Он подошел и к нам, но мы с Иннокентием только развели руками. Мы никому ничего не собирались вручать. В лице распорядителя мелькнуло разочарование.
Когда он пригласил всех пройти на награждение, Иннокентий был в туалете. Разочарование распорядителя усилилось.
Первым из нашей пары вызвали Иннокентия. Заглянув в бумажку, президент похвалил его мужество и сравнил с Гагариным.
– Боюсь, что сравнения с Гагариным я не заслуживаю, – печально отозвался Иннокентий, – потому что мужество мое было вынужденным. Оно, скорее, сродни мужеству Белки и Стрелки, которым тоже деваться было некуда. Так что сравнивать меня лучше уж с ними.
В зале зааплодировали, президент неуверенно улыбнулся. Присоединился к общим аплодисментам. Насчет Белки и Стрелки он явно не ожидал.
Иннокентий надел сейчас оба ордена. Я вижу их на его груди сквозь бутылки с минералкой. Ему идет.
Пятница [Иннокентий]Вчера вернулись с Гейгером из Москвы. Необычная поездка. Идя по Кремлю, думал: вот попади я сюда в двадцатые и тридцатые, мог бы встретить одного из тех, которые…
Все наши надежды, вся ненависть, как пар, именно сюда, к вершине мира, и поднимались. Здесь этим грелись, носом втягивали. А если бы действительно оказаться в Кремле в те годы, рассказать им в глаза всё, что о нашей жизни было передумано! Смешно, конечно: ничего, ни слова не сказать, рта раскрыть не успеть – хорошо, если удалось бы только взгляд бросить. Лишь увидеть их хотя бы мельком – уже одного этого немало. Умереть от разрыва сердца, но увидеть.
А посмотрел на нынешнего – сердце не разорвалось. Даже не забилось. И не потому, что он такой и сякой, а просто не мое это время, не родное, я это чувствую и не могу с таким временем сблизиться. Не испытываю к происходящему ничего, кроме абстрактного интереса. Всё равно как если бы представили меня президенту, скажем, Зимбабве: да, президент, да, любопытно, но внутри ничего не отзывается. И всё что хочешь можешь ему сказать, и – не тянет. Не интересно.
После награждения пригласили на бокал шампанского. Я пил кремлевское шампанское и вдруг придумал для себя, что это напиток власти. Всегда что-нибудь такое придумываю. Представлял себе, как с ним в мое горло вливаются мощь и умение побеждать, но главное – та особая ответственность за страну, которая чиновника превращает в правителя, и дело страны становится его личным делом, сама же страна становится частью его собственного “я”.
Размышлениями о напитке я поделился было с Гейгером, но он не одобрил мое направление мысли:
– Там, где есть хороший чиновник, не нужен правитель.
Замечательно. Европейский взгляд. Подношу свой бокал к бокалу Гейгера:
– А где вы видели в России хорошего чиновника?
Мы чокаемся, и бокал выскальзывает у меня из руки. Я смотрю, как он, словно в замедленной съемке, летит, и знаю, что через мгновение он брызнет в разные стороны – шампанским, осколками, а он всё летит и вот, наконец, падает, и разлетаются брызги – точь-в-точь как я себе представлял. Я стал свидетелем какого-то необычного времени – не настоящего и уж тем более не прошлого – может, будущего? Я ведь эту картинку за целую вечность до падения бокала видел. Подбегают несколько человек из персонала, предлагают мне не волноваться. А я, собственно, и не волнуюсь.
Суббота [Гейгер]Всё вспоминаю нашу с Иннокентием поездку.
Особенно разговор за шампанским, которое он уподобил напитку власти. Какая странная фантазия! Этот напиток, мол, превращает чиновника в правителя.
Не знаю, что пьет нынешний президент (боюсь, другие напитки), только из него не получилось ни того, ни другого…
Меня, впрочем, изумляет Иннокентий. Человек пережил жесточайшую тиранию и так легко произносит слово “правитель”! Unglaublich…[9]
Недаром у него из руки бокал выпал.
Воскресенье [Иннокентий]В компьютере есть программа-редактор, которая автоматически исправляет ошибки. У меня сложилось странное впечатление, что иной раз мой редактор увлекается и правит гораздо больше, чем требуется: что-то прибавляет, а что-то, наоборот, стирает. По моему глубокому убеждению, он слишком много на себя берет. Из-за этой программы у меня постоянное чувство постороннего присутствия… Сообщил об этом Гейгеру – он засмеялся и сказал, что давно не обращает на такие вещи внимания. Обычное, мол, компьютерное нахальство.
Понедельник [Настя]Тут Гейгер принес мне на днях пачку листов. Платошины записи за первые полгода его новой жизни – набранные по тетрадным записям на компьютере и распечатанные. Он мне их для того, по его словам, принес, чтобы я мужа лучше понимала. А я его, между прочим, и так неплохо понимаю. Но что меня в этих записях по-настоящему поразило: как подробно он описывает всяческие детали, и чем старше они – тем с большей любовью! Я ему сказала об этом, а он ответил, что пишет проект грядущего всеобщего восстановления мира. Шутит мой милый.
Интересно, а в таком проекте Платошины воспоминания равноценны воспоминаниям других лиц – например, моим? Хотя – кому нужна моя древность? Она и по историческим меркам – тьфу, она даже не прошлое еще: настоящее. Что бы такого я могла описать?
Например, утреннее построение в детсаду – как на зоне или в армии. Полный скорби завтрак. От комков в манной каше тянет вырвать, при порывах сквозняка веет хлоркой из туалета. Сидя над кашей, я тщательно отбираю комки ложкой, но иногда все-таки пропускаю их и запоздало нащупываю языком. Вот тогда-то меня и рвет.
У меня к этим деталям нет любви, да и у кого она будет? А надо ведь, чтобы и их кто-то полюбил и описал, иначе мир останется неполным. Может, меня еще заморозить нужно, чтобы через сто лет я их оценила и предъявила потомкам?
Понедельник [Гейгер]Пришла бумага о реабилитации Иннокентия.
Сказано, что “за отсутствием состава преступления”. То есть в контрреволюционном заговоре он не состоял и Зарецкого не убивал. Что это так, сомнений и без того ни у кого не было.
Но бумагу все-таки лучше иметь. В такой бюрократической стране, как Россия, нужно всегда быть готовым доказать, что ты не верблюд. В нашем случае всё предельно просто: государство виновато – значит, оно должно в этом расписаться.
Иннокентия эта бумага не тронула. Мне даже показалось, что в его взгляде мелькнуло неудовольствие. Неужели он настолько презирает государство, что не нуждается в реабилитации? Нет, не замечал я в нем такого.
Может, ему кажется, что за все его страдания такая бумажка – это слишком дешево?
Я спросил его:
– Вы признаете за государством право объявлять вас невиновным? Если не признаете – это тоже понятно.
Он пожал плечами.
– Невиновным может объявить только Господь Бог. А что делает государство, не так уж важно.
Ну, это как посмотреть.
Вторник [Иннокентий]В жизни каждого лазаря наступал момент, когда ему делали укол снотворного и отправляли в заморозку. Укол был последней и тайной милостью к подопытному, и проявлялась она академиком Муромцевым. Высокое начальство полагало, что замораживать следует не только живых, но и бодрствующих. Академик же, справедливо считая сон формой жизни, от этого предписания отступал, и лазари были ему за это благодарны. Как ни крути, в царство абсолютного нуля легче погружаться во сне. Перед уколом лазари нередко припоминали русскую поговорку о том, что сон смерти не помеха. Применительно к целям Муромцева поговорка звучала цинично, но странным образом даже она укрепляла академика в решении колоть снотворное.
Засыпая, я думал о Лазаре. Его судьба была для меня единственной надеждой. Если оказалось возможным воскресить четырехдневного мертвеца, от которого уже исходил смрад, что может быть невозможного в воскрешении замороженного по всем правилам человека? Я понимал, что обретение меня при разморозке живым исключено, но мне не хотелось уходить с чувством отчаяния. Господь воскресил Лазаря через четыре дня. Когда воскресят меня – и воскресят ли? Мне хотелось верить, что – да.
Думая сейчас о моей разморозке, я – ввиду количества ушедших лет – спрашиваю себя: не стала ли она воскрешением целого поколения? Ведь любая деталь, которую я сейчас припоминаю, автоматически становится деталью эпохи. А может быть, дело не в детали, а в целом? Может, как раз для того я воскрешен, чтобы все мы еще раз поняли, что с нами произошло в те страшные годы, когда я жил? Делюсь этим с Настей. А вдруг, говорю, и в самом деле всё это для моих свидетельств было задумано? Я ведь всё видел и всё запомнил. А теперь вот описываю.
Четверг [Настя]Самочувствие у меня в последние дни полулюкс. Тошнит, ничего делать не хочется – лежала бы не вставая. Но нет, масса разных дел, а главное – Платоше нужно приготовить поесть. Он ведь некапризный, хлебной коркой обойдется, но это-то меня и мобилизует. Он мне говорит:
– Замороженные овощи из рекламы мне уже снятся. Неужели мы на эти деньги не можем нанять домработницу?
Можем. Но только я, например, не хочу, чтобы помимо нас двоих кто-то по квартире шатался, мне проще самой обед приготовить. Да что значит проще – мне очень приятно для него готовить. И нуждается он в этом ох как: Платоша ведь не какой-то там муж с улицы, он особенный, ровесник века. Ухода требует.
Вот я смеюсь, а ведь есть в нем какая-то непрочность. Вчера в ванной поскользнулся и упал. Хорошо, ванна пластиковая, не чугунная, – сильно не ушибся, только меня напугал. Я в один прыжок прилетела, смотрю – он в ванне лежит. Улыбается.
– Ногу, – говорит, – через край ванны переносил, а вторая поехала.
Мама моя! Ногу переносил – да так ведь мог бы старик сказать, а не мужчина в расцвете сил! Которому, правда, все девяносто девять, но это ему как, хм, мужу нисколечки не мешает. Рассказала об этом падении Гейгеру – тот нахмурился. Попросил меня внимательнее за Платошей следить. Уж куда внимательнее…
Да, Гейгер выхлопотал орденоносцу Платонову реабилитацию – говорит, это может быть важно. Удивляется, что так быстро бумага пришла, объясняет это Платошиной известностью. Сам же герой держится индифферентно, что даже немного странно. Я понимаю, что он по большому счету не нуждается ни в чьих реабилитациях, что эта писулька не стоит и тысячной доли его страданий, но ведь и обидного в ней ничего нет. Он же на Гейгера смотрит почти сердито.
Пятница [Иннокентий]Глупо как-то: завалился я на днях в ванной. С грохотом. Настя прибежала взволнованная, я же сделал вид, что всё в порядке, хотя на самом деле ушибся. Сказал ей, что нога на скользком поехала, а скользкое-то здесь и ни при чем. Нога просто подломилась, и я упал. Самое неприятное, что это уже не в первый раз. На прошлой неделе перебегал дорогу, зацепился ногой за бордюр и чуть не упал. Спустя день пошел за молоком – и тут уж упал на ступеньках магазина.
Это как-то особенно стыдно, когда молодой падает – взмахивая руками, с мгновенным страхом в глазах. Старик еще ничего, а молодой – ох! – даром что сто лет в обед. И все помогают подняться, все сочувствуют – до чего же противно быть в центре внимания! У меня это отвращение, видно, от отца. И ведь как странно: лежа на ступенях магазина, я почему-то о нем подумал, о его безмолвном лежании у Балтийского вокзала.
Меня мои падения начинают беспокоить, да еще бокал этот в Кремле. Не знаю, стоит ли об этом говорить Гейгеру, он и так надо мной трясется, а если расскажу – прощай, спокойная жизнь: обследования, запреты.
Может, мне только кажется, но началось это с тех пор, когда в нашу квартиру вернулась статуэтка Фемиды. Она напоминает мне о моем фиаско в живописи, о горестных событиях, произошедших перед арестом. Не исключаю, что всё дело в психике. Гейгер как раз и говорил мне, что половина заболеваний имеет психическое происхождение. Как, кстати, и выздоровлений. Важно себя правильно настроить. Попробую справиться с этим сам.
[Настя]У орденоносца новая фантазия. Хочет восстановить тот пробел во времени, который возник после его заморозки. Теперь мы с ним собираем книги и фильмы с тридцатых по восьмидесятые годы. В основном даже фильмы – несмотря на советскую ахинею, которая в них содержится, быт передан точно. И мода: широкие брюки пятидесятых, закатанные рукава рубах. Брюки-“дудочки” и остроносые туфли шестидесятых. Платоша толкает меня в бок:
– Ты на лица посмотри: лица-то совсем другие, а ведь и полсотни лет еще не прошло.
– Ну да, ну, другие немного, но чтобы уж так… А какие сейчас лица? – спрашиваю.
– Разве ты не видишь? Нервные какие-то, злые, выражение “не тронь меня!”. Не у всех, конечно, но у многих.
– А тебе советская лепота больше нравится? – осторожно кусаю его за ухо.
Он пожимает плечами. Похоже, не нравится.
Понедельник [Гейгер]Иннокентий сейчас смотрит старые фильмы и хронику. Говорит, что у него дыра во времени, и он ее заделывает.
Я смотрел вчера с ними хронику пятидесятых. Забавно. Как на другой планете.
Когда давали крупный план комсомолки, он остановил видеомагнитофон. Да, лицо выразительное. Я заметил, кстати, что на женских лицах эпоха отражается ярче, чем на мужских. Может, оттого, что женские лица подвижнее.
– В лагерях еще миллионы, а на лице неподдельное счастье. Неподдельное! – Иннокентий подошел к самому экрану. – Почему она так счастлива, а? – несмотря ни на что.
Настя сделала гримасу. Да, женские лица феноменально подвижны.
– А почему наркоман не чувствует вони в притоне? – сказал я. – Почему утопию предпочитают реальности?
– А я, между прочим, не предпочитал. – Иннокентий взял пульт и переключил видеомагнитофон на телевизор. Замелькали каналы. – Вот сейчас все вроде бы свободны, но какой же они имеют кислый вид! Я-то был уверен, что со свободой придет радость.
– Получается, – предположила Настя, – что лучше пребывать в утопии и быть счастливым, чем быть свободным, но печальным.
Иннокентий развел руками. Пульт с грохотом выпал.
Не хотел первоначально об этом писать: Иннокентий меня беспокоит. Какое-то неблагополучие со здоровьем. Проблемы с двигательными функциями. И я пока не могу понять, в чем именно дело.
Настя рассказала мне о падении Платоши в ванной. Сам я видел разбитый бокал в Кремле. Конечно, можно случайно и упасть, и бокал уронить, и пульт, но что-то во всём этом настораживает.
Я стал внимательнее за Иннокентием следить. В его походке появилась неуверенность. Если не присматриваться – незаметная, но раньше ее не было.
Вторник [Настя]Вчера нам позвонил предприниматель Тюрин. Так и представился: Тюрин, предприниматель. Нефтяник, кажется. Говорил с ним Платоша, включив громкую связь, чтобы я слышала (адаптируется наш Платонов не по дням, а по часам). Тюрин сказал, что вечером на Елагином острове устроит фейерверк – очень звал. А я вдруг вспомнила: мать моя, в списке “Форбс” он в первой десятке! Московский человек, в Питере таких нет. И в Сибири нет, где он свою нефть качает. Если отбросить местный патриотизм, то все деньги, карьеры, да и всё прочее находится в Москве. Это нужно признать как факт, оспаривать который бессмысленно, на этот вопрос можно даже не отвлекаться, как я сейчас.
Так вот, по словам Тюрина, предпринимателя, заехал он сегодня в Питер, и захотелось ему вечером устроить фейерверк – внезапно, без подготовки. Спросил, не обижаемся ли, что он как снег на голову – незнакомый, по сути, человек. Незнакомый, согласился Платоша, но не обижаемся. Жизнь, сказал Тюрин, должна быть непринужденной: захотелось фейерверка именно сегодня и именно на Елагином – значит, будет фейерверк. Его бы слова да в уши того бомжа, что роется в нашей помойке. Тот просто не знает, какой должна быть жизнь, иначе устроил бы фейерверк на Елагином.
Платоша общался с Тюриным без энтузиазма, но я ему сделала энергичный знак, чтобы он взял себя в руки. Я понимаю, что вся эта стрельба на Елагином – жуткое купечество и жлобство, и все-таки… Мне туда очень хочется. “Мне туда очень хочется”, – написала я на листке бумаги и поднесла к Платошиным глазам.
– Хорошо, – сказал ему Платоша, – мы придем.
Идти не пришлось: за нами прислали лимузин… Вот сейчас он подошел ко мне сзади, мой повелитель. Прочитал слово “лимузин”, засмеялся.
– Перестань, – говорит, – перестань писать про лимузины.
Ты прав, милый, прав… Нет, о двух вещах все-таки скажу. После фейерверка начался салют, причем залпы были именными. Первый залп был посвящен, конечно же, Тюрину, а второй – Платоше. И еще – самое, может быть, удивительное. На пальце Тюрина я заметила фантастической красоты перстень с бриллиантом. Сказала ему об этом – при всех, чтобы сделать приятное. А он перстень снял и протянул Платоше – ему, мол, он больше пойдет. И мне подмигнул. Платоша отказывался, но Тюрин вложил ему перстень в ладонь и согнул пальцы. Очень эффектный жест, кто-то из журналистов сказал – королевский (этот кадр я сегодня видела уже в нескольких газетах). Хотя Тюрин, повторю, скорее купец, чем король. А перстень и вправду изумительный – я его сегодня всё утро рассматривала. Платоша, глупенький, не хочет его надевать.
[Иннокентий]Какая все-таки подходящая аббревиатура – ЛАЗАРЬ, даже если учесть, что я пролежал не четыре дня. Я видел иконы, изображающие воскрешение Лазаря: он выходит из склепа, а стоящие вокруг люди закрывают носы. Ладно… По описанию Гейгера, когда меня достали из азота, я тоже не выглядел молодцом. Правда, не пах.
В первый раз Лазарь умер не внезапно – болел, тяжело болел. Мой уход в заморозку тоже не был неожиданностью. Получается, у нас обоих было время подготовиться. И наши с ним мысли перед уходом были, возможно, одни и те же. А потом его воскресил Господь – вот с этим как он жил? Ведь даже я, которого вернул к жизни всего-навсего Гейгер, до конца не могу осознать масштаб произошедшего. Прихожу к единственно возможной мысли, что руками Гейгера меня разморозил Господь.