Климентий, занятый своими мыслями, этого не заметил. Инженер встал, коротко попрощавшись, двинулся в обратный путь – к дому роженицы. Воропаев тоже поднялся. Длинным тоскливым взглядом проводил Печиногу. Потом посмотрел на Матренин дом – с явным отвращением, будто знал, что его там ожидает.
– Бога нет, вот что худо, – пробормотал, идя к крыльцу, – спросить не у кого…
Шел он, не торопясь, к зазнобе, предвкушая печеную кабанятину, рюмку водки, жаркие ласки и сладкий сон. С Матреной вот уже дня три не видался. Она его, конечно, ждала, в окошко высматривала. А как иначе?
В окошко его высматривала отнюдь не Матрена.
– Тащатся, ироды! – Рябой, подобрав полы горной шинели, проворно слез со скамьи, оглянулся.
В избе было тепло и сонно. Скрипуче тикали ходики. На широкой городской кровати, среди смятых перин и подушек, сидела простоволосая Матрена в одной сорочке, безмятежно моргая припухлыми со сна глазами. Страха в этих глазах и следа не было; во-первых, потому, что они вообще мало что умели выражать, а во-вторых, чего бояться, когда защитник – вот он, рядом. Стоит посреди комнаты, пятерней расчесывая буйные кудри, новая рубаха, Матреной сшитая, трещит на могучих плечах.
Он ходил к ней уже давно – с месяц, а то и боле. Никто про это не знал. Климентия велел ублажать как раньше. Матрене это было поперек сердца, да ему, Сохатому, как возразишь. Она и то приметила, что воропаевские дружки самого-то слушают, а на Сохатого глядят. И не вспомнишь, когда эдак обернулось-то: понемножку, будто само собой. Теперь без его слова ничего и не делалось. Один Климентий не знал и не ведал и охраннички его, Фока с Кнышем. Рябой все возмущался: что, мол, ты тянешь? Сколько ему тут ходить барином? Сохатый в ответ лишь усмехался. На чужое барство ему было плевать.
А на что – не плевать? Об этом знала, быть может, та же Матрена, которую он, обмолвясь посреди сладкой ночи, раз или два назвал Веронькой. Да бывший петербургский студент, уже почти расставшийся с кашлем, который сейчас тревожно глядел на Сохатого с печной лежанки. Этот вообще знал о нем побольше других; наверное, потому, что имел голову, тренированную для размышлений, и обширный досуг. А о чем еще размышлять, как не о собственном спасителе? Который подобрал тебя, умирающего, по той самой нерациональной причине, по которой люди обходят жука на дороге и выхаживают брошенных слепых щенят. Подобрать-то подобрал, а вернуться в жизнь не позволил! Еще бы: ведь Митино место уже занял его, Сохатого, бывший барин. Это вам не жук на дороге. С него хорошо поиметь можно. Сохатый, конечно же, все рассчитал досконально.
Вернее, не так. Не рассчитал – почуял! Именно темное звериное чутье служило ему вместо разума, и темная звериная сила подчиняла всех, кому хоть однажды пришлось иметь с ним дело. Во дворе у Матрены сидел на цепи медведь, привезенный Воропаевым из тайги. Мите не раз приходило в голову, что этот медведь и Сохатый – родные братья. Что тот, что другой: походя, не глядя, лапой махнет – и нет кого-то… Да, и с ним, Митей, может в любой момент такое случиться. Сохатый его, конечно, выходил… Но если вдруг что – прикончит и не поморщится.
– У Кныша, гляжу, ружьишко, – Рябой снова сунулся носом в окно, – а сам-то… не видать… С инженером, что ли, беседует?
Митя при слове «инженер» болезненно поморщился. Сохатый снял со стены принесенный с заимки штуцер, сунул ему в руки.
– На всякий случай Кныша держи на мушке.
– Какой там случай! – фыркнул, глянув через плечо, Рябой. – Стукнуть их всех…
– Без толку-то зачем. – Сохатый подвинул стул, не торопясь уселся. – Успеем, если понадобится. Сперва поговорим.
– Бога ты, брат, не боишься, – с нервным смешком заявил Рябой и торопливо шагнул за печь. Задернул занавеску, так что не стало видно ни его, ни Мити со штуцером.
Матрена, прижимая к груди одеяло, испуганно всхлипнула:
– Ой, любый, боязно мне!
Сохатый бросил через плечо:
– Скройся от греха.
– Да как же!.. – Она вскочила, волоча за собой одеяло, метнулась в одну сторону, в другую. Кажется, она только что сообразила, что идет Климентий, и перспектива предстать перед обоими любовниками сразу вогнала ее в полную оторопь.
Сохатый хотел прикрикнуть на нее, чтоб не мельтешила. Но тут заскрипела дверь в сенях, послышались шаги, голос:
– Матреша! Что не встречаешь?
И баба замерла посреди комнаты, выпустив одеяло.
На миг стало тихо.
Нет, никто никаких последних, смертоубийственных действий не планировал. Сохатый понимал, конечно, что миром едва ли разойтись удастся, и готовился приложить друг к другу медными лбами воропаевских охранничков. Что же до самого Воропаева… ну, в здешних краях ему, конечно, больше не гулять – да что страшного, Сибирь-то большая. Климентий не дурак, на рожон не полезет. Короткий разговор – и будь здоров, бывший хозяин!
Так бы наверняка и вышло… К сожалению, Сохатый, будучи мужиком темным, не знал истины, которая, хотя и не воплотилась еще к тому времени в бессмертные строки, истиной тем не менее уже была: раз появилось заряженное ружье, значит без смертоубийства не обойтись. Если б знал, ни за что не доверил бы Мите штуцер.
У бывшего господина Опалинского просто сдали нервы – в тот самый момент, когда отворилась дверь из сеней, впуская Климентия и Кныша. Трудно сказать, в кого он метил – и метил ли вообще. Но попал – точно. Грохот расколол благостную тишину, и Воропаев, сдавленно охнув, опрокинулся навзничь, сбивая прицел Кнышу, благодаря чему Сохатый и остался жив, а пострадала бессчастная Матрена и ходики, у которых напрочь разворотило циферблат. Матрена, вопя, повалилась на пол (пострадала она, к счастью, не до смерти), Сохатый прыгнул на Кныша, Митя, рывком отдернув занавеску, шагнул вперед, растерянно кусая губы и держа ружье дулом вниз.
Сохатый ухватил Кныша за плечи и аккуратно приложил пару раз затылком об пол. Потом, хрипло дыша, обернулся и поглядел на Митю. Их глаза встретились, и на очень короткое время они поняли все друг о друге.
Трудно сказать, кто из них в тот момент испугался больше.
Глава 11, в которой Серж Дубравин учится бизнесу, а Софи вспоминает Эжена Рассена и беседует с Любочкой Златовратской о сострадании
– Влево! Влево выворачивай! Опрокинешь, черт!
Серж соскочил с коня и кинулся к волокуше, торопясь подставить плечо под оглоблю. Мело так, что он не видел ни оглобли этой, ни лошадей, ни суетящихся работников – только слышал треск, храп и азартную матерщину. Мыслимо дело! Чтобы вот так, в трех днях пути до дома, после бесчисленных снежных верст, ледяного ветра и трудовых подвигов, тяжеленная волокуша с бесценным немецким паровым котлом под лед провалилась!
– Не горюй, хозяина! – весело крикнул, возникая из белой пелены с ухмылкой во весь рот, башкир Хамзат – незаменимый помощник. – Вытянем! Сам помирай, а добро не пропадай!
Серж, задыхавшийся от тяжести, не смог ничего ответить, только освободил на секунду руку и махнул влево, показывая, куда править. Хамзат исчез во мгле. Из бестолкового шума вырвалось басистое ржание коренника. У этих битюгов такие копыта, что самый толстый лед не выдержит, морщась, подумал Серж; тут тяжесть, давившая на плечо, внезапно стала легче, и над ухом пронесся гордеевский грозный рык:
– Выправили! Вперед, не сбавляй хода!
Сержа дернули в сторону так, что он рухнул в снег, колкий как стекло, взбитый ногами и копытами, и сквозь метель увидел, как наклоняется над ним могучая фигура, протягивает руку, помогая встать. Подумал вскользь: удивительно, вроде ведь обычный человек, ну, чуть повыше среднего роста – а выглядит всегда великаном! Мимо бежали рабочие, тянулись друг за другом волокуши и сани с грузом. Иван Парфенович стащил с головы шапку, вытер лицо, шумно вздыхая:
– Пронесло, слава те господи, – обернулся к Сержу; рыжая борода – как флаг на ветру. – Видал, какая хитрая речка Тобол? Едешь себе, дорога накатана, и вдруг – окно под снегом! Любит, понимаешь, подшутить над нашим братом…
Не только речка Тобол это любит. В жизни, можно сказать, только так и бывает. Эта мудрая мысль пришла Сержу в голову уже вечером, когда они с Иваном Парфеновичем отпивались чаем на постоялом дворе, в просторной комнате с огненной печкой и роскошными зелеными плюшевыми шторами. Чаевничал, конечно, в основном Гордеев. Серж не успел еще и чашки допить, а тот уже прикончил полсамовара и, развалившись на диване, глядел на управляющего с чрезвычайно довольным видом.
– Должник я твой теперь, – сообщил, поглаживая бороду, – котел-то ты мне спас. Да, видать, верный глаз у Прохора. А я еще, понимаешь, сомневался.
– Если б не Хамзат, ничего бы не вышло, – возразил Серж.
– Если б не Хамзат, ничего бы не вышло, – возразил Серж.
Приятно, конечно, когда тебя хвалят, но лучше уж по справедливости. Да еще Прохор этот… что за Прохор? Имя без толку вертелось в памяти, и продолжать разговор на эту тему не было ну совершенно никакого желания.
– Э, брат, Хамзат уж тридцать лет извозом ходит, с него спрос другой. А ты… – Гордеев щелкнул пальцами, что-то соображая, – ты, вот что, Огонька-то забирай, пожалуй. Считай, он твой.
Добавил жестко, пресекая возражения:
– Котел дороже стоит.
Да, Иван Парфенович Гордеев очень не любил долго ходить в должниках. За два месяца путешествия Серж успел это узнать. И еще многое о гордеевском нраве и привычках. Ну, например, что спиртного не пьет вовсе, разве что плеснет в чай пару капель рома. Что в санях медвежьи полости предпочитает волчьим – от волчьих дух, говорит, тяжелый. Что в деловых переговорах всегда отмалчивается до упора, а потом выдает веское слово, против которого ни разу никто не смог возразить. Что крут иногда бывает просто по-бычьи, без всякого резона и меры. Что в делах расчетлив, в обиходе – неприхотлив, но везде, где ни остановится, занимает наилучшие апартаменты: «Не для блажи, марку надо держать!»
И за оборудование это немецкое выложил деньги совершенно фантастические, но не жалел, а, наоборот, всю дорогу по-детски радовался: где только мог, шел пешком рядом с санями, поглаживая сквозь мешковину жесткие стальные ребра. Серж даже для виду ничего в этом плане не демонстрировал: опасно! Нет, он, конечно, не был уже таким невеждой, как в тот день, когда впервые самостоятельно приехал на прииск. Хоть и трудно, и нудно, а кое-что читал, и в лаборатории торчал часами, и документы к этим вот заморским агрегатам едва не наизусть выучил. Короче, мог теперь не бояться, что перепутает гидромонитор с локомобилем. Но профессиональные разговоры… нет, он до них еще не дорос! Не только с Печиногой, но и с Гордеевым. Да с ним-то, пожалуй, труднее.
Во все время пути Серж чувствовал, что хозяин тоже его изучает. Да Гордеев этого и не скрывал. Наоборот, при каждом удобном случае отпускал замечания: ехидные, злые, одобрительные, – вроде как отметку ставил новому управляющему. Сержа это сперва раздражало безумно. Тянуло тоже высказать нечто эдакое или еще того хуже – выкинуть какую-нибудь несусветную глупость, взять, например, да представиться по всей форме: извольте жаловать, Дубравин Сергей Алексеевич, мещанин из Пензенской губернии, разыскиваемый полицией. И вы, значит, выходите мой сообщник, поскольку вовремя куда следует не сообщили!
Потом слегка успокоился. Не в последнюю очередь, возможно, потому, что одобрительные замечания в свой адрес слышал все чаще. Ну а на обратном пути и вовсе перестал об этом задумываться. Не до того стало. Весь день – в седле, глаз не сводя с драгоценного обоза. Да еще сотня текущих дел, которые приходилось решать немедля. На остановках – рухнуть бы да выспаться, но нет: приходилось опять и опять встречаться с бесчисленными гордеевскими деловыми знакомцами, купцами, заводовладельцами, подрядчиками, откупщиками, присяжными поверенными… Всех этих людей Серж по дороге в Екатеринбург уже видел. Но тогда Гордеев разговаривал с ними исключительно сам. Сержа небрежно знакомил и тут же забывал о нем. Теперь же все оказалось по-другому! Иван Парфенович без всякого зазрения совести выталкивал его вперед и бросал на произвол судьбы, безмятежно попивая чаек. И на бедную Сержеву голову, гудящую от многодневной усталости, один за другим падали ребусы, иногда – совершенно неразрешимые! Вот у Демьяна Сидорыча и Сидора Демьяныча – солеварни, каждый хочет арендовать у Гордеева буксирный пароходик: возить соль от Тюмени до Томска. У одного соль получше, зато другой за аренду больше готов платить. А пароходик – один, второй-то Ивану Парфеновичу самому надобен. Как решишь? Или вот: чем возить лес в Ирбит на ярмарку, продавай его на железнодорожное строительство, а то – на паях водой до Обской губы и прямо за границу! Или… В общем, полный кошмар.
Хотя, если откровенно, ничего страшного! Это ж вам не пробы термальных вод или электролиз какой-нибудь. Просто работа, дело, как англичане выражаются, «бизнес». Уж к этому-то у него всегда был и нюх, и вкус! Тут главное – не зарваться, помнить, что не в «Золотого лебедя» играешь, что это теперь – твоя жизнь, это надолго…
Надолго?
Однажды он задал себе этот вопрос, как с чистого листа – с недоумением. Обоз, уже покинувший санный путь по Тоболу, приостановился на верхушке пологой сопки, с которой стекала дорога. Впереди – громадная снежная равнина, прямо под сопкой – голая, с редкими березками, подальше и до горизонта – ощетиненная тайгой. День – тихий, хмуроватый, солнце размытым розовым пятном просвечивало сквозь белесую мглу. Серж глядел на него, почти не щурясь. Жалко, что такая погода. Хоть и простоишь тут до заката, все равно не увидишь такого роскошного пожара, как тот, что показывал Печинога. Жалко! Ну ничего. Вернувшись, надо будет непременно попросить – снова… Ведь не откажет же.
Чудной он человек, Матвей Александрович. Странный, но славный. Серж прекрасно понимал, что из всех возможных определений «славный» Печиноге подходит далеко не лучшим образом. Но так приятно было думать об угрюмом инженере с симпатией. Наверное, неплохо было бы сойтись с ним поближе. Поговорить… Да ведь он в душу-то никого не пускает. Хотя, может, это и к лучшему. Серж вспомнил, как Машенька сказала о Печиноге: хороший, только несчастный. В чем же его несчастье? Загадка! И пусть будет загадка. С ними жить интереснее.
Загадка совсем иного свойства пряталась в нем самом. Он старался лишний раз ее не тревожить. Ведь смешно же, ей-богу. Скажешь хотя бы мысленно: «Машенька» – и расплываешься в блаженной улыбке, которую не удержать и ни от кого не спрятать!
Обжигающая вода в крещенской купели, жарко искрится прозрачный лед, и мурашки по коже – не от холода, а оттого, что она рядом, опирается на твою руку, вздрагивая в ознобе, и с мокрой косы, упавшей на плечо, текут тяжелые капли…
Что это с вами такое, милейший господин Дубравин-Опалинский? Уж не влюбились ли вы, часом? Уж не хотите ли сделать предложение хозяйской дочке? Не вознамерились ли плюнуть на хрустальные мечты о столицах и заграницах да осесть тут, в сибирской глуши, для честной купеческой жизни?
На какой срок эта блажь? Надолго? Навсегда?..
Еще с вечера Софи нездоровилось, а утром она и вовсе расхотела вставать и к завтраку не пошла. Обычно она легко волей перебарывала свое женское недомогание и жила как всегда, но нынче к физической разбитости добавилось еще и какое-то умственное утомление. Валяясь на кровати, Софи лениво грызла сухой, оставшийся с вечера бублик, изредка перелистывала страницу в раскрытой на подушке книге, а в основном сосредоточенно и не без удовольствия думала о своей молодой, но уже погубленной жизни. Ей нравилось думать о том, как все без исключения всячески обижали и притесняли бедную Софи Домогатскую. Даже всемилостивейший Господь состоял в этом прискорбном списке, насылая на Софи всевозможные беды и испытания.
Приятно было также вспомнить о том, что большая часть жизни уже позади (считая по перенесенным испытаниям), и теперь уж и мучиться осталось недолго.
От сладких размышлений изредка отвлекал уже привычный Софи, грассирующий голос Эжена. Эжен, как всегда, подсмеивался и иронизировал. Софи горячо возражала, с фактами в руках доказывая свою полную несчастность и покинутость.
И разве не покинул ее сам Эжен? И разве не грустно ей сейчас одной, без его опыта и мягкой поддержки?!
Когда Софи окончательно растравила себя воспоминаниями, собралась вволю поплакать о себе и Эжене и уже распустила губы, в дверь громко постучались.
Софи вздрогнула, подобрала губы, состроила физиономию значительную и задумчивую и взяла в руки книгу.
– Войдите!
В дверях стояла Любочка Златовратская с кружкой кофею и решительным лицом.
– Я вам, Софи, кофе принесла. Вы утром не пили…
– Спасибо, Любочка. Мне, видишь, нездоровится нынче…
– Да, я знаю. У вас женские дела. У меня такого еще нет, но мне Каденька уж давно объяснила, как это бывает и зачем.
Софи ощутила мгновенный укол зависти и жалости к себе. При всех своих странностях Леокардия Власьевна не забывала заниматься образованием и просвещением дочерей. А вот ее, Софи, просвещением пришлось заниматься бедному Эжену.
Эжен в тот день чувствовал себя особенно нехорошо и раз даже заговорил о своей близкой смерти (что, вообще-то, было для него совершенно нехарактерно). Софи чувствовала, что должна его как-то отвлечь, перевести мысли на другую тему или хоть другого человека. Самым подходящим для этого человеком казалась она сама.