Холодные игры - Наталья Майорова 16 стр.


– Да будет вам, Эжен! – бодро начала Софи. – Я, если угодно, после вас тоже долго на этом свете не заживусь…

– Что ты говоришь, глупая девочка! О чем ты?! – Француз приподнялся на подушках, в надтреснутом голосе прозвучала нешуточная тревога.

Софи мучительно покраснела. Не отдавая себе в этом отчета, она без разбору бросала в бой все тайны своей маленькой жизни, чтобы хоть на мгновение вызвать живой блеск в угасающих глазах Эжена. Но сейчас…

– Скажи, что это глупость! И ты не будешь так больше. Сейчас скажи!

– Это не глупость, Эжен. Но я… мне стыдно говорить…

– Та-ак… А ну-ка, иди сюда. – Эжен решительно привлек Софи к себе, прижал ее голову к своему острому горячему плечу. – Вот так я тебя не вижу и ничего не стыдно. Говори сейчас. Что болит? Где?

– Я… В общем, у меня кровь идет…

Эжен содрогнулся всем телом, напрягся так, что где-то что-то хрустнуло. Помолчал несколько мгновений, потом попросил неестественно спокойно:

– Расскажи подробнее. Когда идет кровь? Откуда? Сильно ли? Когда ты заметила? Не стесняйся ничего, моя хорошая, я уже старый, скоро умру. Скажи мне. Ты молодая, сильная, все можно вылечить, поправить…

– Я не знаю… Давно. Больше года уже… Почти два, наверное… Ничего не болит, только иногда живот немного, и голова кружится. Кровь идет… ну, оттуда… Эжен, я не могу! Да что же вам-то! Я даже доктору не говорила… Потом проходит. Раньше реже было, а теперь, наверное, раз в месяц… Я первый раз испугалась страшно, думала – умру сразу, а теперь уж привыкла, думаю: пускай как будет…

– Де-евочка моя… – Эжен потрясенно молчал, смиряя дыхание. Софи затаила дыхание вслед ему, напряженно ждала его слов. Чувствовала: он все понял и сейчас ее тайна разъяснится. – И что же, тебе никто ничего не объяснил?!

– Не-ет… Но кто же? Я доктору нашему ничего не говорила. И на исповеди тоже. Отец Константин… Он поп, конечно, но все же молодой… мужчина… Мне стыдно было… И сейчас с вами… Простите меня, Эжен…

– И ты, значит, два года считала, что болеешь какой-то страшной болезнью и вот-вот от нее помрешь… и молчала?! А как же ты… Господи, о чем я спрашиваю?! Страшно представить… Идиоты! Мракобесы!

– Кто? О чем вы, Эжен? Не надо вам так, а не то кашель начнется. Да успокойтесь же, или я уйду! – Софи попыталась отстраниться, но Эжен только крепче прижал ее к себе.

– Все. Все. Я спокоен. Видишь, совсем не кашляю. Оставайся так и слушай меня. Я попробую тебе объяснить. Может быть, у меня не очень ловко получится, я все ж не женщина, но кто-то же должен… Запомни сразу: ты вовсе ничем не больна. Это, то, что с тобой, у всех девушек бывает, когда они созреют… – Софи нервно хихикнула. – Что ты смеешься? – удивился француз.

– Ну… Я представила, как девушки, вроде яблок, висят на ветках и зреют, – попробовала объяснить Софи. – А внизу стоят всякие мужчины – юноши, офицеры в мундирах, старички с вставными зубами и ждут, когда они созреют и опадут. И обсуждают промеж собой… Понимаете, да? Некоторые на колено становятся, чтоб удобнее было ловить, некоторые деньги вот так, веером разворачивают, а другие стихи читают. И как какая девушка хорошенькая, и рода знатного, и с приданым уже совсем готова упасть, там внизу такая суета начинается…

– Да-а… – Мсье Рассен облегченно вздохнул. – Вот приблизительно так, как ты представила. Если бы Бог наделил тебя художественным даром, то из тебя получился бы второй Гойя. Но ты, кажется, говорила, что совсем не можешь рисовать…

– Ага! – беспечно подтвердила Софи. Главную мысль Эжена она уже уловила, доверяла ему безгранично и сейчас, несмотря на все остальные обстоятельства, испытывала облегчение. – Меня учили, только без толку все… Я как-то раз маменьке в подарок на Рождество нарисовала тройку, как она сквозь метель несется, а сзади солнышко встает. Рамочку сама сделала, очень гордилась. Маменька похвалила, а потом говорит: «А что это у белочек такие хвосты коротенькие? Это они от пожара убегают, да?» – Софи снова, уже привычно, уткнулась лицом в плечо Эжена. – А что же, когда они созреют…

– А дальше вот так… – Вздохнув, француз провел костлявой рукой по волосам Софи.

В ответ Софи, ласкаясь, потерлась носом об выпирающую ключицу Эжена.

Закончив свои неловкие объяснения, мсье Рассен отстранил девушку и внимательно поглядел в ее зарумянившееся лицо.

– Поняла? Не обидел тебя? – Софи энергично замотала головой. – Но как же так… Мать… Ну, тут даже слов нет… Но неужели вы с подружками никогда…

– Так у меня же всего одна подружка – Элен Скавронская. Вы ж ее знаете. С ней о таком… Даже не придумаешь, как и начать-то. Она же у нас вообще… ничего такого, и на горшок, пожалуй, не ходит. – Софи засмеялась, вспомнив подругу. Ей вслед улыбнулся бледной улыбкой Рассен. – Вот если бы у меня старшая сестра была, тогда… Но я же самая старшая.

– Самая старшая… – повторил Эжен, мучительно скривился и вновь прижал к себе Софи, чтобы она не заметила беспомощной и трагической гримасы на его лице.


– У меня уж года два как… – сказала Софи.

– Аглая говорит, что я субтильная и ем плохо, оттого у меня физическое развитие замедленное, – серьезно пояснила Любочка. – Я с вами говорить пришла.

– Так говорите. Я слушаю.

– Я понять хочу: отчего вам никого не жаль?

От неожиданности Софи не сразу нашлась с ответом.

– Это вы с чего же, Любочка, взяли? – наконец спросила она.

– А как же мне рассудить? Вы ведь страданий людских вовсе не замечаете и все на веселье, развлечение повернуть хотите. И главное, у вас все получается, значит от души идет. Вы сами жениха недавно потеряли или я уж не знаю кого, а как будто и забыли все…

Софи помолчала, накручивая на палец локон и глядя на девушку вмиг потемневшими глазами. Любочка отводила взор и крепко сжимала тонкими пальчиками ручку фарфоровой кружки.

– А как же, по-вашему, надо, Любочка? Как правильно выйдет? Пойти мне и повеситься на первом дереве? Или сидеть вечно с кислой рожей и горькие слезы лить? Кому от этого прок? И кого ж я, по-вашему, жалеть должна?

– Да всех! – вскрикнула Любочка и тут же сама поняла, что прозвучало глупо, попробовала объяснить: – Люди, когда страдают, через это у них душа растет. В веселье ничего возвышенного нет, самое низкое, грубое сразу проявляется. А от страдания человек поднимается, становится лучше, чище. Об этом и в Писании еще сказано. Да вот и Достоевский писал, помните: «Вы меня презираете теперь?» – «За то, что мало страдал?» А Ипполит князю Мышкину отвечает: «Нет, а за то, что я не достоин своего страдания». Понимаете ль вы, как это высоко?

– Господи! – Софи потерла руками виски.

Достоевский! Этого только ей и не хватало. Софи вспомнила, как Оля Камышева объясняла всем, что культурный, образованный человек должен знать Достоевского наизусть как выразителя интересов и чаяний разночинского сословия, берущего знамя цивилизации из рук умирающего дворянства. А на смену им должен в самом скором времени прийти еще кто-то… Народ, наверное. Все они помешались на этом народе!.. Вот, значит, Любочка Златовратская – культурная и образованная. Цитирует. Наизусть. Жаль, что здесь нет Оли. Она бы с ней поговорила. Софи по настоянию Оли, Элен и учителя русской словесности Достоевского прочла. По-настоящему понравилось только одно – «Неточка Незванова». «Преступление и наказание» и «Идиота» одолела со скрежетом зубовным, а на «Братьях Карамазовых» – сломалась. С грустной усмешкой Софи вспомнила, как топала ногами и трясла головой, буквально всовывая в руки сопротивляющейся Элен два зеленых томика:

– Я не хочу знать, кто кого переспорил – черт Ивана Карамазова или Иван Карамазов черта! Мне все равно, ты понимаешь! Плевать я на них всех хотела! Они мне все не нравятся, я их любить не могу и видеть не желаю!

А вот Любочке непрерывно страдающие, буквально купающиеся в своих страданиях герои Достоевского, по-видимому, чем-то милы.

– Так кто ж у нас страдает-то? – спросила Софи. Желательно все же знать, на каком жизненном материале строит свои взгляды Любочка Златовратская. Не только же на произведениях господина Достоевского.

– Вот вы с Машенькой Гордеевой дружитесь. Вам разве ее не жаль? Она без матери росла, и хромая, и вместо любви в монастырь пойдет.

– Последнее, что Мари нужно, так это моя жалость, – твердо сказала Софи. – А насчет монастыря, так это как Мари решит. Мне почему-то кажется, что у нее другие планы.

– Или вот Николаша Полушкин…

– Ого! – Глаза Софи остро и недобро блеснули. – Неужто и он страдает и жалости достоин?

– Конечно! – горячо заговорила Любочка. – Он такой удивительный, тонкий, аристократичный. Эта грубая среда ему вовсе не подходит. Его папаша хочет, чтоб он извозом занимался…

– А что ж? Нормальное, по-моему, дело для старшего подрядчикова сына. Тем более что никаких других интересов у него, кажется, не наблюдается. А папаша тогда, глядишь, и от Васи бы отстал…

– Вы не понимаете! Он не может, не может! Он для другого, для других чувств рожден!

– Это для каких же? – Софи чувствовала себя крайне неловко.

Открывать сейчас Любочке глаза на предмет ее романтического интереса и рассказывать о подлинных чертах Николаши она считала неуместным. В конце концов, Любочка пока еще ребенок… Да и почему Софи должна?.. Но и поддакивать не было никакой возможности.

– Вам все равно не понять! Вам везде расчет подавай. Просто за страдание человека пожалеть и полюбить вы не можете. Вы, верно, имеете железное сердце и вовсе страдать не умеете. Для вас любовь и жалость – чувства несовместные!

«Господи, какая чушь!» – подумала Софи и, почти против воли, вспомнила.


Эжен стоит в постели на локтях и коленях, все его тело сотрясает кашель. Он просит:

– Уйди! Не смотри! Гадость! Гадость!

– Хорошо, – соглашается Софи. – Сейчас выйду, раз вам так легче. Потом все равно приду и буду столько, сколько надо.

– Тебе жалко меня. И противно. Я не хочу. Оставь денег Татьяне и уезжай.

Софи выпрямляется, презрительно щурится в сторону скрючившегося на кровати человека.

– Вы, Эжен, так страдаете, что, право, только о себе думаете. Страдания любого эгоистом делают, это я понимаю и потому вам прощаю. «Уезжай!» А как я про себя понимать буду после всего – об этом вы подумали? Вы мне предлагаете жизнь прожить с мыслию, что самого лучшего, сердечного друга я бросила помирать в этом вонючем клоповнике на краю света, даже не попытавшись спасти, не подав воды, не обтерши лба… Так, по-вашему, получается? Что ж…

– Софи, Софи! – умоляюще зовет Эжен. – Не уходи! Прошу тебя… Я дурак последний, я на пороге могилы, а все о мирском думаю. Как выгляжу, прочие глупости… Посиди еще, это мне такая отрада…

– Ну так и быть.

Софи милостиво кивает, возвращается, помогает французу улечься в подушках, подает морс и лекарство. После вытирает салфеткой посиневшие губы больного. Она довольна собой, но скрывает это за маской высокомерной, еще не до конца минувшей обиды.

Бедный умирающий Эжен так и не понял, что его в очередной раз надули. Теперь ему кажется, что, позволяя Софи ухаживать за собой, он делает ей одолжение, спасая от грядущих мук совести. И его больше не беспокоит мысль о том, как он выглядит в ее глазах.

Так правильно, так хорошо, думает Софи.

Жалость и любовь – вещи несовместные?


– Довольно, Любочка, – устало сказала Софи. – Пусть я чудовище, а Николаша Полушкин – ангел небесный. Пускай. Только я сейчас нехорошо себя чувствую и потому плохо соображаю. Мы с вами потом еще поговорим, ладно? И вот еще. Кофе вы мне отдадите или так и будете в руках держать?

Любочка вспыхнула и протянула Софи чашку. Та приняла ее обеими руками и выпила жадными глотками. Потом откинулась на кровать и закрыла глаза.

– Вам дурно? Хотите, я еще кофею принесу? Или пряжеников?

По всей видимости, Любочка, последовательная в своих взглядах на жизнь, решила, что настало время обратить внимание на страдания Софи и пожалеть ее. Сейчас Софи это было на руку, поэтому она слегка застонала и страдальчески нахмурила брови.

Любочка живо подхватила пустую чашку и испарилась.

Глава 12, в которой Евпраксия Александровна торопит события, Викентий Савельевич обретает надежду, а Вера встречается с Никанором и заболевает горячкой

– Николя, как это понять? – Евпраксия Александровна сидела перед трюмо и делала омолаживающие примочки, макая кусочки марли попеременно в пахту и какой-то ядовито-розовый раствор. После она аккуратно раскладывала их на лице, приминая мелкими движениями пальцев. – Ты должен Машеньку Гордееву обихаживать и уж решительно с ней поговорить. А вместо этого волочишься за приезжей Домогатской. Согласна, она крайне мила, энергична и явно хорошего роду. При других обстоятельствах большего и желать нечего. Но ведь у нее никаких средств нет, да и какая за ней история? Твой жребий брошен, Николя, и все подобные увлечения следует пока отложить до лучших времен…

– Если вам будет приятно узнать, маман, – Николаша криво усмехнулся, – Софи Домогатская не далее как вчера на мои ухаживания ответила оплеухой.

– Правда? Браво, Софи! – Евпраксия Александровна похлопала одной пухлой, ухоженной ладонью о другую. – Поделом тебе. Что ж ты ей предложил? Небось что-то совершенно несусветное. Вот что значит вырасти вдали от подлинного общества, на окраине цивилизации. В обществе человек вместе с молоком матери впитывает, какой к кому подход нужен, и в любом угаре божий дар с яичницей спутать не сумеет. Перед такой девушкой, как Софи, надо было на коленях стоять, говорить, что погибаешь, умолять о даровании любви… А ты что? Ах, Николя… Вырос в дикости… Не видишь разницы между аристократкой по рождению и здешними мещанами да крестьянками. Думал, только мигни, и упадет к тебе в руки, как перезрелая поповна… Небось пытался ее запугать или купить? Вот и получил по заслугам.

Николаша, отчего-то совершенно не обижаясь и не гневаясь на слова матери, внимательно слушал.

– Так что же Машенька-то? Пора, мой друг, пора…

– Так вы уж объясните мне, маман, поподробнее, как к Маше-то идти, чтоб я опять впросак не попал. – Усмешка Николаши стала еще язвительнее, но Евпраксия Александровна неплохо читала в душе старшего сына и знала, когда он говорит серьезно.

– Здесь-то как раз никаких разносолов не надо. Чем обыденнее все, тем серьезнее намерения, так это крестьяне понимают. Машенька, конечно, уж из крестьянского сословия выпадает, но и до аристократки ей далеко. Так, мещаночка с богословским уклоном. Решать-то и обустраивать все равно будут Гордеев с Марфой, а уж они-то в глубине души так крепкими крестьянами и остались. Сказать лучше сейчас, чтобы она до приезда отца могла помечтать, привыкнуть к тебе как к суженому. – (Николаша презрительно сморщил тонкий нос, а Евпраксия Александровна погрозила ему пальцем.) – Значит, так прямо и говоришь: «Позвольте, Марья Ивановна, просить вас оказать мне честь и стать моей дорогой супругой и спутницей жизни». – В обычно манерном голосе Евпраксии Александровны неожиданно прорезались истинно гордеевские интонации, породистое лицо стало по-мещански простоватым, и сын не сумел удержаться от улыбки.

Мать часто рассказывала ему, как в юности блистала в спектаклях, имела массу поклонников своего таланта и едва ли не подумывала о сценической карьере. Сейчас он склонен был всему этому верить.

– Хорошо, маман, я постараюсь запомнить и произвести должное впечатление…

Маман благосклонно кивнула и влажно пришлепнула на лицо очередную примочку.

– …А перед Домогатской, значит, надо было на коленях стоять? – лукаво улыбнувшись, докончил Николаша.

Евпраксия Александровна всплеснула руками и попыталась изобразить негодование. Но улыбка материнской гордости и любви все равно прорывалась наружу, и Николаша ее отчетливо видел.


Покидая анфиладу материнских комнат, он проходил мимо кабинета отца.

– Николай, это ты? Зайди-ка ко мне! – послышался густой, всегда словно простуженный бас Викентия Савельевича.

Николаша пожал плечами и распахнул приоткрытую дверь.

Отец сидел за столом и складывал или вычитал какие-то цифры, выстроившиеся перед ним на листе длинным столбиком. Полутемный кабинет, уставленный тяжелой, массивной мебелью, был наполнен каким-то своеобразным уютом и весьма гармонировал с темно-бурым, кабаньим обликом хозяина.

– Присядь, Николай, говорить с тобой хочу, – начал Викентий Савельевич. – Вырастил я тебя. Худо-бедно, но вырастил. Ты не глуп, статями, лицом и здоровьем удался. Это и говорить не надо, так ясно. Я для затравки.

Что ж теперь? Давно пора тебе дело начинать. Сто раз ты говорил, что к извозу и поставкам у тебя душа не лежит. Пусть так. Чем же займешься? Гляди, у всех что-то есть. И время-то нынче какое? Дел масса, шевеление всего вокруг! Что говорить, когда даже девки нынче пытаются себя найти! Вон Надя Златовратская на курсы собралась, Каденька лечит самоедов, даже эта девочка приезжая, погляди, уже детишек учит… Что ж ты-то тусклый такой? Да и мне по душе обидно. Двое взрослых сыновей, а все дело – на мне. Васька-то пытается как-то мне угодить, но у него уж больно мозга странная. И не дурак ведь совсем – я ж вижу, – а только как-то все… Намедни вот захожу к нему, а он после субботних морозов трех мерзлых синиц на улице подобрал и из пипетки их мадерой отпаивает. Гляди, говорит, папаня, одна уж чирикает и за палец меня клюет. Значитца, жить будет… Что с такого возьмешь? Но он-то хоть чего хочет, книжки какие-то читает, пишет там чего-то… А ты? Годов-то тебе уже сколько… И смышленее ты Васьки, и злее, и доверчивости его глупой в тебе ни на грош нет (а как же в торговых делах без проверки-то?). Все вроде при тебе… Вот нам с Иваном докука вышла. У него сын, у меня – двое, а дело передать, получается, некому… – Викентий Савельевич замолчал, выжидающе глядя на Николая.

Назад Дальше