священника в это время или уже будет спать, или собираться ко сну. Мы выкурим по паре сигарет и ты позвонишь или постучишь в дверь. Тот, кто откроет дверь, будет вырублен максимум с двух ударов. Допустим, это будет сам хозяин. Женщины, конечно, всполошатся, но, пока они не увидят, что именно произошло, воплей на всю округу не будет. Ты останешься у входа и станешь что-нибудь говорить вслух спокойным голосом. Спокойный женский голос отводит мысли об опасности. Я в это время подберусь к спальне и постараюсь угомонить женщин. Может быть, одна из них успеет вскрикнуть, может быть нет. Очнутся они, связанные скотчем и с заклеенными ртами. Будут мычать, елозить по полу, таращить глаза… кто-то из женщин может описаться.

Дальше. Я развязываю попа и надеваю на него бронежилет. Глушителя у нас нет, поэтому ты идёшь и набираешь ведро воды. Возвращаешься и держишь ведро над попом, я опускаю в воду автомат и стреляю одиночным. Вода заглушает выстрел, пуля, пробив ведро, врезается в бронник… Боль нечеловеческая. Всё это мы проделываем с папашей лишь для того, чтобы он на себе испытал всё то, что будет чувствовать его дочь, потому что именно на неё мы наденем снятый с полуживого попа бронежилет. Почти не сомневаюсь, что попадья впадёт в бешенство, поскольку материнский инстинкт в тот момент возобладает над всеми чувствами. Придётся снова вырубить её… А когда она в очередной раз придёт в себя, то очень подробно поделиться с нами всем тем, что у них припрятано на чёрный день. Потому что наше посещение и есть тот самый «чёрный день», и кто осмелится назвать его иначе… Думаю, что и глава семейства не станет противоречить.

— Впечатляет. — просипела Инга. — только всё может произойти совсем по-другому.

— А вот это и есть содержание второй части. Запомни, все идиотские затеи, все до одной, подчиняются одной закономерности. А именно, всё в них происходит не так, как планировалось. Потому что затеи эти уродливы, а уродливое не может быть ни правильным, ни просто романтичным. И то, что ты предлагаешь… недостойно того, во что мы верим. Пойми, если ты хотя бы раз пойдёшь на преступление ради денег, какими бы фантазиями это не умывалось, ты навсегда увязнешь в этом дерьме. Вот тогда-то всё и начнёт происходить по-другому. — Дрон закурил. — Хива-Оа, Хива-Оа… Если бы ты видела свои глаза, когда спрашивала меня про Хива-Оа! Ты была счастлива… А сейчас ты такая же, как тогда ночью. Наверное, мне только показалось, что мы нашли друг друга. Хотела сжечь прошлое, чтоб остаться без будущего! Только поп твой и есть это никчёмное будущее. Хочешь отречься от людей… И я хочу того же. — он пнул рюкзак с автоматом. — Это тебя убеждает? Но если сейчас мы пойдём кого-нибудь грабить, всё закончится. Не будет никаких индо-арийских легионов. А случится ещё одна пошлая история о двух наркоманах, обшаривающих перепуганных пенсионеров. Понимаешь? Это не поэзия, это воровство! И ты чувствуешь сама, что это воровство. Поэтому и напираешь на голубизну священнослужителя. Себя же и убеждаешь… Да будь он хоть некрофилом! Тогда пойдём прибьём его за извращения. А потом тебя. А потом меня… из любви к искусству.

— Первая часть была прикольнее! — хрипло расхохоталась ведьма.

— Я серьёзно. Давай девочка! — Дрон снова пнул рюкзак.

Зубы голодной Багиры, вонзившиеся в тело медитирующего Будды. Отпечатки боли в ладонях легионеров, распинающих обречённого Христа. Сообщение агентства «Интерфакс»: «В Благовещенске Амурской области две школьницы погибли в среду, выбросились с балкона 12-го этажа. Школьницы скончались на месте. Осмотрев балкон, на который войти можно через подъезд, оперативники обнаружили школьную сумку одной из девочек и написанную карандашом предсмертную записку. В записке в частности, говориться: «самоубийство посвящается одиноким воинам декаданса». Точка фиксации бесконечности. Крах метафизики. И васильки… до горизонта! — от деревни Кашино и до самого Селигера, до Игнача креста — васильки, океан васильков… По выщербленной асфальтовой шоссейке грохочет старый молоковоз. «Куда» — «В Лихославль!» Трава не шелохнётся. Полдень. Рай. След от коровьего копыта. Закат и колокольня… Ночь как мать.

И как пробраться дальше понимания? Опустошение Сенеки — располосованные вены воспитателя кровавого Нерона. Всё смешанно и кажется, что хаос невольно подчиняется системе отвержения. Мелодия кричит и плачет в мембранах человеческих душ и не находит ничего, кроме балконной двери двенадцатого этажа. Кем и зачем расписывается пулька жизни… Поэт Заболоцкий берёт по Хорошёвскому шоссе, распушая башмаками подвижные ковры опавших листьев. Есть ли свет…

Коmm her! Коmm her!

Небо.

— Смешно… ха — ха.

Будешь в раю, ничего для меня не проси.

Жизнь — исковерканный миф, обречённая сказка.

Видишь, под снегом кровавая каша осин

Новой весной запекла ледяную повязку.

Будешь в раю, набросай его мёртвый пейзаж.

Жизнь — это вечная боль о несбывшемся счастье.

Правит художник, как бритву, простой карандаш —

Изрисовать свою душу на равные части.

Где же те ангелы, дьяволы, идолы слов,

Что в рождество гасят посвистом сальные свечи!

Смерть — не конец, это цифра простое число.

Просто число, завершившее жизненный вечер.

Будешь в раю, напиши, где же нужно свернуть,

Чтоб в летаргии молитв не проспать перекрёсток.

Бог — это просто протоптанный смертником путь

К меркнущим в раме железного омута звёздам.


— Ну смейся, раз смешно!

— Я и смеюсь… ха — ха… Не натурально, да?

Водевиля не случилось. Автомат не выстрелил вопреки законам жанра. Рюкзак был оставлен возле отделения милиции. Вечером, на кухне полурасселённой коммуналки, они варили в ложке героин. Она попросила его прочесть то самое стихотворение, но он его забыл. Ночью они попытались заняться сексом… обоим было скучно. Осень.

Через неделю у художника случилось осложнение, он перестал различать цвета и всё ему казалось теперь ядовито-зелёным и яичным жёлтым. Про Хива-Оа он больше не вспоминал. В соседней комнате играли в дурака. Ну и город…

Он стоял у окна, рассматривая тревожную бесконечность. Ядовито-зелёные волны Невы смешивались с жёлтыми небесами, глотая силуэты нависших над бездной мостов. Он не мог бы сейчас сказать с полной чувственностью жив ли, мёртв ли его дух, его мир… Мысли растворялись в опийной оккупации, смешивались с мелкой крошкой оброненных слов, а единственный глаз его смотрел внутрь, как идол острова Пасхи, обращённый лицом в глубь острова, спиной к океану. Всё самое важное скрыто от человеческих глаз, как внутреннее содержание египетских пирамид. И он, как неведомый сокол почти исчезнувшего мира, тоже погибал от экспансии цивилизации, обращённой во вне. Ему не осталось места в этой системе ценностей, и оттого ему было безразлично, сколько ещё продлиться эта жизнь — минуту или десятилетие. Монотонность цвета, к которой он оказался приговорённым, более не пугала его. Напротив, ему открылись вещи ранее познаваемые лишь интуитивно, неявно, зыбко. Теперь же он увидел слияние всего со всем. Ведь всякое отличие возможно лишь в пределах дозволенной гаммы. Дьявол этого мира — точная копия ангела, вымазанного сажей. И стоит одному умыться, а другому испачкаться, никто не заметит разницы. И величайший вопрос добра и зла не более, чем рекламная уловка на бирже человеческого разума.

Отзывчивые жестяные подоконники отбивали рассеянный ритм сливающийся с покатых крыш дождя. Кто-то — может быть влажный ветер — негромко говорил ему:

— Не обольщайся, не ты никому не нужен. Как только прервётся последняя нить кровного родства, от твоего пузырящегося величия не останется даже имени. Миллиарды очарованных и самонадеянны упоённо целовали дождевые капли, полагая вымолить у них хотя бы краткое — длинною в ничтожную легенду — бессмертие, но получили один лишь презрительный вздох тяжёлого осеннего неба. От тебя не останется даже отголоска и всё, что окружает тебя в эту минуту, всё, чему ты тайно исповедуешься, отворачиваясь к глухой стене, всё, что познано и с трудом приобретено, всё исчезнет, как только измученное сердце твоё качнётся на паузе тромба, рванётся и застынет. Окаменеет. Не обольщайся. Вечная жизнь существует лишь в ярмарочных фантазиях неудовлетворённых литераторов, обречённых подсматривать за целомудренными грёзами тех, кто представляется им падшими. Это пепел души. Обугленные слёзы Чайльда Гарольда. Мечты утешают живых. Но известно ли тебе, что только в утешении обретает человек своё истинное лицо. Ибо он лжив, а утешение — ложь. И если тебе откроется мгновенная истина, то что же ещё сможет удерживать твоё тело в строю понурых прохожих, ведущих скрупулёзный подсчёт своим добрым и бессмысленным, в общем, поступкам…Не обольщайся.

Восторженная вера или пошлое безверие похожи на смазливых маркитанток, волочащихся в арьергарде твоей жизни и скрашивающих отчаяние обыденных дней. Ты выворачиваешь на изнанку смятое бельё вселенной, но лучшее, что ты способен обнаружить там — это пятна душевных мук. На самом деле кредит твоей жизни всего лишь обещан, но никогда и никем не будет выдан. Никогда. И всё же тебе суждено до конца своих суетных дней расплачиваться собственной кровью за чужие обещания. И даже если ты не вставая с кровати, изобразишь истину и станешь святым, и даже если возомнишь себя властелином поддерживающих землю черепах, и даже если бог…Всё равно твоя персональная вселенная не оторвётся от узлов, обеспечивающих функционирование центральной нервной системы, находящейся в остром конфликте с разжиженным разумом. Всё равно твоя персональная вселенная сожмется в мизерную точку на бусине зрачка, когда поблёкшие глаза твои выхватят последний кадр исчезающей жизни.

Не обольщайся.

Чёрт…

Он стоял у окна и ощущал горькую благодарность к той сумасшедшей девушке, которая заставила почувствовать его пустоту. Жизнь перестала быть художественным вымыслом и превратилась в вынужденную жёлто-зелёную реальность. Какие-то секунды отделяли его от падения в бездну адекватности, предсказуемости и совместимости с окружающим миром. Но какая-то сверх человеческая сила развязала ему язык… Остановила его. И теперь он молится этой силе. Насыпал в ложку порошок, добавлял воды, кипятил на зажигалке, выбирал шприцем и отправлял себе в кровь! Бог принимал его молитву — с каждым днём художнику становилось всё хуже и хуже. Зелёное и жёлтое тускнело в серость, а ноги едва добредали до окна. Они почти не разговаривали, но Инга, как рабыня, уже не смеялась над ним, а каждое утро отправлялась в город, что бы вечером принести для него яду. И когда она возвращалась, передавая ему порошок, завёрнутый в сигаретную фольгу, он тихо шептал про себя: «ну, может быть сегодня всё закончится». А вокруг её губ выступали солёные капельки пота. Она нашла своё божество.

И это лучшее, что могло с ними произойти.

Назад