Авиатор - Евгений Водолазкин 9 стр.


Впоследствии я не однажды думал, отчего же он и в самом деле донес. Обида? Но Зарецкого никто не обижал, на него просто не обращали внимания. М-да… Может, это и было для него худшей обидой?

Время от времени мы с Анастасией ходили на Гороховую в надежде получить свидание с профессором, но свидания не давали. Передач тоже не принимали. Уж как Анастасия ни пыталась говорить с тамошними опричниками – и улыбалась им, и подпускала металлические нотки, и заискивала – ничего не помогало. Их неразвитые физиономии оставались непроницаемы. Я смотрел на них и представлял, как, схватив за волосы, с размаху бью их о стену. Бью что есть силы, бью с наслаждением, а их грязно-бурая кровь брызжет на казенные стулья, на пол, на потолок. Так я поступал всякий наш приход. Я думаю, они не могли об этом не знать. Последний раз мы пришли 26 марта, и эти люди нам сказали, что профессор Воронин расстрелян.

Пятница

Сегодня вместо сестры Валентины появилась сестра Анжела. Она молода, но прелести Валентины в ней нет. Внешность довольно вульгарна, не говоря уже об имени. Гейгер сказал, что Валентина нездорова, и его интонация не очень мне понравилась. Не знаю, почему.

Весь день пытался печатать на компьютере. Чувствовал себя первопечатником.

Суббота

Несколько дней назад Гейгер принес мне книгу одного американца о замораживании умерших для последующего воскрешения. Что-то подобное он мне уже предлагал. Увлекательное чтение – особенно для больницы. Автор перечисляет вопросы, с которыми придется столкнуться пионерам заморозки, – они непросты. Будет ли вдовам и вдовцам позволено вступать в брак после заморозки покойного? Что делать размороженному и оживленному, столкнувшемуся с супругами бывших супругов? Есть ли законное право заморозить родственника или (добавлю от себя) соседа по квартире? Могут ли у того, кто был официально объявлен трупом и заморожен, быть законные права и обязанности? Может ли он после размораживания голосовать? Последний вопрос меня тронул по-настоящему.

Впрочем, главная сложность, по мнению американца, состоит не столько в голосовании, сколько в заморозке и разморозке. При охлаждении из клеточного раствора выделяется жидкость, которая превращается в кристаллы льда. Как известно, вода при замерзании расширяется и способна повредить клетку. Более того, то, что не превратилось в лед, становится чрезвычайно едким солевым раствором, пагубным для клетки. Зато при очень быстрой заморозке – и в этом вроде бы повод для оптимизма – размер кристаллов и концентрация солевого раствора получаются меньше.

Для предотвращения повреждений при заморозке используют глицерин – он нейтрализует солевой раствор. Таким образом, при разморозке задачей номер один становится удаление из организма глицерина. Без ее решения все остальные действия бессмысленны, с глицерином-то вместо крови не забалуешь. Есть, правда, и другие вопросы: зачем такого рода вещи Гейгер приносит мне, а я всё это читаю?

– Получается, – спрашиваю я его в один из дней, – дело не столько в том, чтобы заморозить, сколько в правильном размораживании?

– Получается, так.

– Если я правильно понимаю, несмотря на все успехи науки, оживить при разморозке не удалось никого?

– Удалось, – отвечает.

– Кого же, интересно? Бабуина?

Гейгер смотрит на меня сочувственно и как-то даже настороженно:

– Вас.

Четверг

Все эти дни обдумывал услышанное. Сначала вроде бы принял всё спокойно, а потом второй волной как-то это зацепило. Меня удалось разморозить: из этого логически следует, что я был заморожен. Что тут сказать…

Мысль уходила вбок, петляла. Норовила не вернуться к исходной точке. Мне вспоминались вмерзшие в Неву брёвна. Бутылки, лоханки, дохлые собаки и голуби – всё, что мучительно вытаивало изо льда весной. Как я выглядел в ледяном плену – как голубь? Как спящая, может быть, царевна? Проступало ли сквозь лед мое бескровное лицо и были ли у меня закрыты глаза? Или льда вовсе не было? Скорее, не было – замораживают, как я читал, азотом.

В иные дни на острове мне и самому хотелось замерзнуть. Сесть под дерево и забыться. Вспоминал тогда Лермонтова – забыться и заснуть: я очень хорошо представлял, как именно это получается. Когда уже не холодно, когда ничего не хочется – даже жить. Точнее, о жизни не думаешь и о смерти не думаешь, и оттого не страшно. Надеешься: уж как-нибудь там оно обойдется, что-нибудь там такое произойдет, что не даст окончательно погибнуть. А не происходило. Находили весной под соснами таких, что не хочется и описывать. Да я уже, помнится, и описывал – плохо они зимовку выдерживали. Там я, что ли, замерз? Не похоже: хорошая заморозка, как известно, требует глицерина. Смотрю на себя в зеркало и думаю без ложной скромности, что неплохо, в сущности, сохранился.

Заходил несколько раз Гейгер, похлопывал меня по плечу. Похлопает и выйдет, не говоря ни слова. Что тут, собственно, скажешь?

– А как, – спрашиваю, – вам удалось меня разморозить? И главное: как вы удалили из организма глицерин?

– Специалист… – Во взгляде Гейгера уважение. – А не было глицерина.

– Как не было? – удивляюсь.

– Да вот не было, и всё. В этом-то и загадка.

Пятница

Конец марта. В конце марта погиб Зарецкий. С проломленным черепом он был найден на берегу реки Ждановки, недалеко от колбасной фабрики, где работал. К нам приходил следователь Трешников из уголовного сыска – сорокалетний здоровяк с моржовыми усами. Трешников выяснял, кто был заинтересован в смерти Зарецкого. Интересовался, имелись ли у него враги или родственники, которым могла бы достаться его комната. Враги или родственники (там, в сыске, умеют формулировать) – мы не знали ни тех, ни других. Спрашивал, где все мы были накануне вечером, а все мы были дома.

Трешников рассказал, что у Зарецкого были расстегнуты штаны, а на поясе была веревка. Конец ее спускался в кальсоны.

– Не знаете, для чего веревка? – спросил.

Нам было известно, что это для колбасы, но мы почему-то сказали:

– Не знаем.

Трешников подозревал, что Зарецкий был маньяком и пытался кого-то изнасиловать. За что и получил. Мы возразили, что не наблюдали за ним такого, что женщины к нему вообще не ходили. Последнее и показалось Трешникову подозрительным.

– Плохой это, – вздохнул, – признак, когда женщины не ходят.

Потом я от нашей квартиры ходил в морг на опознание. Опознал его без труда. На мраморном столе лежал действительно Зарецкий – маленький, совершенно голый, с трупными пятнами на лице. То, что он именовал писькой, оказалось у него на удивление маленьким. Достаточно было на нее взглянуть, чтобы отбросить всякие мысли об изнасиловании.

Никаких видимых повреждений на голове Зарецкого я не заметил – череп его был пробит сзади. Не найдя орудия убийства, Трешников предположил, что Зарецкого толкнули, и он ударился головой о камень – там, на берегу, было много острых камней. Допускал Трешников и удар сзади. В этом случае было маловероятным, что Зарецкий на кого-то нападал, вероятным было как раз противоположное. Если бы не расстегнутые штаны покойного, к этой версии Трешников, возможно, и склонился бы.

Я мог бы, конечно, рассказать следователю, что покойный-то выносил с фабрики в кальсонах колбасу. Выйдя из проходной – он сам это пьяным описывал, – спускался по крутому берегу к реке, где безлюдно. Расстегивал штаны, отвязывал свою колбасу и дальше уже нес ее в руках. Всё это очень понятно: ходить с колбасой в штанах неудобно. Расскажи я это, Трешников пришел бы к простому выводу, что Зарецкий в том пустынном месте оказался не единственным любителем колбасы. Что в наше голодное время сотрудник колбасной фабрики пал жертвой чьей-то любви к этому изделию. Ведь то, что колбасы на поясной веревке не нашли, говорило о том, что ее забрали.

Только ничего я Трешникову рассказывать не стал, решил: пусть думает о Зарецком что хочет. Было ли это моей местью покойному? Не знаю. Не могу сказать, что как-то особенно о нем жалел. Прощаясь, Трешников зачем-то спросил, стучал ли Зарецкий в ГПУ. Шестым чувством я определил, что лучше не врать, и сказал, что стучал. Что значил этот вопрос? Намек на то, что у нас тоже были мотивы для убийства и что он об этом знает? Уголовное дело вскоре было закрыто.

Похоронили Зарецкого рядом с его матерью, на Смоленском кладбище, где он нам как-то встретился с бутылкой водки в кармане. Похороны были организованы за счет колбасной фабрики, без особой роскоши, но главное, говорят, без людей. Возможно, руководство фабрики решило не прерывать процесс производства колбасы и никого не отпустило с работы, а может быть, среди сотрудников фабрики не оказалось ни одного сколько-нибудь близкого Зарецкому человека. Скорее, конечно, второе. Мы с Анастасией на похороны тоже не пошли. Это понятно.

Вот что всплыло из глубин моего сознания: академический рисунок полагает свое основание на знании и понимании формы, ему чуждо бессмысленное срисовывание и рисование по впечатлению. И еще: форму необходимо вписать в формат, чтобы она не плавала и на периферии рисунка не возникали скучные места.

Интересно все-таки: такие вещи приходят в голову только художникам или всем? Например, Гейгеру?

Понедельник

Сегодня Гейгер появился в сопровождении мальчика лет семи. Точнее, Гейгер зашел за какими-то бумагами Валентины (они лежали на подоконнике), а мальчик смотрел в щелку двери – я его видел. Когда я спросил у Гейгера, что с Валентиной, дверь открылась полностью.

– У нее ранний токсикоз, – сказал мальчик. – А мы с папой пришли за ее вещами.

За его спиной показался смуглый, коротко стриженный тип с сумкой в руках – надо полагать, муж Валентины. Ниже ее ростом. Он отодвинул мальчика от двери и с хлопком ее закрыл. Гейгер развел руками.

– Валентина снова беременна, и я, представьте себе, к этому не причастен.

Судя по дверному хлопку, муж Валентины в этом уверен не был.

– А я ведь тоже непричастен, – пошутил я.

– Вас это огорчает? – серьезно спросил Гейгер.

Я промолчал. Меня радовала непричастность Гейгера.

Как жизнеописатель, я склонен ему верить.

Вторник

Гейгер сказал мне, что недалек мой выход в свет. Я спросил, что это значит, хотя и сам всё отлично понимал. Я ведь смотрю телевизор и читаю газеты. Гейгер, сев, как он любит, верхом на стул, пояснил, что в ближайшее время я войду в медийное пространство. В качестве, с позволения сказать, ньюсмейкера (есть на свете и такое слово). Рано или поздно это должно было случиться.

– Эксперимент, – сказал Гейгер, – требует денег, а общественный интерес – это деньги.

Я молчал, обдумывая красивую фразу. Ее автор тоже молчал. За окном светило солнце, и о подоконник дробно стучала капель. Таяние снега происходило под заинтересованным наблюдением Гейгера, но без его участия. Так же примерно, как и моя разморозка. На днях Гейгер признался, что до сих пор не понял, какой именно раствор вводили мне в сосуды. В них обнаружился обычный физраствор, не обеспечивающий сохранность клеток при замораживании. Несомненно, была еще какая-то химическая добавка, которая за годы моего ледяного сна попросту улетучилась. Если бы не это, я бы, нужно думать, так легко не разморозился.

Обнаружив в моих сосудах физраствор, Гейгер заменил его при разморозке кровью моей группы, что, по его словам, было не так уж сложно. Состав первоначального раствора был гениальным открытием тех, кто меня заморозил, но формула этого открытия по ряду причин не сохранилась. О причинах я не стал расспрашивать – это не так уж интересно. Зная особенности нашей страны, проще удивиться, что хоть что-нибудь сохранилось.

В этой истории нас с Гейгером утешает то, что сохранился я. Это мы считаем безусловным достижением.

Среда

Вспомнилось то, отчего нельзя не покраснеть. Но нельзя и не засмеяться. О том, как мы с Севой ходили к проститутке, – таким могло бы быть заглавие этого рассказа. Именно ходили – потому что тем дело и кончилось, и именно к проститутке – поскольку на нас двоих она была одна.

Идея была Севина. Даже не идея – мечта. Он неоднократно говорил мне, что, если бы мы накопили денег, могли бы, например, пойти в публичный дом. Словечко например в этих высказываниях гостило неизменно, и меня это смешило. Например можно пойти в цирк или иллюзион, идти же например к проституткам, на мой взгляд, было как-то странно. Скорее всего, Севе казалось, что это словечко несколько разряжает ситуацию. Делает предложение менее, что ли, необычным. Судя по тому, как часто он к этому возвращался, тема его волновала ощутимо.

Сева говорил, что нужно, в сущности, не так уж много, хотя на карманных деньгах даже такую сумму мы наберем не скоро. По его расчетам выходило также, что брать одну проститутку на двоих гораздо дешевле, чем двух, что нужно лишь правильно договориться. Исходя из нашего юного возраста (похохатывал Сева), девушка подумает, что мы мало чего стоим в постельном отношении, в то время как мы (Сева делал неприличное движение бедрами) ее просто замучаем.

Случай представился по окончании очередного гимназического класса. Мы отмечали это у нас на Большом, и каждый от своих родителей получил в награду деньги.

– Сегодня пойдем к проституткам, – прошептал мне на ухо Сева. – Будь готов.

Я ничего не ответил. Не уточнил даже, что он имел в виду под готовностью.

– Их снимают рядом, на Большой Пушкарской.

Поколебавшись, я кивнул. В конце концов, об этом было столько разговоров, что оставить сейчас Севу одного было бы предательством. А если уж совсем честно, то и я испытывал некоторое – ну, скажем так, любопытство.

И мы пошли. По дороге Сева рассказывал мне, что и как именно следует делать с дамой.

– У кого-то из нас может сегодня не получиться, – как бы между прочим сказал Сева. – Так бывает, когда волнуешься.

По его критическому взгляду на меня было понятно, у кого может не получиться. Такие взгляды по отношению ко мне он позволял себе не так уж часто.

Девушки стояли в предсказанном Севой месте, и это подняло степень моего доверия к нему. Когда Сева направился к одной из них (самой, как мне показалось, крупной), я предпочел остаться на расстоянии. Он бросил на меня рассеянный взгляд, но движения своего не изменил. Подойдя к своей избраннице, Сева завел с ней обстоятельный разговор. Время от времени он показывал на меня, а девушка пожимала плечами. На меня она толком даже не взглянула, потому что вопрос упирался, по всей видимости, не в меня, а в деньги. В конце концов Севе удалось с ней договориться, и нас обоих она пригласила следовать за ней.

– У нас с ней два часа, – шепнул мне Сева на ходу. – По часу, значит, на каждого.

Девушку, которую Сева собирался замучить, звали Катей. Девушкой она, конечно, не была – ни по роду своих занятий, ни по возрасту. Идя сбоку от Кати, я ее украдкой рассматривал: лет ей было за тридцать. Мы шли совсем недолго. Катя свернула во двор деревянного дома и поднялась на второй этаж.

Ничего из того, что я себе представлял, в Катином жилище не было – ни алых портьер, ни огромной под балдахином кровати. Это было бедное жилище – именно жилище, в котором, освободившись от клиентов, Катя попросту жила. Да и сама Катя меньше всего напоминала жрицу любви. Облокотившись о кухонный столик, перед нами стояла усталая, не первой свежести женщина.

Первым в комнату пошел с ней, разумеется, Сева. Я остался в кухне, приготовившись заткнуть уши при первых же стонах. Но стонов не последовало. Через полчаса из комнаты вышел Сева – руки в карманах брюк. Красный как рак (упарился?) и уже одетый. Вслед за ним в дверях показалась Катя – тоже без особого беспорядка в одежде. Усталость ее (замучил-таки, подлец!) явно усилилась. Жестом она пригласила меня в комнату. Пригладила русые и, по-моему, не очень чистые волосы.

– Так-с. Я говорил, что у кого-то из нас сегодня не получится… – неожиданно выпалил Сева.

Бодрость тона не оставляла сомнений, что это намек на меня.

– У кого же, интересно? – спросил я не без вызова.

– У меня…

На Севином лице появилась приклеенная улыбка. От этой улыбки – в сочетании с невыразимо грустными глазами! – из утробы моей начал подниматься хохот. Дойдя до верхнего предела, он судорожно выходил из меня, а я не мог остановиться. Неожиданно для меня захохотала и Катя. Хохотала она грубо и зло, сотрясаясь всем своим крупным телом, и не было в ней больше ни капли усталости. Смеялся, повизгивая, даже Сева – ему больше ничего не оставалось делать.

С Катей я, разумеется, уже не пошел. Мы дали ей денег за одного человека. Получая деньги, она продолжала хохотать. Выйдя на улицу, мы долго смотрели на ее окна. Был солнечный июньский день. Легкий ветер нес запахи разогретого дерева и лошадиного навоза, то тут, то там лежавшего на булыжной мостовой. Шевелил занавески в Катином окне, за которыми (я видел) стояла Катя и смотрела на нас. Лица ее я не удержал в памяти, но запахи и колыханье занавесок в окне – они запомнились. И тусклый блеск булыжника на солнце, и деревянные дома. Позднее я узнал, что в этих домах селились подобные Кате женщины. Мы с Гейгером недавно гуляли по Пушкарской – теперь там этих домов нет, да и женщин тоже. Тела их, вобравшие в себя столько пота и спермы, давно истлели.

Четверг

Гейгер сказал, что мой биологический возраст – около тридцати лет. В жидком азоте я почти не состарился.

Суббота

Через неделю после того, как уголовное дело по поводу Зарецкого было закрыто, к нам в квартиру пришли с обыском. Только теперь это был не уголовный сыск, а ГПУ. К тому времени я повидал тех и других и мог сравнивать. Сыскари в большинстве своем были еще дореволюционного призыва. Люди мне понятные, со своеобразным чувством юмора, в чем-то даже симпатичные. Те, кто работал в ГПУ, казались их полной противоположностью: мрачная сосредоточенность гэпэушников к шуткам не располагала. Когда меня вызывали на опознание Зарецкого, я поделился этим наблюдением со следователем Трешниковым. Он посмеялся и сказал, что главная разница между уголовным сыском и политическим в том, что первые от дела ищут человека, а вторые ищут человеку дело. О профессиональных качествах гэпэушников Трешников высказывался без большого уважения.

Назад Дальше