Записки отставного медицин-майора - Владимир Шуля-Табиб 2 стр.


Язык всегда вертится возле больного зуба, говорят англичане.

У моих пациентов болит все: сердце и пальчик на левой ручке, душа, печенка, чирей на заднице — и все это обращается на меня день за днем, год за годом, так что бедный мой язык не знает, возле какого зуба ему вертеться — болят все сразу, и хочется лезть на стенку.

Как в Афгане.

…Батальон высадили на рассвете в предгорье. Кишлак внизу, примерно в полукилометре, как на ладони. Вертушки, высадив нас, отлетели в сторону, и в утренней тишине слышен лай разбуженных ими собак.

Уже рассвело, во дворах внизу стали мелькать люди. Снова подлетели вертушки, стали заходить на кишлак, поливая его из крупнокалиберных пулеметов, долбая НУРСами. Вот уже горят несколько домов, легкий ветерок относит дым в сторону — третьей роте повезло, будет наступать под его прикрытием, а вот первой, атакующей с противоположной стороны, будет похуже. И второй — она ждет, пока две других завершат окружение, и пойдет в лоб.

По данным разведки, в кишлаке «духи», человек восемьдесят-девяносто. Нас раза в три больше — нормальное соотношение для атаки. Они-то ведь за стенами, за дувалами, а мы как есть — голяком.

О, вот и со стороны кишлака стали посвистывать пули — огонь явно неприцельный, просто так, для острастки атакующих.

И вдруг вскрик! Слева, в первом взводе. Еще! И еще!

— Ложись!

Рота вжалась в песок, слилась с выгоревшей, пожухлой травой.

Шлепают и рикошетят пули, но не из кишлака, черт подери, не из кишлака!

Одиночные.

Справа, с горы.

Метров пятьсот.

Снайперы из «буров» бьют. С диоптрическим прицелом.

Их не видно, и они бьют на выбор.

Комбат Саша Король что-то кричит в микрофон — заметил, значит, мелькнувшую где-то фигурку или вспышку.

Четыре вертушки тут же развернулись и всей огневой мощью обрушились на проклятую гору.

Рядом со мной ойкнул и зарылся носом в песок начальник штаба Лешка Смоляк. Ползу к нему.

Пуля вошла косо слева возле шеи и вышла почти из подмышки справа.

Лешка недоуменно смотрит на меня, тужится что-то сделать — то ли приподняться, то ли еще что.

— Док! Хана Лехе! — хрипит он — Отпрыгался… Ног не чувствую, не шевелятся… И руки немеют…

— Молчи, сейчас тебя починю, только не дергайся!

Какое там починю, все ясно: перебит позвоночник где-то между шейным и грудным отделом. Хуже некуда.

Лешка бледнеет прямо на глазах. Два промедола и адреналин в мышцу, ничего лучшего сейчас нет. В походе у меня ведь не только санитарная сумка, но и автомат, и запасные магазины, и еда, и питье, и еще черт знает что — полная амуниция десантника.

— Жив? — появился комбат.

Лешка под воздействием наркотиков уже отключился, и я говорю прямо:

— Позвоночник перебит, дело дрянь. Надо срочно вывозить, да и то…

— Никаких и то! — отрубает он. — Вертушка сейчас сядет, полетишь с ним прямо в Кабул! И гляди, док, хоть мы и друзья, но если он не долетит до Кабула… Ты меня знаешь!

— А иди ты к… — начал я, но вовремя осекся: идет бой, он комбат, и не успел я ругнуться, он уже вновь у рации и, наверно, забыл об оскорбительной угрозе. Как будто Лешка мне менее дорог, чем ему.

Минут через пяток одна вертушка пошла снижаться к нам, вторая повисла, постреливая в сторону горы.

До Кабула двадцать минут лета, На посадочной уже ждала санитарка, и не успел пилот выключить двигатель, а мы уже неслись к госпиталю, я и Лешка. Он еще не отошел от наркотиков, но лицо порозовело, дышит, пульс хоть и слабоватый, но четкий.

И в приемной нас уже ждали, хотя раненых там хватало и без нас.

Лешку тут же увезли. Шеф приемного, седой подполковник, спросил хмуро:

— Дружок?

— Да, еще до Афгана вместе служили.

— Лучше бы ему не выживать.

— Что-о? — задохнулся я. — Ты что, спятил? Да я тебя…

— Не кипятись, старлей! Ты еще молод, не видел, как живут одинокие инвалиды. А он будет одиноким, поверь мне. Если б это был мой друг, я б ему помог…

— А если б сын?

Он как-то вдруг съежился и, не ответив, ушел.

Впервые в жизни я, старший лейтенант, выпускник Военно-медицинской академии, «тыкнул» незнакомому подполковнику, но он этого даже не заметил.

Как врач я понимал, что Лешке с перебитым позвоночником придется круто в жизни, но чтоб вот так, как этот подполковник — тоже мне гуманист нашелся, он бы своему другу «помог». А сыну, небось, заслабило.

Вот и еще один… Из тех, с кем мы и до Афгана служили в Фергане осталось меньше половины. Кто следующий?

Тогда я еще не знал, что Лешку переправят в Ташкент, и там вроде он начнет подавать кое-какие надежды, даже выпьет бокал шампанского на День воздушно-десантных войск. И через три дня после того умрет ночью от внезапного отека легких… Но я его довез живым…

— Тройка, на вызов!

— Что там, Света?

— Милиция вызвала. На берегу реки лежит мужчина, живой. Напротив дома по Ленинской, 26.

— Понял, еду.

Это рядом, минуты три езды.

Ага, вон два милиционера, полдесятка зевак.

Мужик неопределенного возраста, где-то между пятьюдесятью и семьюдесятью, истощенный до предела, словно сошедший с фотографии узников Освенцима. Невероятные лохмотья, воняет мочой и калом, Волос седой, длинный, вши — ей-богу, полкило каждая! — ползают по щетине на щеках, полуоторванному вороту. Правая нога заголена, на голени большая гнойная рана, в ней копошатся белые черви. Глаза мутные, взгляд фиксирует с трудом. Что-то бормочет — бессвязно. Изо рта — амбрэ неописуемое. Алкоголь явно присутствует. Бомж.

Анечка стряхнула вшей, заголила руку, мерит давление.

— Сто на шестьдесят.

— Терпимо.

Пульс слабоват, но ритмичен, сто в минуту.

— Петя, носилки! Аня, в машине глюкозу в вену и поехали. Сержант, когда его обнаружили?

— Нам позвонили полчаса назад.

— Я вчера вечером шла, — подала голос маленькая старушка из толпы, — подумала, пьяный, ну и…

— Он и утром вчера лежал! — перебил ее здоровенный грузный мужик. — Я, это дело, значит, на работу собираюсь, в окно глянул — лежит ктой-то. Ну, сейчас не зима, думаю, пускай проспится.

— Точно, точно! — еще одной тетке не терпится доложить о своей осведомленности. — Я тоже в окно видела! Ну, нажрался, ну, свинья, когда ж это кончится! А милиция…

— Когда вы его увидели? — перебил я. — Тоже вчера или только сегодня?

— Вчера, вчера!

— Днем вчера как завалился, так и лежит! — Дама с голубыми кудряшками, исполнена праведного гнева, аж кипит. — И утром смотрю — все еще лежит, мерзавец! До обеда подождала, посоветовалась с соседями, решили вызвать милицию. Безобразие, дети ведь видят!

— Молодцы! — едва сдерживаясь, сказал я. — Сутки весь пятиэтажный дом любовался лежащим человеком, сутки! Все сразу решили, что он пьян, причем издали решили, и никому в голову не пришло, что ему может быть просто плохо! И вызвали не «скорую», а милицию!

— Но, доктор, позвольте…

— Не позволю! Я теперь ваш дом за три квартала объезжать буду! Помирать будете — а я через сутки! Загибайтесь себе на здоровье!

Хлопнул дверцей, кивнул Пете — погоняй, друг, тошнит меня от этих совковых буржуа больше, чем от несчастного бомжа.

— Продолжение спектакля в больнице! — смеется Петя.

— А иди ты…

Даже не хочется думать, как встретит нас приемное отделение больницы. Вот ЭТО, что мы привезли, надо мыть, дезинфицировать, лепить из лохмотьев какое-то подобие одежды, потом долго и трудно лечить. А ОНО на следующий после выписки день нажрется и ляжет там же…

— Центральная!

— На приеме.

— Тройка свободна.

— Октябрьский, 17, квартира 62. Шестьдесят лет, женщина, плохо с сердцем.

— Понял, еду.

Это штатная пациентка, встречаемся как добрые знакомые. У нее пароксизмальная тахикардия, приступ снимается за пять секунд, уколол — и порядок, человек ожил на глазах.

— Здравствуйте, Мария Семеновна! Что, опять параксизмалочка?

— Она, доктор, она! Таки совсем замучила, нет моих сил, на бисхаим пора! Не дождусь вот никак…

— Кокетничаете, Мария Семеновна! Хотели бы на кладбище, меня бы не звали! Аня!

— Как всегда?

— Да. А вы, дорогая, на всякий случай запомните: со смертью кокетничать опасно: будете звать — придет, причем быстрее, чем я! А вот в больницу вам не мешало бы недельки на три. Поди, года четыре уже не были? А?

— Хм, в больницу! А куда ж я Иосифа дену? Вы же его со мной не возьмете? У него же нет обострения, так?

Черт, как же я забыл? Муж у нее в другой комнате, парализованный после инсульта. Красивый такой старикан с густой курчавой сединой, крупным носом, черными, чуть навыкате, умнющими глазами — в инвалидной сидячей коляске. Все понимает, только вот ни есть сам не может, ни в туалет, ни сказать. Но как же понятно он молчит! Как кричат от тоски и душевной боли его глаза! В первый свой визит я спросил старушку о детях — лучше б не спрашивал. Все они в Израиле, и друзья там же, а кто и на кладбище. Пока дети с внуками были здесь, старик держался, но уехать с ними не захотел: здесь прожил жизнь, воевал, здесь родные могилы — как от всего этого уедешь? Но уехали они — через месяц инсульт, парализовало. И если — а это непременно случится — жена когда-то не доберется до телефона, он вызвать «скорую» не в состоянии, ни даже соседей позвать, будет молча смотреть, как она умирает, а потом сам следом.

— Октябрьский, 17, квартира 62. Шестьдесят лет, женщина, плохо с сердцем.

— Понял, еду.

Это штатная пациентка, встречаемся как добрые знакомые. У нее пароксизмальная тахикардия, приступ снимается за пять секунд, уколол — и порядок, человек ожил на глазах.

— Здравствуйте, Мария Семеновна! Что, опять параксизмалочка?

— Она, доктор, она! Таки совсем замучила, нет моих сил, на бисхаим пора! Не дождусь вот никак…

— Кокетничаете, Мария Семеновна! Хотели бы на кладбище, меня бы не звали! Аня!

— Как всегда?

— Да. А вы, дорогая, на всякий случай запомните: со смертью кокетничать опасно: будете звать — придет, причем быстрее, чем я! А вот в больницу вам не мешало бы недельки на три. Поди, года четыре уже не были? А?

— Хм, в больницу! А куда ж я Иосифа дену? Вы же его со мной не возьмете? У него же нет обострения, так?

Черт, как же я забыл? Муж у нее в другой комнате, парализованный после инсульта. Красивый такой старикан с густой курчавой сединой, крупным носом, черными, чуть навыкате, умнющими глазами — в инвалидной сидячей коляске. Все понимает, только вот ни есть сам не может, ни в туалет, ни сказать. Но как же понятно он молчит! Как кричат от тоски и душевной боли его глаза! В первый свой визит я спросил старушку о детях — лучше б не спрашивал. Все они в Израиле, и друзья там же, а кто и на кладбище. Пока дети с внуками были здесь, старик держался, но уехать с ними не захотел: здесь прожил жизнь, воевал, здесь родные могилы — как от всего этого уедешь? Но уехали они — через месяц инсульт, парализовало. И если — а это непременно случится — жена когда-то не доберется до телефона, он вызвать «скорую» не в состоянии, ни даже соседей позвать, будет молча смотреть, как она умирает, а потом сам следом.

Сейчас бы он, пожалуй, уехал к детям, да где уж! Не то что автобус, вокзал, билет, самолет — да и просто оформиться с документами — от всего этого и здоровый заболеет. А в больницу его и в самом деле не примут. Ему нужен только уход, и у него, считается, есть жена. Нет в больнице мест для таких одиноких стариков. Да и вообще им в жизни места нет.

— Ой!

Нормально, ритм пошел, в этот раз обошлось.

— Тройка, освободилась? Крутой переулок, 23, обезбольте. Два промедола.

— Понял, два промедола.

Тоже постоянный пациент. Но уже ненадолго: безнадежный рак. Лучше уж три тяжелых вызова, чем один такой сверхлегкий: уколол, немного облегчил и прощай до завтра. Обычно это работа фельдшера, я даже не выхожу из машины, но к этому больному пойду я. Когда я еще работал в военном госпитале, этот подполковник лежал там с диабетом. Палату передали мне, я заново провёл всё обследование и диагностировал у него рак головки поджелудочной железы. Его перевели в онкологию, но оперировать было уже поздно, отпустили помирать домой. Все равно это мой больной, и отправлять к нему одну Аню неудобно.

— Здравствуйте, Федор Иваныч!

Какое там здравствуйте, с порога видно — финиширует мужик. Худущий, живот огромный — водянка душит. Мечется.

— Ой, Владим Михалыч! — плачет жена. — Не узнает уже ни меня, ни вас, никого!

— Что это? — хрипит он. — Я же умираю, или вы ослепли, не видите? — напряженно хрипит, а кажется ему, что кричит. — Я уже умер…

Вдруг взгляд проясняется, фиксируется на мне:

— А-а, тебя я помню, майор… — Длинный костлявый палец пистолетом уперся в меня, в глазах полыхает ненависть. — Это ты мне из диабета рак сделал! Ты меня убил, ты…

Глаза опять замутились, бессмысленно смотрят в потолок, голос угасает.

— Аня, набрала? Коли!

— Владим Михалыч, не серчайте на него, он не в себе!

— Я понимаю. До свиданья, Надежда Петровна!

Знакомая картина: в древности гонца, принесшего худую весть, убивали. Теперь худую весть принес я, и он бы с удовольствием убил меня, если б смог, вон сколько ненависти в глазах. Вот так и вся страна: жили себе потихоньку, не тужили, приворовывали к нищенской зарплате помаленьку, с несбыточными мечтами о машине да поездке в Болгарию или Польшу. Вдруг какие — то долбаные интеллигенты — «дерьмократы» обнаружили, что экономика в стране смертельно больна, система нежизнеспособна, надо срочно оперировать! Увы, операция, хотя и болезненная, не помогла, как и этому подполковнику. Тогда все развернулись против «хирургов»-либералов: Горбачёва, Яковлева, Собчака: «Это вы Россию погубили, вы!!!»

— Центральная!

— Шеф, взгляните на часы! — взмолилась Аня.

— О, и в самом деле восемнадцать десять! Не волнуйся, Анечка, команда сейчас будет.

— Тройка, возвращайтесь!

— Ну, что я говорил?

Восемнадцать десять — через пять минут по телеку начнут рыдать богатые. Прекрасный, золотой слезливо-маразматический фильм, ура тебе! Привет тебе, чума! Вероника, я люблю вас! Как только вы со своим Луисом-Альберто начинаете плакать, вызовы практически прекращаются. Весь город срочно выздоравливает, разве что авария где-нибудь нарушит всеобщую здравоохранительную гармонию. И у нас, на «скорой», все женщины собираются к телевизору. Придется мне подменить Светку-диспетчера и заслужить неподдельную благодарность, а благодарность диспетчера кое-чего стоит.

Кстати, а чем привлекает это, извините за выражение, искусство? Нет-нет, я не хочу никого обижать, мне просто интересно, почему миллионы людей с таким нетерпением ждут очередной серии, что именно их влечет? Не потому ли, что все прочее уже смертельно надоело: и коммунисты, и демократы, и мафия, и голые бабы, убийства, следователи — словом, все, что «про нас». Самая гнусь нашей жизни — все, что на «скорой» мы потребляем невероятными дозами, осточертела всем до смерти. И они будут обливаться слезами над вымыслом, будут рады хоть издали полюбоваться чистым чувством, плакать от счастья, что очередной гадкий утенок превратился в прекрасного лебедя. Плевать на деревянного Луиса-Альберто, на тупую посредственность всех остальных. Над горем Марианны плачут навзрыд и равнодушны к горю, которое рядом и куда более страшное. Наши, свои, родные горемыки НА-ДО-Е-ЛИ! Наверно, еще и потому, что своим помогать надо, а не плакать. Плакать-то оно полегче, слезы, говорят, душу облегчают. Фильм-наркотик, вот в чем дело. И прокатчики подлежат привлечению…

— Третья, срочно! Повторяю: третья — срочно!

— Что там, Света?

— Ножевое ранение, гаражи возле ЖЭКа на Красноармейской! В живот и в грудь!

— Понял, гаражи на Красноармейской. Аня, проверь кровезаменители.

— Гемодез 400.

— И все? Там еще первая на месте, пробегись, спроси о наличности.

— Шеф! — издали кричит она, — есть 1000 милли полиглюкина!

— Бери и погнали! Жми, Петро, до плешки — давай мигалку и сирену!

Вот тоже милые прелести нашего снабжения: мне на смену нужны полторы-две тысячи миллилитров жидких кровезаменителей, а дают всего четыреста, редко восемьсот. А если там шок? Фиг выведешь, и даст дуба человек, а ты после смены от бессилия и злобы пойдешь и напьешься. И так, бывает, хочется набить морду кому-то неизвестному, что боишься выйти из дому.

Ага, вон и милиция. Стоят спокойно, не суетятся, к нам не бегут — значит, раненого уже нет или помер.

— Ну, что тут у вас?

— Порядок, доктор, раненого увезли попуткой. А вот на этого красавца взгляните!

Пьяный, лет пятидесяти, рожа злобная, глаза, как у нас говорят, дикие — надо полагать, это виновник торжества. Так, правая бровь рассечена, сильно кровоточит. И нижняя губа разбита. Стало быть, тот, кого увезли, был без ножа.

— Будете забирать? — веселый молоденький лейтенант, поигрывая дубинкой-«демократизатором», стоит возле милицейской машиноы «на связи».

— Будем, надо шить бровь. Потом отдадим вам. Полчаса работы.

— Везите, везите. Минут через двадцать подъедем к больнице, заберем. У нас тут еще небольшое дельце есть.

— Минуточку, — не даю ему сесть за руль. — Кто из ваших едет с нами?

— Некогда мне, доктор, я же сказал: в больнице заберем!

— А если сбежит? Я за ним гоняться не стану!

— Хрен с ним, далеко не убежит, мы его знаем! Пока!

Вот так. Значит, Аню на мое место, к шоферу, а мне в салон, не то сей дядя в две секунды с ней разберется. Желания ехать у него явно нет.

— Эй ты, корешок! — это он мне. — У тебя дети есть? И, наверно, хотят спокойно жить? А, доктор? Замажь йодом, и я пошел. Мне с ментами встречаться — облом. Сечешь?

Справлюсь? Мужик в возрасте, силенок, пожалуй, не так уж много, да и на сильной поддаче — справлюсь.

Вот только на хрена мне это надо? Милиция себе уехала, а ты сторожи… Молодец Петро, жмет километров за сотню, не больно выпрыгнешь на такой скорости, не настолько он пьян…

Что-то приподнимается, ищет ногой упора. Ну-ну, давай, паря, жду…

Рывок к двери, на мгновение мелькнула открытая челюсть — попал, сидит на полу. Нокдаун. Ладно, счет открывать не буду.

Назад Дальше