– С молодым хозяином – беда!
– Что ж за беда? – усмехнулся Иван Парфенович. – Напился в хлам и под чужим забором повалился? Али поморозил чего? Так оно ему вроде так и так без надобности…
– Стреляли в него…
– Стреля-али?! – Иван Парфенович словно разом увеличился в размерах, налился дурной кровью. – Кто посмел?!! – И тут же сообразил, что спросил не главное. – Жив?!
– Живой, живой, – заторопился успокоить Мефодий. – И в памяти. Только кровищи больно уж много… Лекаря бы надо…
– Пошли за Пичугиным!.. Нет, сам поезжай! Привези хоть как… А что ж он говорит, Петька-то? Видел кого?
«Понятно! Все понятно! Вот с какой стороны подобрались, ироды! Знают, что сам Гордеев ни Бога, ни черта не боится, вот и решили… через детей… Но кто?!! Кто посмел стрелять в остолопа Петрушу? Да пусть хоть сто раз остолоп, но ведь сын же… Сын!.. А ведь еще и Машенька есть… А что, если ее… Нет, шалите! Найду, на первой же березе повешу! Сам, своими руками! Вот этими…»
Гордеев взглянул на свои мосластые коричневые руки. Растопыренные пальцы дрожали. Начал перебирать врагов, обиженных, просто злыдней, которые в отместку ему могли сотворить такое… Получалось много, очень много. Но надо думать, искать! В самом деле, не на Петьку же замахнулась чья-то рука… Кому он нужен, пьянчужка несчастный! Уж чего проще, муж, на измену супруги озлившийся, и того нет, потому что не крутит Петька с чужими бабами…
– Дак все ж видели, – отчего-то смущенно пояснил Мефодий. – Он его сам до тракта из тайги-то и пер. И воз на тракте назад развернул… И ружье при ем было…
– Кто – он-то?
– Да Илюшка-трактирщик!
– Что?!! Жидовин, Самсона сын? Он в Петьку стрелял?! Да не может того быть!
– Как не может, коли они оба так говорят!
– А где ж он теперь?
– Обратно в лес побег…
Иван Парфенович потер руками лицо, убрал ладони. Перед глазами опять плавали золотистые мушки, мешали смотреть… Да черт с ними! Что ж это значит-то? Жирненький трактирщиков сын, всегда улыбающийся, желающий услужить, глаза-виноградины, мухи не обидит… И он хотел Петю убить?! За что? Почему? А что ж Петька-то, следопыт-охотник, ему дался? Жидовин-то небось и каким концом ружье держать не знает… Да и откуда у него ружье?!
Последний вопрос он, видимо, произнес вслух, потому что Мефодий ответил:
– Так он, охальник, из ружья Петра Иваныча стрелял!
Час от часу не легче!
Тяжело дыша, Иван Парфенович двинулся вперед, Мефодий посторонился, гибко прижался к косяку, пропустил хозяина.
Перевязанный Петя лежал в гостиной на кушетке. Был бледен, слабо постанывал. Потрясенная злодейством прислуга разбежалась по углам и там затихла. Аниска, подобрав подол и вовсе обезумев, ошалело носилась взад-вперед со стаканом воды, пока Гордеев, озлившись, не отвесил ей шлепка. Она придушенно пискнула, расплескала воду и вовсе убежала. Заглянув к сестре, Гордеев увидел ее со спины, стоящей на коленях под образами. Мозолистые, какие-то неживые пятки желтели из-под черного подола. Седая, тощая, как мышиный хвостик, косичка жалко свисала на спину.
«Старая совсем Марфа-то!» – подумал Иван Парфенович и ощутил уж хорошо знакомый укол за грудиной.
Хорошо, рядом с Петей была Машенька, которая не суетилась и, хоть и была в цвет своих комнатных обоев, понимала доктора с полуслова, делала все потребное споро и молчаливо.
Пичугин стоял, выпятив круглое брюшко и тем пытаясь придать себе важность в сравнении с огромным Гордеевым, которого на голову был ниже. Иван Парфенович глядел тяжело.
– Жизнь Петра Ивановича, я полагаю, вне опасности, – говорил Пичугин. – Пуля прошла через левое плечо навылет, кость не задела, но задела крупный сосуд. Отсюда и большая кровопотеря. Если не случится воспаления, через пару дней уж можно будет потихоньку вставать. А пока – обильное питье, сытная еда да полный покой. Вот и все рекомендации. Перевязку я сделаю послезавтра. Тогда же и мазь заново положу.
– А что, доктор, можно мне нынче непостное есть? – послышался с кушетки стонущий голос раненого. – Для скорейшего выздоровления…
Машенька не удержалась от улыбки.
– Можно, – сказал Пичугин и назидательно поднял палец. – Но! Исключительно из интересов скорейшего выздоровления и восстановления сил, с сохранением надлежащего для Великого поста успокоения души и очищения помыслов! О прочем же побеседуешь со своим духовником…
– Разумеется, разумеется! – закивал Петя и сморщился от боли в потревоженном плече. Потом прошептал сестре: – Машка, голубка, принеси мне наливки… стакан. И скажи там тете, пусть мне свинину в вине потушат. С морошковым соусом. Знаешь, как я люблю… Я тебе оставлю, не бойся…
Проводив Пичугина, Иван Парфенович вернулся в гостиную. Нашел взглядом Мефодия, уже успокоившегося и обретшего обычную степенность и невозмутимость.
– Мефодий! Значит, ты езжай за исправником, а что касается душегуба…
– Не надо исправника! – негромко, но твердо сказал Петя.
– Как – не надо?! – удивился Гордеев. – Ты бредишь, что ли? Он тебя жизни хотел лишить. Сам слыхал, что доктор сказал: в сердце метил, да промахнулся. Преступление злодейское, и сам признался…
– Отец, ты ж не знаешь, отчего он…
– А мне покуда и знать не надо. Ты мне сын, и никому не позволено… А Илюшка… Вот в остроге и подумает: почему да отчего? А на следствии как раз и разберутся…
– Не будет следствия!
– Эт-то еще почему?! – Иван Парфенович наконец озлился. – Да ты тут еще решать будешь! Подставился, как дурак последний, так уж сиди… лежи! Думаешь, я сам не знаю, как надо Самсонова сына достать, чтоб он за ружье схватился… Но… Никому неповадно! Гордеев не позволит, слышишь?!
– Следствия не будет, – стремительно голубея, как бледное зимнее небо после рассвета, повторил Петя. – Я полиции скажу, что сам по неосторожности в себя попал. Штуцер-то мой…
– Так тебе в полиции и поверят! Сам себе плечо прострелил. Ха-ха! Там небось тоже не дураки сидят. Да и Илюшка при свидетелях признался, мне Мефодий сказал… А курок ты что ж, ногой, что ли, спускал? Ха-ха!
– Тогда скажу, что решил счеты с жизнью свести, от общей бессмысленности существования и отсутствия перспектив, – подумав, спокойно переиначил Петя. – Да сорвалось, а Илюшка меня раненого вытащил, геройство проявил. И получится, что его не судить, а наградить надо… А если ты, отец, будешь на меня давить, я то и сделаю, что сейчас сказал. Вот так… Решай сам.
– Петя! – ахнула Машенька прежде, чем до Гордеева дошел смысл сказанного сыном. – Что ж это такое-то?! Грех какой так тебе и думать!
Иван Парфенович еще потемнел лицом, опустился на стул. Стул жалобно скрипнул.
– И что ж там промеж вас с Ильей вышло?
– Не надо тебе знать, все одно не поймешь, – откликнулся Петя и закрыл глаза, давая понять, что разговор окончен.
Решив, что настаивать – ниже его достоинства, взбешенный Гордеев удалился.
Машенька переводила тревожный взгляд потемневших глаз с одного дорогого ей человека на другого и явно решала: побежать вслед за отцом или остаться с братом. В конце концов решила остаться. Легко убедила себя, что Петя слаб душой, ранен и потому больше нуждается в поддержке. На самом же деле мучило обычное девичье любопытство: уж больно диким казалось все произошедшее. Выспросить Петю, узнать – вот задача.
Не найдя тетеньки, Машенька сама сказала кухарке, чтоб сготовили для Пети непостное, налила в графин клюквенного морса и в маленький серебряный стаканчик наливки. Вернулась в гостиную. Петя глядел блестящими, несонными глазами, постоянно мелко двигался на постели, кривился лицом.
– Вот тебе, выпей, ободрись, – сказала Машенька, протягивая наливку брату.
– Хитра, сестрица, – усмехнулся Петя и залпом выпил. – И стакан тебе, и мерка невелика… Но этим от меня не отделаешься…
– Петя, братец, – приступила к своему Машенька, – неужто в тебя и правда Илья стрелял? Или другой кто? Не бойся, я никому не скажу…
– Любопытно, а? В щелочку за чужой жизнью? – Машенька сжала губы, вмиг сделавшись похожей на Марфу, отрицательно покачала головой. – Брось, сестра. Свою живи. Тебя вот Николка замуж позвал. Я знаю, он допрежь со мной советовался… Иди, мое тебе слово. Получи у отца благословение и иди. Счастья с ним, как в твоих романах, не случится, конечно, да ведь такого в жизни и нету. Станешь судьбу мотать, как все люди. Глядишь, ребеночка родишь… – Петя неожиданно скривился, в углах глаз блеснули мутные слезы. Он затряс головой, и побледневшая Машенька вдруг увидела, что брат совершенно пьян. По-видимому, такой внезапный и сильный эффект дали докторские снадобья в сочетании с небольшой дозой алкоголя. – А чего, Машка, можешь ты родить-то? А если нет, так завсегда можно сиротку какого усыновить или уж Николашиного приблудыша… Чтоб не вовсе чужая кровь…
– Петя! Что ты такое говоришь! – в ужасе воскликнула Машенька.
Петя упрямо мотнул головой, наставил на сестру дрожащий палец.
– Ты, Машка, не думай… С радостью отдадут-то, лишь бы в достатке жил. Это тебе дико, ты за печкой у тетеньки да в церкви росла, а я-то знаю… За Выселками Неупокоенная лощина есть. Слыхала? То-то, что нет. Туда всех ненужных младенчиков и сносят. Кому кормить нечем, кому стыд, кому замуж охота, а уж у разбойников на Выселках и вовсе… Вольная жизнь… А приблудышей-то – в овраг, в овраг… Говорят, собаки дикие туда по ночам собираются, а после воют так жу-утко… Вот так… – Петя тоскливо завыл.
Маша сидела, замерев, прижав к щекам ладони и не в силах сказать ни слова. Со двора ответили жалобным подскуливанием. Потом, сухо простучав когтями, шатаясь, словно тоже напилась допьяна, вбежала в дом дряхлая Пешка. Не обращая на Машеньку никакого внимания, подошла к дивану, с трудом вскинула передние ноги на грудь хозяину, синим вонючим языком облизала лицо.
– Ты, Пешка… Ты все знаешь… – с трудом сказал Петя. – Ты понимаешь меня, собака моя…
– Петя, родненький. – Машеньке наконец удалось заплакать. Сразу полегчало. – Что ж с тобой случилось-то? Я не понимаю ничего…
– Илья меня не дострелил, рука у него дрогнула. – Петя почти осмысленно взглянул на сестру. – Он охотник никакой, потому. По всем правилам должен был попасть и… насмерть! Насмерть! Чтоб дух вон!
– Но почему же? За что?!
– За то, что я… я, негодяй, обещал ему… но слово нарушил… Не сдержался… Порода у нас такая… Лицемеры, и все под себя, под себя… деньги, вещи, благодать Божью, все себе, себе – в закрома… Ты потом такая же будешь… Сначала думал, как мать наша, теперь вижу – не-ет… Железо ихнее в тебе, и добиваться, чего захочешь… Я хотел вырваться. Не вышло. Не сумел. Таким же оказался, хапуном. Против крови не попрешь. Это как у Матвея. Матвея Александровича… Он нашел, смог… Помогай ему Господь! Молиться хочу! Слышишь меня?! Двадцать лет я Тебе от души не молился, а нынче молюсь: пусть им будет счастье! И ей, Элайдже! А мне ничего не надо… Я не смог!
– Чего ты не смог, Петя? Элайджа?
Машенька слушала. Лицо ее, как луг на ветреном закате, то покрывалось темными пятнами румянца, то бледнело бегучими полосами. Только глаза горели неугасимым огнем тревожного грешного любопытства.
– Элайджа – сестра Ильи. Старшая. Ее от всех прячут…
– Го-осподи! – Машенька вспомнила и все, как ей показалось, поняла.
Несколько раз при ней Златовратские (и еще кто-то?) упоминали, впрочем совершенно без подробностей, эту давнюю и несомненно драматическую историю. Возникала она обычно в контексте обсуждения медицинских и прочих естественно-научных вопросов и Машеньку как-то не затрагивала совершенно. Если бы она знала, что Петя… Ну и что б она тогда сделала? Да ничего, по крайней мере, слушала бы внимательнее. А так… Что ж ей известно?
Старшая дочь четы трактирщиков родилась еще до их приезда в Егорьевск. С самого раннего детства она отставала в развитии и так и не оформилась окончательно во взрослую женщину, хотя нынче лет ей уж должно быть немало. Трактирщики о своем несчастье не распространяются, прячут слабоумную дочь от чужих взглядов и никому с ней видеться не дают. То ли стесняются ее убогости, то ли боятся чего… Но как же Петя?!. И зачем ему? Нормальных, что ли, не сыскалось?
Все бывшее сочувствие к раненому, страдающему брату волной откатилось назад, спряталось где-то. Вернулась привычная не злоба даже, а тусклое раздражение, которое возникало давно уж всякий раз, когда брат, трезвый ли, пьяный, попадался ей на глаза. Почему он всегда такой опущенный, неопрятный, помятый, словно не раздевается на ночь и спит одетым? Почему вечно волочится за Николашей, смотрит ему в рот, говорит его словами? Почему, здоровый, неглупый, до тридцати лет не сумел себе сыскать ни дела по душе, ни иной зазнобы, кроме полоумной еврейки?!
Теперь получается, что непутевый братец влез в дело, которое опять же батюшке улаживать придется. Пусть он нынче батюшку прогнал, а что ж дальше? Петя-то самого простого решить не может. Всему городу известно, что получалось, когда Иван Парфенович сына хоть к какому делу пристроить пытался! Дело сразу же будто в летаргию впадало или уж в обморок валилось. Право слово, она, Машенька, и то лучше справилась бы…
И будто у батюшки нынче других дел нет, как Петю с трактирщиками разбирать! И здоровье… Здоровья-то в казенной лавке не купишь! Прииск, откуп, пески, подряды… Да еще новое оборудование привезли, Митю надо в курс дела вводить, да и у нее, Машеньки, вопросов к отцу накопилось… Надо же ей что-то решать наконец! А тут Петя со своей дурацкой связью.
– О батюшке бы подумал, – со скорбным упреком произнесла Машенька.
– Щ-щас! – злобно оскалился Петя. – Вот уж о ком тогда не думал и думать не желаю! Это – моя жизнь!
– Неблагодарный ты! – На глазах Машеньки снова выступили слезы. – Батюшка нас поднял, трудится день и ночь, себя не жалея, а ты не только помочь ему, даже подумать о нем за непосильный труд считаешь!
– За нас, как же. – Петя усмехнулся устало. Земляная бледность покрыла лицо, лихорадочное возбуждение прекратилось. Теперь он говорил медленно, с трудом ворочая словно распухшим языком. – Для себя он трудится и за себя, потому что убежать хочет… Только от памяти не убежишь… Разве что разогнаться да лбом об столб телеграфный… Не думать, не чувствовать, не помнить. То помогает, но ненадолго… Я пробовал, знаю…
– От какой памяти, Петя? – настороженно спросила Машенька и тут же испугалась того, что брат скажет в ответ, потому что понимала уж, видела – Петя не врет, говорит сейчас истинную правду. Только хочет ли она ее знать? Прибавила меду в голос, спросила почти сладко, в тон липкому Петиному расслаблению: – Что ж – Элайджа? Имя какое необычное…
– Ветхозаветное имя. Самсон-трактирщик крестился в молодых годах не по душе, из выгоды. Роза его одобрила, она все одобрит, что прибыль приносит, а выкресту в России легче пробиться, это всякий скажет. Мать Розы, старуха Рахиль, была против, грозилась Божьим гневом, молодые не слушали… Отец Самсона тоже корчму держал. В Бердичеве, это, как я понял, в Малой России будет. И вот… Родилась Элайджа… Ты видела ее когда?..
Машенька отрицательно помотала головой.
– Она удивительная, ни на кого не похожа. Всегда такой была… К трем годам уж понятно стало. Не говорила, на мать-отца не глядела, все смотрела куда-то внутрь. Доктора сказали: так и будет, ничего сделать нельзя. Роза плакала. Старуха заявила: то гнев Бога Израилева, но Он милостив, можно отмолить, отжертвовать, забрала девочку к себе. Родители, сама понимаешь, на все готовы были. Элайджа – иудейка. Рахиль ее говорить научила, петь, молиться. Все по-ихнему, по-еврейски. Ни один доктор такого и подумать не мог, только удивлялись. Видно, и вправду Бог помогал. Потом Рахиль умерла. У Самсона с Розой к тому времени уже Илья родился, рос. Они забрали Элайджу к себе, но она… она сильно по бабке тосковала… и тот мир… Вроде нашего того света… в общем, она и сейчас думает, что он прямо тут на земле и есть. И все ходила, искала… Бормотала что-то на ихнем древнем языке, пела…
Обыватели стали говорить, что Элайджа бесом одержима. Батюшка тамошний в проповеди что-то такое сказал… В общем, сначала перестали в корчму к Самсону ходить, а потом, когда засуха была, и вовсе ее сожгли. Роза, продажная душа, деньги да побрякушки спасала, Самсона послала за сыном, а Илья спрятался в сундук, отец его найти не сумел. Элайджа в огонь кинулась, вынесла брата из горящего дома на руках. Она же сама ребенок, всегда знала, где он прячется. Илья, хоть и кроха был совсем, и сейчас тот день помнит. Ему все казалось, что у Элайджи волосы горят. И все говорили, что после того дня они и вправду ярче стали, такие, как теперь. Словно Бог ихний в память всем дал, чтоб не забыли… И вот…
Они, когда сюда, в Егорьевск, приехали, сразу меж собой договорились, что будут Элайджу прятать, чтоб не повторилось то-то. Так и делали. Да она и сама с людьми не очень-то хочет. По-русски она плохо понимает. Только погулять когда возили да в лес… В лесу она с каждой былинкой, с каждым деревом, с каждым зверем по-своему разговаривает. Ей белки на плечи садятся, мыши с руки едят, я сам видал. А весной и осенью лебеди прилетают… Нет! Тебе, Машка, все одно не понять…
– Почему не понять! – Машенька уже в полную силу жалела необыкновенную, никогда не виденную ею Элайджу. Но покудова в его рассказе еще концы с концами не сходились, а значит, и сворачивать разговор рано. – Но отчего же Илья в тебя стрелял?
– Я увидал ее раз случайно, у озера. Давно уже, несколько лет тому… И после забыть не мог. Настолько она на все, что у нас, не похожа… Как околдованный ходил. Выследил Илью, расспросил. Он отнекивался сначала, потом рассказал. Я говорю: позволь хоть изредка видеться с ней. Мне радость, да и ей развлечение, небось скучно же целый день взаперти сидеть. Он говорит: нет, ей не скучно, она с ангелами беседует. Ну, я посмеялся. Потом понял, что так и есть: скучно Элайдже никогда не бывает. Но ведь ты видишь, какая она, говорит дальше Илья. Умом лет на десять, а остальным-то… Тут я поклялся ему страшной клятвой, что вреда ей не сотворю… И сам тогда верил…